Адрес: https://polit.ru/article/2005/04/01/givov/


01 апреля 2005, 13:53

Апология Герцена в феноменологическом исполнении

Новое Литературное
Обозрение
 

Статья Виктора Живова «Апология Герцена в феноменологическом исполнении» вновь актуализирует проблему изучения литературных репутаций в науке. Этой теме были посвящены первые Банные чтения («Парадоксы литературной репутации»), прошедшие в 1993 году, а также ряд номеров журнала «Нового литературного обозрения» (№№ 13, 48, 51, 58, 68). Однако автор статьи предлагает новый взгляд на проблему литературной репутации. Рассматривая ситуацию переосмысления наследия А.И. Герцена в работе Г.Г. Шпета, Живов тем самым ставит вопрос о формировании литературной репутации не только самим писателем, но и его исследователем, для которого подобная деятельность служит инструментом легитимизации собственной философской и эстетической позиции. Статья выйдет в № 71 журнала «Новое литературное обозрение» (2005).

1. Приход к власти большевиков создавал не только новые политические и социальные проблемы, но и проблемы мировоззренческие. Означал ли он, что оправдались самые мрачные ожидания правых, предупреждавших, что интеллигентское отчуждение от власти приведет к катастрофе? Дока­зывал ли он в то же самое время, что оказались правы те левые радика­лы, которые утверждали, что чаемый ими новый порядок не будет иметь ничего общего с человеколюбивыми ценностями, от которых не готова была отказаться менее радикальная интеллигенция? Куда было податься  в этом новом мире, угрожавшем не только насилием и голодом, но и пол­ным изничтожением того интеллектуального пространства, в котором человеколюбивые ценности (либеральные или социалистические) сохраняли свое значение? Это пространство приходилось строить заново. И в Рос­сии, и в эмиграции существенная часть интеллектуальных усилий была отдана решению именно этой насущной задачи — речь шла о том, можно ли жить дальше.

Для конструирования этого пространства Герцен был исключительно важен. В своих разнообразных ипостасях он мог стать воплощением гуманистических ценностей и — ретроспективно — создателем того концептуально­го аппарата, который противостоял одновременно и интеллектуальным традициям русского консерватизма (включая, с разными оговорками, славяно­фильские или Леонтьевские), и утопизму русской религиозной философии (Соловьева и Федорова), и (по крайней мере в определенном выборочном прочтении) антииндивидуализму различных строителей нового социалис­тического (коммунистического) мира. Этим, надо думать, Герцен был привлекателен и для Г.Г. Шпета, и для многих других (в частности, более поз­дних) авторов, пытавшихся найти убежище от риторики нового мира.

Такая оценка Герцена предполагала, однако, его оправдание, т.е. исключение его из того исторического нарратива освободительного движения, который включал Герцена в революционную парадигму. Герцен должен был быть извлечен из плеяды «отцов», начавших революционную борьбу, из исторического ряда предтеч революции, из того утопического контек­ста, в котором он оказывался вместе с Бакуниным. Огаревым и их преемниками, становившимися все радикальнее. В этот ряд Герцена так или иначе ставили и догматики революционного движения (Плеханов и Ленин [1]), и отчасти ренегаты общего дела интеллигенции (авторы «Вех»), Не пос­тесняюсь напомнить известные слова Ленина о декабристах, разбудивших Герцена, и Герцене, передавшем эстафету революционным демократам, т.е. Чернышевскому и Добролюбову; Ленин и пишет об этом в заметке о Гер­цене 1912 г., противополагая Герцена «либералам» (Ленин, XXI, 261). Вместе с тем для С.Н. Булгакова и позднее для В.В. Зеньковского Герцен безнадежно заблудился в своих «религиозных исканиях» и его «душевная драма» обозначила тот тупик, в котором оказалась потерявшая веру ин­теллигенция; революция превращалась в следствие этого тупика [2]. Шпет в «Философском мировоззрении Герцена», написанном в 1920-м и опубликованном в Петрограде в 1921 г., как раз и занят тем, чтобы построить кон­курирующий нарратив, в котором эта революционная телеология оказы­вается уничтоженной.

2. Г.Г. Шпет, ученик Гуссерля и едва ли не единственный русский «профессиональный» философ, в 1910-х гг. занимается проблемами феномено­логии истории, рассматривая, по существу, историю как смыслообразующий процесс, конституирующий сознание. Сознание становится исто­ричным, как в поздних работах Гуссерля (прежде всего в «Die Krisis der europaischen Wissenschaften»), историческая динамика рефлексии форми­рует предметополагание. история философии делается историей сознания, а история сознания — заменой онтологии; трансцендентальное ego оказы­вается наделено, как позднее у Гуссерля, неустранимой темпоральностью. Соответственно, дискурсивные практики становятся для Шпета предме­том герменевтического разбора, и в этой перспективе «философское ми­ровоззрение человека есть то устойчивое, что проникает все его мысли и все его поведение» (Шпет 1921, 3). Шпет отделяет биографию от филосо­фского мировоззрения. Биография — это результат диалогического вза­имодействия философского мировоззрения и жизненных обстоятельств (позднее шпетовские идеи о конструировании биографии были развиты в известной работе Г.О. Винокура: Винокур 1927; ср.: Винокур 1990, 315). Задача историка — извлечь мировоззрение (как веху в динамике челове­ческого сознания) из этого длящегося диалога. Это создает возможность для разнообразных дискурсивных манипуляций.

Шпет начинает с определения характера герценовского гегельянства, с описания того, как в герценовской рецепции Гегеля конструируются противопоставления действительного и индивидуального, науки и дилетантизма, теоретического умозрения и практического действования. Шпет находит у Герцена вполне последовательное воспроизведение гегелевской диалектики в той части, которая касается действительного, его теоретичес­кого осознания и согласования умозрения с действительностью, т.е. пре­одоления дуализма мышления и бытия. Однако, на взгляд Герцена, это преодоление не доведено у Гегеля до конца. Формулируя в четвертой статье «Дилетантизма в науке» свое отношение к Гегелю, Герцен писал: «Гегель часто непоследователен своим началам. Никто не может стать вы­ше своего времени. В нем наука имела величайшего представителя; дове­дя ее до крайней точки — он нанес ее могуществу как исключительному, может, нехотя, сильный удар, ибо каждый шаг вперед долженствовал быть шагом в практические сферы. Ему лично довлело знание, и потому он не сделал этого шага. Наука была для германореформационного мира то, что искусство для эллинского. Но ни искусство, ни наука в своей исключи­тельности не могли служить полным успокоением и ответом на все требо­вания. Искусство представило, наука поняла. Новый век требует совер­шить понятое в действительном мире событий» (Герцен, III, 82).

Именно с проблемы разрешения дуализма теоретического мышления и практического бытия и начинается у Герцена ревизия Гегеля. Шпет следу­ющим образом описывает эту ревизию: «Всякое противоречие преодолимо лишь при условии существования чего-нибудь, что возвышалось бы над противоречием, и обнимало его крайности, или что находило бы для них некоторую общую почву. Новый дуализм реализовал противоположение разума и действительности в противоречии самой теории и практики. Раз­рушалось то, о чем Гегель заботился больше всего» (Шпет 1921, 19). Ответ Герцена на эту проблему антропоцентричен, он имеет даже, как это фор­мулирует Шпет, «антропопатетический характер» (там же, 20). Продолжу цитировать Шпета. В понимании Герцена, «настало время устранить пос­ледний, практически возникающий дуализм самой практики и теории, про­тиворечие действительности и разума, обнаруживающееся на деле. Если само дело показывает, что наша жестокая и пошлая действительность не разумна, то задача эпохи в том и состоит, чтобы теоретически понятое свер­шить в практически действительном, в том, чтобы сделать действитель­ность разумною» (там же). Показательно, что Герцен постоянно употреб­ляет термины одействорение, одействорять, представляющие собою, види­мо, кальки с немецкого Verwirklichung, verwirklichen и обозначающие тот путь преодоления последнего дуализма, с которым не смог совладать Гегель.

Здесь, на взгляд Шпета, Герцен сближается с младогегельянцами и ис­пытывает ощутимое влияние Арнольда Руге. Как и у младогегельянцев, способом преодоления дуализма оказывается действование; особо важным в данном отношении было знакомство Герцена с книгой польского гегель­янца (или ренегата гегельянства) Августа Цешковского «Prolegomena zur Historiosophie» (1838 г.). О чтении этой книги Герцен сообщал в июле 1839 г. в письме Витбергу, говоря о том, что он «сошелся с автором до уди­вительной степени» (Герцен, XXII, 38). У Цешковского вполне четко обоз­начен переход от умозрения к деянию, и в этом плане ревизована и диалек­тика, и философия истории Гегеля. При этом, согласно Герцену, «действо­вание есть сама личность» (там же, 22), что и указывает на фундаменталь­ный антропоцентризм данного философского умозрения. Говоря о филосо­фских поисках этого типа, Шпет замечает: «Антропологизм, эпидемией про несшийся по европейской философии в половине XIX века, <...> только там <...> может претендовать хотя бы на некоторое философское значение, где обращение к "человеку" есть не только спешное приобретение универ­сальной разгадки всех философских затруднений, но где в "человеке" ус­матривается новая философская проблема, через решение которой пробуж­дается надежда проникнуть в тайну действительности, как практической реализации теоретического разума» (там же, 20). Шпет, впрочем, с опреде­ленными оговорками — приписывает Герцену такой осмысленный антро­пологизм, тем самым неявным образом противопоставляя Герцена тем рус­ским мыслителям, религиозное философствование которых входило в тра­дицию «Вех», а Шпету представлялось псевдоморфозой философии.

Личность, как полагает Шпет, есть для Герцена «огненный центр фило­софского, — как и практического, — мировоззрения» (там же, 24). В этом Шпет видит привитый Гегелю дичок сенсимонизма и на этом основании противополагает Герцена Фейербаху, у которого личность поглощена ро­дом. Отношению Герцена к Фейербаху в книге Шпета посвящен отдель­ный экскурс. В нем Шпет вполне убедительно, хотя и несколько тенден­циозно показывает, что зависимость Герцена от Фейербаха, ставшая об­щим местом в знакомой Шпету интеллектуальной истории освободитель­ного движения, есть чистая мнимость. Она не подтверждается фактичес­ки (биографически). Хотя в «Былом и думах» Герцен рассказывает о том, как Огарев привез ему в Новгород в 1841 г. «Wesen des Christentums» Фейербаха (Герцен, IX, 27) и Герцен, «прочитав первые страницы, <...> вспрыгнул от радости» (там же), никакого продолжения этой радости в философских трудах Герцена данного времени, согласно Шпету, не обна­руживается (а именно на это время приходится «разгар философской страсти» Герцена). Шпет рассматривает дневники Герцена этого периода, анализирует круг его чтения и связь «Дилетантизма в науке» и «Писем об изучении природы» с этим чтением и никаких следов Фейербаха не нахо­дит. Эта фактическая сторона дела подтверждает теоретическую невоз­можность фейербаховского компонента в философии Герцена. У них, как указывает Шпет, разные интересы и разные пути пересмотра гегелевско­го наследия. Влияние Фейербаха на Герцена оказывается мифом, без вся­ких на то оснований пущенным в оборот Страховым, при сопоставлении Герцена и Фейербаха использовавшим, по словам Шпета, «общие до бес­смыслицы» формулы (Шпет 1921, 97). Страхов при этом преследует соб­ственные цели, именно демонстрацию бесплодности и гибельности запад­ного секуляризма. Другие авторы находили для данного мифа другое упот­ребление, подчеркивая «антиидеализм» Герцена и втягивая его в цепочку «революционной» философии, делая его своего рода несовершенным пред­шественником Чернышевского и Плеханова [3]. Философски — а именно это и составляет для Шпета подлинно сущее — отрицание фейербахизма Герцена исключает его из нарратива революционной преемственности.

3. То, как Герцен концептуализирует личность, Шпет определяет понятием классицизма (в смысле античного Weltanschauung) или реализма как обозначал свой подход сам Герцен). Обосновывая это определение, Шпет пишет: «Можно думать, что настроение и миросозерцание, проник­нутое чувством настоящего и ответственности именно перед ним, подкреп­ляемые мотивами деятельности именно для него, именно в нем видящие самоцель, в нем ищущие источник и критерий всяческих целей и иде­алов, — можно думать, что такое мировоззрение есть по преимуществу ми­ровоззрение "классических" зачинателей нашей европейской истории и культуры» (там же, 47). Насколько эти утверждения верны для античной культуры, можно сейчас не обсуждать. К вопросу о значении настоящего для Герцена я вернусь непосредственно ниже. Сейчас же стоит отметить, что, приписывая философскому мировоззрению Герцена античную приро­ду, Шпет тем самым конструирует его внеположность нарративу русской общественной мысли: античность оставалась не апроприированной ни ре­лигиозно-консервативным вариантом этого нарратива, ни его вариантом революционно-прогрессистского типа.

Личность, становясь у Герцена центром умозрения и действования, на­деляется абсолютной свободой и исключается из морального пространства как внешнего принципа, ее порабощающего. Шпет приписывает Герцену своего рода аморализм: поведение человека должно определяться не мо­ральными принципами (Шпет рассматривает здесь разнообразные выпа­ды Герцена против «моралистов»), а осознанием им своего достоинства. В изложении Шпета взгляды Герцена приобретают следующий вид: «В идее достоинство требует абсолютной свободы, — больше, как указал сам Гер­цен, своеволия: достойному человеку все дозволено <...> Либо нужно во что бы то ни стало отстоять неограниченные права личности, либо при­дется ими принципиально поступиться, и тогда подчинить поведение лич­ности с ее достоинством более высокой, хотя бы и формальной санкции <...> Индивидуально-моральное без остатка поглотится социальными доб­родетелями, и достоинство втолкнется в рамки конвенциональности, нра­вов или формулированных внешним насилием законов» (там же, 34).

Шпет, можно сказать, смотрит на Герцена через призму Ницше (кото­рого он в этом контексте и упоминает — там же, 30) и, окончательно вы­рывая его из оков революционного прогрессизма, протягивает герценов-ский вектор к автору «По ту сторону добра и зла» — вместо пресловутой «Сущности христианства» [4]. Вместе с тем этот ницшеанизированный Гер­цен выпадает и из построений религиозно ориентированной истории рус­ской мысли, которая приписывала ему «этический идеализм», полагая при этом, что (как формулирует, продолжая С. Булгакова, В.В. Зеньковский) «этот этический идеализм <...> не имел <...> под собой никакого принци­пиального основания и держался всецело на утопической вере в прогресс» (Зеньковский, I, 282). Разочарование Герцена в этом прогрессе составля­ет, при такой интерпретации, основу его духовной трагедии. Именно по­этому, согласно данному видению, «в Герцене ярче, чем в ком-либо другом, секуляризм доходит до своих тупиков» (там же, 278). Отрицая «эти­ческий идеализм» Герцена, Шпет разрушает все данное построение, так что ни для какого трагического тупика (и революции как его следствия) не остается места.

В этом контексте Шпет акцентирует внимание на том, как Герцен кон­цептуализирует справедливость. Понятие справедливости, центральное для освободительного нарратива, оказывается у Герцена одним из инстру­ментов порабощения личности, и Шпет цитирует в качестве философско­го credo Герцена его известные слова: «Справедливость мне обязан дать квартальный, если он порядочный человек; от друга я жду не осуждения, не ругательства, не казни, а теплого участия и восстановления меня лю­бовью» (Шпет 1921, 36). Справедливость есть отвлеченность, формальный принцип, «справедливость судит и способна быть судьей только до тех пор, пока она не соприкоснулась с живым человеком» (там же; см.: Герцен, II, 101). Справедливость как принцип социального устройства оказывается механизмом подавления, и в этом взгляде Герцен, с одной стороны, предвосхищает позднейшую критику буржуазной несвободы, а с другой — сближается с тем антизападничеством, которое характерно для русской ре­лигиозной мысли (Хомяков, Достоевский). На место справедливости ставится пристрастие как свободная эманация личности, не связанной коор­динатами построенного вне ее пространства — ни пространством прошло­го, ни пространством будущего.

И прошлое, и будущее суть тюремщики личности. «Настоящее» оказывается целью, «которою руководится личность в своем историческом поведении», и здесь, согласно Шпету, «мы подходим к заключительному моменту всего философского и практического мировоззрения Герцена; здесь его мысль переходит в его жизнь, философия — в биографию» (Шпет 1921, 46). Отсюда делается вывод о фундаментальном противостоянии Герцена всякому романтизму, с одной стороны, и всякому прогрессизму — с дру­гой. По поводу романтизма Шпет цитирует «Дилетантизм в науке»: «Нет в мире неблагодарнее занятия, как сражаться за покойников: завоевывать трон, забывая, что некого посадить на него, потому что царь умер» (там же; см.: Герцен, III, 25); трудно отделаться от мысли, что Герцен вновь неп­риметно ставится здесь в одну упряжку с Ницше.

«Настоящее» Герцена полемически направлено, таким образом, против славянофильского «прошлого» и всех тех его модификаций, которые воз­никли в антипрогрессистской мысли двух первых десятилетий XX в. Вместе с тем оно столь же полемично и в отношении всякого прогрессизма, и здесь Шпет вновь обращается к «Былому и думам»: «Человек живет не для совершения судеб, не для воплощения идеи, не для прогресса, а един­ственно потому, что родился и родился для (как ни дурно это слово)... для настоящего» (там же; см.: Герцен, XI, 249). Вопреки тем, кто приписывал Герцену секулярный идеал прогресса, Шпет превращает Герцена в после­довательного антиутописта, в тот голос из прошлого, который обличает кровавые проекты построения нового мира. Воспроизведу ту цитату из книги «С того берега», которой пользуется Шпет: «Если прогресс цель, то для кого мы работаем? Кто этот Молох, который по мере приближения к нему тружеников, вместо награды, пятится и, в утешение изнуренным и обреченным на гибель толпам, которые ему кричат morituri te salutant, только и умеет ответить горькой насмешкой, что после их смерти будет прекрасно на земле. Неужели и вы обрекаете современных людей на жалкую участь кариатид, поддерживающих террасу, на которой когда-нибудь другие будут танцовать... или на то, чтобы быть несчастными работника­ми, которые по колено в грязи тащут барку с таинственным руном и с сми­ренной надписью "прогресс в будущем" на флаге? Утомленные падают на дороге, другие со свежими силами принимаются за веревки, а дороги, как вы сами сказали, остается столько же, как при начале, потому что прог­ресс бесконечен. Это одно должно было насторожить людей; цель, беско­нечно далекая, — не цель, а, если хотите, уловка; цель должна быть бли­же, по крайней мере — заработанная плата или наслаждение в труде» (Гер­цен, VI, 34). Целью оказывается настоящее, «цель природы и истории мы с Вами», как формулирует Герцен в том же сочинении. Таким образом, утопия так же порабощает личность, как и романтизм.

Эта симметрическая конструкция создает, казалось бы, наиболее бла­гоприятные условия для либеральной апроприации Герцена, однако эта операция основывается на анализе герценовских высказываний не в боль­шей степени, чем на умолчании, урезывающем значительную часть герце-новского интеллектуального наследия. «Реализм» Герцена в период созда­ния «С того берега» был весьма специфическим реализмом. Достигавша­яся этим реализмом свобода от прошлого и будущего открывала безгра­ничный простор для фантазии в настоящем. Борясь с утопизмом рациона­листического и универсалистского прогрессизма, который, на взгляд на­шего автора, потерпел фиаско вместе с революцией 1848 г., Герцен отнюдь не стремился изничтожить собственный утопизм. Напротив, именно в пе­риод после революции 1848 г. и до Крымской войны Герцен создает свою программу русского социализма, в центре которой стоит вполне мифоло­гическая и вполне утопическая крестьянская община.

Анализируя сочинение Шпета, вряд ли было бы целесообразно рассуж­дать о месте герценовской концепции в европейской социалистической мысли. Очевидно, однако, что в этой утопической программе, не в мень­шей степени, чем в философской апологии настоящего, мысль Герцена, го­воря словами Шпета, «переходит в его жизнь, философия — в биографию». Герценовская версия социализма — вне зависимости от ее историко-поли-тических достоинств или недостатков — решала для Герцена ряд жизнен­ных проблем. Она давала Герцену собственную нишу в его отношениях с европейскими радикалами, предоставляя ему место не случайного чудака, забредшего в Европу из страны безнадежной деспотии (как думал о Рос­сии либеральный Запад), а представителя юного народа, способного опе­редить своих европейских соседей на пути к новой жизни. И вместе с тем эта же конструкция сохраняла для Герцена положение наставника его московских друзей (которые оставались для него не менее важны, чем новые европейские единомышленники): пользуясь своим новоприобретенным «знанием» Европы, Герцен указывал им на бесперспективность подражания Западу и предлагал им следовать по иному пути, который сохранял национальную самобытность и ставил их в положение первопроходчиков, во главе которых оказывался сам Герцен (см.: Малия 1961, 395—415) [5].

Можно сказать, конечно, что мысль Герцена противоречива, и именно это позволяет интерпретировать ее в разных ключах и тем самым привя­зывать Герцена к вовсе не сходным историческим парадигмам. Такое ут­верждение кажется, однако, лишенным содержания, поскольку какая же мысль не поддается, при тех или иных усилиях, неоднозначным интерпре­тациям. Противоречивость Герцена не есть лишь результат дискурсивных манипуляций интерпретаторов, она принадлежит органической ткани гер-ценовской мысли. Она вырастает из того отрицания любых — социальных, моральных, интеллектуальных — ограничений индивидуальной свободы в настоящем, которое так привлекает Шпета. Любая систематика — лишь цепи, опутывающие человеческое сознание. Если «достойному человеку все дозволено», то дозволен и утопизм. Пробив эту брешь в гегелевской охранительной конструкции, Герцен не испытывает никакой потребности в предосторожностях либерального благоразумия. Пафос настоящего, от­нюдь не подчиняясь либеральной риторике, свободно сочетается у него с устремленным в будущее утопизмом. Именно поэтому либеральная интер­претация Герцена неизбежно оказывается основанной на купюрах — не на случайных купюрах незаботливого читателя, а на систематическом уреза­нии убежденного апроприатора [6].

Итак, созданный Шпетом философский Герцен оказывается Герценом секулярным, антиутопическим, утверждающим почти ницшеанскую сво­боду личности. Именно такой Герцен возвращал интеллектуальную свобо­ду тому поколению русских мыслителей, для которого риторика «Вех» ос­талась оскопленным революцией ренегатством, а риторика революции — отрицанием того пространства, в котором оставалось место для их интел­лектуального существования.

ЛИТЕРАТУРА

Берлин 1978 — Berlin I. Russian Thinkers. L.: Hogarth Press, 1978.

Берлин 2001 - Берлин И. Александр Герцен // НЛО. 2001. № 49. С. 99-118.

Булгаков, I—II — Булгаков С.Н. Соч.: В 2 т. М.: Наука, 1993.

Вехи 1909 — Вехи. Сборник статей о русской интеллигенции. 2-е изд. М., 1909.

Винокур 1927 — Винокур Г.О. Биография и культура. М.: ГАХН, 1927 [Труды ГАХН, Философское отделение. Вып. 2].

Винокур 1990 — Винокур Г.О. Филологические исследования. Лингвистика и по­этика /   Вступ. ст. и коммент. М.И. Шапира. М: Наука, 1990.

Герцен, I—XXX — Герцен A.И. Собр. соч.: В 30 т. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1954-1965.

Гершензон 1912 — Гершензон М.О. Образы прошлого. М., 1912.

Зеньковский, I—II — Зенъковский В.В. История русской философии. Т. I—II. 2-е изд. Париж: YMCA-Press, 1989.

Келли 2002 - Келли А. Был ли Герцен либералом? // НЛО. 2002. № 58. С. 87-99. Ленин, I—LV — Ленин В.И. Полн. собр. соч. 5-е изд. М.: Госполитиздат, 1958—1970.

Малия 1961 — Malta M. Alexander Herzen and the Birth of Russian Socialism. Cam­bridge, Mass.: Harvard Univ. Press, 1961.

Плеханов, I—XXIV — Плеханов Г.В. Соч. / Под ред. Д. Рязанова. Т. I—XXIV. М.; Пг.: Гос. изд-во, 1923-1925.

Струве 1912 - Струве П.Б. Герцен // Русская мысль. 1912. № 4, ч. II. С. 131-139.

Струве 1997 — Струве П.Б. Герцен // Струве П.Б. Patriotica. Политика, культура, религия, социализм. Сборник статей за пять лет, 1905—1910. М.: Республика, 1997. С.  288-291.

Струве 1999 — Струве П.Б. Избранные сочинения / Под ред. М.А. Колерова. М: РОССПЭН, 1999.

Шпет 1921 — Шпет Г.Г. Философское мировоззрение Герцена. Пг.: Колос, 1921.

[1] См. у Плеханова в статье «Философские взгляды Гер­цена» (Плеханов, XXIII, 354—413) и особенно в его ре­цензии на книгу В.Я. Богучарского «А.И. Герцен» (там же, 446—452); в рецензии подчеркивается «социализм» и «монизм» Герцена. Ленин в своей трактовке Герцена следует за Плехановым (см. его статью 1912 г. «Памя­ти Герцена» - Ленин, XXI, 255-262).

[2] Для Булгакова Герцен оказывался воплощением ложно­го пути интеллигенции, поскольку эта «ложность» пони­малась им преимущественно в религиозных терминах — как отпадение от веры (см. в его статье 1902 г. «Душев­ная драма Герцена»: Булгаков, II, 95—130). В основе гер­ценовской катастрофы лежал его атеизм. Когда антиин­теллигентский (аптирадикалистский) дискурс смещался из религиозной в политическую плоскость, трактовка Герцена оказывалась менее однозначной. П.Б. Струве, например, противопоставляя Герцена и Бакунина, пи­шет: «Даже Герцен, несмотря на свой атеизм и соци­ализм, вечно борется в себе с интеллигентским ликом. Вернее, Герцен иногда носит как бы мундир русского ин­теллигента» (Вехи 1909, 163). В этом ключе Струве в со­чинениях дореволюционного периода экспериментирует с «антиинтеллигентской» апроприацией Герцена как «воплощения свободы», основываясь в наибольшей сте­пени на герценовских совсем поздних «Письмах к ста­рому товарищу» (см.: Струве 1997, 288—291; Струве 1912. 131 — 139 второй пагинации). Позднее, однако, Струве Герцена в канон русского либерализма не вклю­чает (см.: Струве 1999, 419).

[3]  Ср. у Плеханова (Плеханов, XXIII, 364-370, 409-410, 449, 452). И у Ленина Герцен идет «вслед за Фейербахом» (Ленин, XXI. 256). Характерно, что эту же фейербаховскую генеалогию приписывает Герцену и Булга­ков, вообще следующий Страхову (Булгаков. II, 98).

[4] В один ряд ставит Герцена и Ницше и С.Н. Булгаков (Булгаков, II, 115—116); для Булгакова они объединяются как равно значимые воплощения кризиса позити­визма, понимаемого расширительно (как кризис всей безрелигиозной философии). Характерно, что, коммен­тируя те же аспекты герпеновской мысли, Мартин Малия сближает Герцена не только с Максом Штирнером (это сближение лежит на поверхности), но и с Кьеркегором (Малия 1961, 381—382); тем самым подчеркива­ется экзистенциальная, а не социальная составляющая герценовской идеи свободы.

[5] Особой темой, которая устраняется, когда речь идет о «философском мировоззрении», но которая неизбежно встает, когда философия трансформируется в биогра­фию, является характерологическая предрасположен­ность Герцена к превращению в утопию своей собствен­ной жизни. Здесь можно вспомнить о культе дружбы и преображающей мир любви, характерном для молодого Герцена (и Огарева). Любовь Герцена была частью про­екта мистериального преображения истории (ср.: Гершензон 1912). Как писал Мартин Малия, «Herzen's love [became] more than a fact in his personal biography; it [was] a fact in the spiritual history of the age* (Малия 1961, 176). В трансформированном виде эти моменты сохраняют значимость и для герценовского мироощу­щения более позднего периода. Они находят продолже­ние в русском религиозном утопизме, например у Вла­димира Соловьева. Эту сторону герценовской жизни Шпет вполне, надо думать, осознанно игнорирует, отде­ляя биографию от философского мировоззрения.

[6] Именно подобное купирование Герцена характерно для Исайи Берлина, лишь вскользь упоминающего о его об­щинной утопии (см.: Берлин 1978, 186—209; Берлин 2001), и еще в большей степени для ученицы Берлина Айлин Келли (Келли 2002), конструирующей из эссе-истической благожелательности своего учителя идеоло­гическую программу Герцена. Показательно, что делают они это вполне независимо от Шпета.