29 марта 2024, пятница, 09:38
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

13 мая 2009, 08:44

В поисках самого себя. Беседа с Григорием Соломоновичем Померанцем о его жизни. Часть 2

Продолжая цикл видеобесед «Взрослые люди» с классиками – учеными, деятелями культуры, общественными деятелями, ставшими национальным достоянием, – мы поговорили с философом, культурологом, востоковедом, одним из крупнейших мыслителей современной России Григорием Соломоновичем Померанцем. Публикуем вторую часть разговора. Беседовала Любовь Борусяк.

См. также:

 

Любовь Борусяк: Сегодня мы вновь в гостях у Григория Соломоновича Померанца, одного из самых известных философов, культурологов, искусствоведов.

Григорий Померанц: Я боюсь, что это неточно. В течение жизни я несколько раз менял направление своей работы и касался очень многих областей культуры. Но назвать себя искусствоведом я не решусь. Хотя я много писал об искусстве, но формально по образованию я филолог, кончал отделение русской литературы в Институте истории, философии, литературы (ИФЛИ).

Л.Б.: Да, в прошлый раз вы рассказывали, что сначала пришли на философский факультет.

Г.П.: Я пришел в ужас от советской философии, перешел на литературный факультет и там обжился. Толстой, Достоевский, Тютчев стали центром моих интересов до тех пор, пока обстоятельства меня не вышвырнули из этой сферы, и у меня начались годы странствий. Во время войны у меня выработалась привычка: если есть опасность – надо выходить рывком. Вот рывком и менялась моя жизнь. Я объясню, что это значит. Когда попадаешь в какую-то точку, которую непрерывно обстреливают немцы, заподозрив, что это командный пункт (хотя его там может и не быть), понятно, что не отлежишься в ямке. Если не убьют, то уж контузии точно не миновать. Наступает минута, когда они перестали палить, надо рвануться – и бегом, а они будут продолжать это пустое место обстреливать.

Л.Б.: Они не успеют переключиться?

Г.П.: Не успеют. А пушки не могут непрерывно стрелять – минуты на две они прервутся, и за это время можно выскочить из зоны артналета. Артналет – это страшная вещь: все рвется вокруг, и лежать бесполезно. Помните, я говорил, что после войны меня никак не хотели демобилизовать, и тогда я решил разозлить начальство - написать очень дерзкое заявление, чтобы мне дали выговор и отпустили на все четыре стороны.

Л.Б.: Вы решили специально разозлить начальство. А не страшно было, последствия-то непредсказуемые?

Г.П.: В том-то и дело, что у меня осталась фронтовая привычка: идти на риск можно. Но я не учел, что перешел в эпоху, когда ценилось уже холуйство, а не храбрость.

Л.Б.: Это уже после войны. А какой это год был?

Г.П.: Начало 1946 года. И вот меня вызвали в политотдел армии или округа. Тут еще одно обстоятельство надо указать: после ранения меня не брали в военную школу, и, несмотря на мое высшее образование, я оставался рядовым. Меня прикомандировали к редакции военной газеты, а это уже система политорганов. Я понял, что в этом месте что-то смогу делать лучше, чем другие, которые там числились: у меня было гораздо более легкое перо. Но для этого надо было вступить в партию, что я, поколебавшись, и сделал.

Л.Б.: Сильно не хотелось? Или все-таки было какое-то желание?

Г.П.: Я себя уговорил, что все равно расстреляют, если наши войну проиграют, так что какая разница? К концу войны я имел год партийного стажа. И когда я окончательно рассорился с редактором, то пошел в политотдел и написал заявление: «Прошу отправить меня комсоргом стрелкового батальона». Через полчаса получил назначение, а через два месяца – от Рокоссовского - погоны младшего лейтенанта.

Л.Б.: Так что, вступив в партию, вы даже начали карьеру делать?

Г.П.: Но я это сделал, чтобы стать офицером военной печати. Я знал, что на этой должности опасность ранения раз в 20 больше, чем в редакции. Комсорг стрелкового батальона живет в боевых порядках батальона, а там все время или пули летают, или мины падают. Я был «летучий корреспондент» и всю дивизию знал наизусть. В течение полутора лет не было ни одной батареи и роты, где я не побывал. По статистике я знал, что больше четырех месяцев не продержусь, – авось отделаюсь легким ранением. Так и произошло: получил легкое ранение, попал в госпиталь. Меня вызвали в политотдел армии и предложили занять место литсотрудника другой дивизии, который, поехав кататься на лошади, взорвался на мине. Сперва у нас был очень своеобразный начальник политотдела. Он даже полковника не получал, потому что постоянно был не в ладах с начальством. Это был старый коммунист, каким-то образом не расстрелянный тогда, когда всех расстреливали. Потом пришел другой, ставший затем секретарем ЦК Армении. С Товмасяном я был в хороших отношениях. Он мне обещал: «При первой возможности мы тебя демобилизуем». Но он первый демобилизовался, на его место приехал какой-то бурбон и сказал: «Покончить с чемоданными настроениями!» Он меня довел до бешенства, я написал очень сердитое заявление. И в политотделе армии у меня отобрали партийный билет и оформили исключение из партии.

Л.Б.: Из партии так легко было исключить? Для этого не требовалось специальное собрание?..

Г.П.: Это так по уставу полагается, а в армии все очень просто. Своего я добился, меня тут же демобилизовали, только написали: «Исключен за антипартийное заявление». Военный билет оставался при мне, меня же не снимали с военного учета, и я всем показывал документ с такой записью.

Л.Б.: А куда вела дорога человека, исключенного за антипартийное заявление, понятно. Г.П.: Но это произошло не сразу. Было три года, когда я жил, совершенно сбитый с толку. Все знакомые говорили, что надо апеллировать, изображать из себя жертву случайного проступка и т.д. Но я сам-то очень быстро понял, что исключили меня правильно, а пришлось фальшивить. А обстоятельства 1946 года были очевидные: постановление об Ахматовой и Зощенко и пр., все было ясно. Это были жуткие три года в моей жизни, когда я жил фальшиво, апеллировал в одну инстанцию, в другую, в третью. Понимал, что не надо этого делать, но поддался общим уговорам: «Иначе лагерь, а там уж такой ужас!»

Л.Б.: В лагерь вам, наверное, и самому не хотелось.

Г.П.: Вы знаете, когда в конце этих трех лет мой одноклассник (циник, делавший карьеру) разгласил информацию, что его вызывали на допрос по моему поводу, я понял, что намечен на посадку, и испытал облегчение.

Л.Б.: Наконец-то появилась определенность?

Г.П.: Хоть какая-то, но определенность. Я теперь ни в чем не виноват, поскольку перехожу на одну из разрешенных орбит. Помните, такая модель Нильса Бора: разрешенные и неразрешенные орбиты. Я ведь все это время болтался между орбитами и не понимал своего места: вроде как я на воле, но никуда меня не берут. Чем я только ни занимался! Техником треста «Союзэнергомонтаж» был, хотя ничего делать не умел. Просто знакомый меня пристроил, чтобы я где-то числился, да и жить на что-то надо было.

Когда я понял, что меня сажают, я стал к этому готовиться, как к переезду на новую квартиру: отдал в мастерскую свою шинель - пришить новые крепкие карманы, чтобы было что куда положить. Потом подумал, что у меня нет футляра к зубной щетке, и купил его. В общем, серьезно приготовился - и 30 октября 1949-го года меня забрали. Я почувствовал начало нового периода жизни. Попал я в камеру страшно набитую. У этих органов была традиция особенно усердно проводить аресты перед революционными праздниками. В камере с 19 койками размещалось 42 или 43 человека.

Л.Б.: Люди что, постоянно стояли?

Г.П.: Нет, когда попросили прийти начальника тюрьмы, он заявил: «Разлеглись, как купцы», - и начал нас укладывать по двое на одну койку. Интересно, но я не знал, по какому постановлению меня посадили. Потом узнал, что в 1947 году вышло постановление об очистке столиц и крупных городов от антипартийных и антисоветских элементов. В основном это были те, кто выжил, отбыв 10-летний срок на Колыме, в Воркуте и пр.

Л.Б.: Но как же они в Москву попали?

Г.П.: Я не знаю, как-то они сумели. Например, мой отец в ссылке сменил паспорт, выданный на основании статьи 39-й, на «чистый», без упоминания этой статьи. После этого он мог снять комнату в Москве, только не в том районе, где его знали и знали, что он был арестован. В общем, каким-то образом многие попадали в Москву. И вот теперь всех подбирали. Если человек трепался в пьяном виде, то ему светила десяточка, а если просто вспоминали, что было старое дело, давали ссылку на поселение. Это называлось 7-35. Было две разные статьи: связь с социально опасной средой и социально опасный элемент. Чтобы не разбираться всякий раз, просто писали через черточку – 7-35.

У всех получалось по-разному. Один по 7-35 ехал в Караганду, и даже мог там работать по специальности. Другой по этой же статье загонялся куда-то за Полярный круг. Иногда давали и пожизненную ссылку, хотя такой статьи в кодексе не было.

Л.Б.: Многие, особенно те, кто сидел как до войны, так и после, говорят, что в конце 1940-начале 1950-хх уже не было такой страшной жестокости и ненависти со стороны следователей, как в 30-ые годы. Возникла какая-то усталость, они делали свое дело, но уже более формально. Просто штамповали дела.

Г.П.: Совершенно верно. После войны пытки применялись, но уже ограниченно – в Следственной части по особо важным делам. Рядовой поток, особенно повторников, уже не трогали. И в самом лагере, в который я попал, было – я часто повторяю эту формулировку – хорошо налаженное рабовладельческое хозяйство. Если норму выполняли хотя бы наполовину, получал двухразовую горячую пищу, причем это была солидная такая похлебка. Не скажу, что я ее сегодня стал бы есть, но это была похлебка из того, что называлось во время Первой мировой войны «шрапнелью», и витамины закладывались в виде кислой капусты. И белки закладывались – в виде трески крутого засола. Не могу сказать, что это было приятно есть, но там было все необходимое: 800 граммов хлеба, похлебка – и человек мог работать даже на лесоповале.

Л.Б.: А какую вы статью получили?

Г.П.: 58/10, часть первая: «антисоветская агитация и пропаганда в одиночку».

Л.Б.: Все честно: вы действительно не входили ни в какие организации, когда писали свой злополучный рапорт.

Г.П.: Да какие организации?! Впрочем, тогда среди мальчишек возникали организации. Я в камерах сталкивался с мальчиками, которые думали о том, чтобы свергнуть советскую власть.

Л.Б.: Да, о таких организациях известно. Я помню, Анатолий Жигулин попал в какую-то школьную организацию, а потом в лагерь, еще совсем юным.

Г.П.: Да, это происходило: в старших классах средней школы, на первом курсе университетов. В одной камере со мной сидел такой злоумышленник, которому еще не минуло 16 лет. Он входил в организацию, созданную несколькими мальчиками постарше, и его тоже загребли. В камере 16 и исполнилось.

Л.Б.: Вас допрашивали?

Г.П.: Допрашивали, пытались добиться, чтоб я сам что-то признал, какие-нибудь антисоветские высказывания. Я ведь еще на четвертом курсе ИФЛИ написал курсовую работу «Величайший русский писатель» о Достоевском, что тогда было не принято. В ней я написал, что Ленин и Горький не понимали Достоевского. У нас тогда был очень благодушный заведующий кафедрой – некто Еголин1. Очень глупый, по-моему, но достаточно хитрый: он даже дошел до заведующего отделом художественной литературы в ЦК. Мое дело разбирали весной 1939 года, когда был период некоторой усталости от террора весной. Хотя я ушел с кафедры, хлопнув дверью, начальство ограничилось тем, что за мной установили тайный надзор и записывали фразы, которыми я швырялся направо и налево.

Л.Б.: И все это всплыло спустя 10 лет?

Г.П.: Эти записи лежали в папке с надписью «Хранить вечно». Так что когда меня посадили, то из архива папку достали. Выяснили, что 10 лет назад я говорил, что у нас нет никакого социализма, а рабочим и крестьянам живется хуже, чем в 27-м году. В 1927 году мне было 9 лет, но я помню, что выходил на перекресток Остоженки и Зачатьевского переулка и за какие-то медные деньги покупал французскую булку, проложенную ломтиками ветчины. Такой благодати я с тех пор не видел много-много лет. Так что у меня были некоторые жизненные наблюдения, которыми я охотно делился.

Л.Б.: Наверное, если появлялся подходящий случай, на многих можно было достать какое-нибудь досье?

Г.П.: Конечно, на многих. Но требовалось все-таки организовать, чтоб были показания и пр. Работа велась тщательно, аккуратно: были свидетели, очные ставки.

Л.Б.: Но ведь были сотни тысяч, миллионы таких досье – сколько же людей должны были этой работой заниматься не покладая рук, не видя ни детей, ни семьи – это ж огромный масштаб!

Г.П.: Бедные-бедные чиновники, как они устали. Помните госпожу Простакову: «Жалко маменьку, как она устала, колотя батюшку». Меня допрашивали-допрашивали долго, даже ночами - три ночи подряд меня допрашивали.

Л.Б.: Это при вашем-то довольно скромном деле!

Г.П.: Как сказать? Дело, конечно, скромное, но у меня были какие-то контакты. У них на подозрении был Лукач, а я одно время был близок к лукачистам. Они меня проверяли, надеялись найти что-то интересное. Но я с Лукачем разговаривал всего-то 10 минут. И все равно, когда стали допрашивать о Лукаче, я подумал: «Ну все, мне крышка». Он сперва сидел у нас, потом его освободили, потом он стал замминистра в Венгрии, потом его опять посадили, потом под нажимом французской компартии его освободили. Это был очень крупный теоретик в рамках марксизма – и французы его отстояли. И эти 10 минут, которые мы с ним поговорили, были зафиксированы. Я провел неприятную ночь, думая, если там уже завязалось новое дело, каюк. Но обошлось, Лукач в это время их актуально не интересовал.

В общем, я получил свой срок – 5 лет. Это минимум был, хотя я встретил одного человека, который получил 3 года. Он был гебешник, охранявший делегацию, поехавшую в Болгарию на похороны Георгия Димитрова. Напившись пьяным, он сказал: «Скромные похороны. Вот если наш умрет, то его уж конечно не так будут хоронить». За мысль, что «наш» может умереть, ему дали 3 года.

Л.Б.: А куда вас направили?

Г.П.: Направили меня на станцию Ярцево Северной железной дороги. Это 682 км от Москвы. За Вологдой, но до Архангельска. Там был командный пункт Каргопольлага. Ярцево было на железной дороге, и начальство жило на этой станции. Заключенная обслуга обслуживала начальство. Те, кто годились для всяких канцелярских нужд, тоже там жили. Там в карантине произошло первое мое приключение. В бане я услышал поток мата, который извергал человек, показавшийся мне начальником карантина. Привыкнув иногда одергивать следователей, употреблявших ненормативную лексику, я находил способ вежливо делать замечание – и они осекались. Я ему говорю, что начальнику надо бы пользоваться нормативной лексикой. А оказалось, что был он заключенным-дневальным карантина, ссученным бандитом. Я ведь только прибыл и еще лагерных порядков не знал. Я, конечно, наслушался про Воркуту (и песен, и всего прочего), но вот деталей не знал.

Есть у меня привычка: если на меня начинают орать, я не отступаю. Надо добавить, что мы в бане, а я в раздетом виде похож на цыпленка. А он невысокий был, но крепкий, борец по телосложению. Он поднял над моей головой табуретку, думая, что я испугаюсь. А я смотрю ему в глаза, даже не пытаясь закрыть голову. Некоторое время мы смотрели друг другу в глаза, как в фильме «Остров». Помните, там человек закуривает папиросу, и немец теряет желание стрелять, он отдает пистолет русскому, чтобы тот выполнил эту унизительную роль.

Я смотрел ему в глаза, и он отбросил табуретку, смазал мне несильно ногой по животу, чтобы сбить с ног, и рванулся из комнаты от беды подальше. У него маленький срок был – не захотелось получать лишнее за фраера. По дороге он стукнулся головой о притолоку, чтобы остудить себя. Я видел, что сознательно ударился, чтобы остудить себя. После этого меня всю ночь трясло от страха – чуть не погиб из-за такой глупости. Понимаете, на войне я привык, что смерть разная: есть смерть, которая входит в игру, а есть просто глупая смерть. От этой возможности глупой смерти меня всю ночь трясло, я не мог спать.

На другой день в этапе был священник, получивший 10 лет за то, что сказал, будто раньше здесь был храм божий, а сейчас мерзость запустения – овощехранилище. На него тут же донес собрат по ремеслу, и он получил десятку. Он считал своим долгом всех мирить. И он поговорил с тем бандитом, что надо помириться. Мы помирились, и в качестве акта примирения я написал ему очередную просьбу о помиловании. Это было чем-то вроде пропуска в карантин. Говорят «дуракам счастье», и не зря! Вследствие своей глупости я стал широко известен. Основная часть карантина попала на лесозавод – перетаскивать доски и т.д. А там учетчиком на базе готовой продукции был нынешний доктор исторических наук Исаак Моисеевич Фильштинский.

Л.Б.: Мы были у него недавно, и он рассказывал о своей жизни в Каргопольлаге, как и о том, что был выпускником ИФЛИ. В общем, вы долго шли параллельными путями. Пересеклись ли они в лагере?

Г.П. Фильштинскому рассказали, что прибыл бывший выпускник ИФЛИ. Только мы учились на разных факультетах. И на другой день он пришел ко мне знакомиться. Мы пытались выяснить, где и как мы могли видеть друг друга. В институте мы не были знакомы, могли видеть друг друга только на общекомсомольском институтском собрании.

Л.Б.: Почему же, а в коридорах?

Г.П.: Что вы! Мы учились на разных этажах. Там толпы целые были, тысячи человек. Я со своего собственного факультета младшие курсы знал крайне приблизительно. Ну, Павел Коган был заметной фигурой, а так вообще не знал никого. Так вот, Фильштинский человек был добрый и к тому же обладал широким кругом знакомств. За год и даже больше, что он был на своей должности, он приобрел знакомства со всей придворней, т.е. с теми, кто был на административно-технических должностях. Он выяснил, что на площадке подсобных мастерских начальник рассорился с заключенным-нормировщиком и списал его за пьянку.

Л.Б.: И у них есть вакансия – прямо для вас.

Г.П.: Правда, я ничего в этом не понимал, и начальник сомневался, гожусь ли я для этой должности. Начальник – это был отбывший свой срок глава милиции Ворошиловграда, человек, иногда впадавший в истерику, иногда дрожавший от страха. У него было два состояния: пресмыкание перед начальством и раздражение с пеной на губах. Для проверки моих способностей в карантин был приглашен некто Сорокин, сидевший уже четырнадцатый год бывший красный профессор, ученик Бухарина. Он спросил меня: «Вы, говорят, Гегеля читали?» Я отвечаю: «Да». Я ему начал излагать раздел, который помнил наизусть. Мы минут 20 поговорили с ним о категориях основания в «Большой логике» Гегеля, после чего он сказал, что признает мою способность быть нормировщиком.

Л.Б.: Да, нормировщик без знания Гегеля – это, конечно, невозможно.

Г.П.: А потом мне пришлось работать по 11 часов в день, потому что те придурки, которые меня проверяли, ждали, что я им дам взятку, чтобы они пропускали мои неточности и ошибки. Но я спрашивал: «А что надо сделать?» - и таким образом за несколько месяцев изучил ремесло. Впоследствии я изучал дзен-буддизм, а там есть такая притча. Сын крупного вора попросил отца научить его ремеслу. Отец завел его в богатую усадьбу, привел в чулан, закрыл дверь и ушел, подняв большой шум. Сын через слуховое оконце выскочил из чулана, сбежал и, добравшись до дома, спросил отца, почему он его так оставил на погибель. Отец спросил, как он выбрался. Сын объяснил. «Ну вот, - говорит отец, - теперь ты знаешь ремесло». Вот примерно таким же образом я стал нормировщиком.

Когда была ревизия, которую проводил вольнонаемный, бухгалтер-ревизор Малиновский, отбывший 10 лет и, кстати сказать, он терпеть не мог этих жуликов, я уже довольно сносно справлялся с обязанностями. У меня нашли мелкие ошибки, но Малиновский наотрез отказался составлять на меня акт. Сказал: «Там явное бескорыстие, человек учится. 50 рублей в одну сторону, 50 в другую – это ерунда. Акт составлять не буду».

Л.Б.: Но все-таки быть нормировщиком - это не тяжелая физическая работа.

Г.П.: Я прибыл летом, и ко мне придирались примерно до весны следующего года. Вот тогда я по 11 часов в день и работал. Когда они поняли, что придираться бесполезно, акт все равно не напишут, они сразу отцепились.

Л.Б.: И жить стало веселее.

Г.П.: В эти два года оказался как на курорте: два часа в день, больше я не работал. Все нормы выучил наизусть, вертеть арифмометр я на второй день научился. В общем, я никогда в жизни так не бездельничал, как в эти два года.

Л.Б.: И чем вы занимались?

Г.П.: Было три дня в месяц, когда нужна была всякая писанина. Это маленькое предприятие, вроде комбината бытового обслуживания. Я был там не только нормировщиком, но и экономистом, делопроизводителем (писал все бумаги, а начальник только подписывал).

Л.Б.: Я имела в виду свободное время, сверх двух часов работы. Чем вы занимались, наверное, какой-то интеллектуальной деятельностью?

Г.П.: Как вам сказать? Собственно на площадке я ничего не мог делать – только зайти в цех, потрепаться с кем-то. Чтобы не толстеть от безделья, я шел на площадку, где кололи дрова, брал топор и час-полтора колол.

Л.Б.: Это как физкультура, оздоровительная гимнастика.

Г.П.: В конце месяца у меня был готов расчет на бригаду. А в это время была уже не «котловка», а «гарантийка». Прошу прощения, вы эти термины вряд ли знаете. При условии выполнения нормы на 50% давали очень небольшую сумму деньгами (на зубной порошок хватит). А если человек выполнял норму, то мог кое-что заработать (100 – 150 рублей). На эти деньги можно было в ларьке купить еду. У меня тоже было жалованье, и я мог каждый день купить себе поджарку с картошечкой. Так что голода не было.

Так продолжалось почти до самого конца пребывания в лагере. После «дела врачей» меня на всякий случай сняли с работы. Я мозолил глаза честным энкаведешникам: сидит такой явный космополит, вероятно, пособник «убийц в белых халатах», да еще и выписывает им наряды. Меня списали на общие работы, и я посмотрел, что это значит. Я на лесозаводе стоял у конвейера и что-то с него сбрасывал. Или мастер подписывал углем сорт, а я штамповал.

Л.Б.: Тяжелая работа?

Г.П.: Нет. Опять Фильштинский (он был знаком с бригадирами) помог. Сказал: «Вы его не притесняйте». У него была маленькая должность, но огромные знакомства. Под его, так сказать, покровительством я, конечно, стоял по 11 часов на морозе, но это не было физически невыносимо.

Л.Б.: А были ли книги?

Г.П.: Книги могли быть в лагере. Во-первых, наиболее волнующие книги нам с женского пункта по листикам передавали. Это был потрепанный экземпляр «Братьев Карамазовых». Конечно, я это читал и раньше, но здесь совершенно заново прочиталась «Легенда о великом инквизиторе». Мы ее так горячо обсуждали.

Л.Б.:С кем обсуждали?

Г.П.: Там сложилась группа интеллигенции, участники которой так или иначе устроились, чтобы не выполнять тяжелую работу. Прогуливаясь взад и вперед от вахты до столовой и обратно, мы могли свободно обсуждать любые темы. Именно по дороге, а не в бараке: внутри легче подслушать, запомнить.

Л.Б.: Вы этим очень напоминали древних греков.

Г.П.: Перипатетиков, да. Если б не было стукачей, мы могли бы и в бараке сидеть. Мы обсуждали разные проблемы: начиная с отвлеченно-философских. Конечно, очень много мы говорили о политике. Мы продвигались в своем отношении к советской власти, все дальше и дальше уходя от нее.

Л.Б.: Но вы ведь и до ареста близки к ней и не были?

Г.П.: Близки не были, но пересматривали уже и сами основы марксизма. Один из моих друзей-«перипатетиков» склонялся к позитивизму, я - к идеалистической философии. В общем, мы вели серьезные философские разговоры.

Потом, поскольку срок у меня был небольшой, я попал под ворошиловскую амнистию 1953 года, как и все со сроком до 5 лет. Это не было для меня таким потрясением, как 4 апреля 1953 года, когда в газетах и на радио появилось сообщение: заместитель министра Рюмин2 использовал незаконные методы следствия. Это было первое в истории советской власти громкое дело, которое взбудоражило весь Советский Союз.

Л.Б.: А ведь только месяц прошел со дня смерти Сталина.

Г.П.: Газеты совсем недавно были полны письмами, адресованными Лидии Тимашук, которая донесла на «врачей-убийц» и спасла нашу Родину. И вдруг в тех же газетах появилось сообщение, что у нее отобрали полученный за это орден. Это было днем, а у меня была ночная смена, так что я уже не спал. Один из жителей барака, бывший царский офицер Войнилович, из поляков, обычно помалкивавший и не участвовавший в наших разговорах (мы ему казались совершенно «розовыми»), высказал такую оценку: «Откуда бы это взялось – «незаконные методы следствия»? У них всегда были белые одежды, только крылышек не хватало. Карающие ангелы диктатуры пролетариата и вдруг – незаконные методы следствия?» Эту реплику его я запомнил.

Л.Б.: Потрясающе! Фраза так отделана, словно человек ее обдумывал много-много месяцев.

Г.П.: Я уже знал, что по амнистии 26-го марта я выхожу на волю, но это еще прямо не означало изменения курса. А вот сообщение о незаконных методах следствия означало очень многое. Тут же начальник подсобных мастерских, у которого сменивший меня заключенный сразу все запутал, попросил выводить меня на площадку подсобных мастерских, чтобы я успел навести порядок в делах, пока меня не выпустили. Меня заменил некто Рокотов, попавший под то же постановление 1947 года. Его отец был враг народа, а он, пока был маленький, врагом не был, а в 18 лет им стал. Он был отчаянный парень, и он удрал (в окно или еще как-то) и полгода шатался по разным злачным местам. Так бы он отделался вольным поселением, но за побег ему дали лагерь. Он был смышленый парень, и его назначили на мое место. Я-то как-то управился без посторонней помощи, а он сразу все запутал. Я ему помогал разбираться в делах. Он запомнился мне тем, что впоследствии вместе со своим приятелем начал заниматься фарцовкой, причем в крупных масштабах. Хрущев почему-то был в бешенстве: такой ущерб нанесли казне – и отделаются каким-то сроком! Он потребовал задним числом ввести закон о расстреле, и по этому изданному задним числом закону его расстреляли. Ему было лет 25, наверное.

Л.Б.: И вот наступил день, когда вас освободили.

Г.П.: 18 апреля я вышел на волю. И что я сделал? Я пошел за три километра в женский лагпункт, чтоб повидать еще раз девушку, которая у нас месяц заменяла заболевшую уборщицу, и в которую я – так уж получилось - влюбился.

Л.Б.: Хорошая была девушка?

Г.П.: В общем, она была девушка неплохая, но ее образ был очень гипертрофирован в моем воображении. Тот размах, который у меня приобрело это чувство, явно не соответствовал самой девушке. До этого я несколько лет не видел женщину, с которой можно разговаривать. К тому же я оказался абсолютно не способным к легким связям: или большая любовь - или никакой. Это нетипично и для того времени, и, тем более, для нашего.

Когда я увидел ее, работающую в парниках, окруженных каналами с водой, я очертя голову пошел к ней прямо по воде, не обращая внимание, что на вышках защелкали затворами. Я исходил из того, что меня все знают. Да я вообще я ни о чем не думал. Ко мне подошел начальник конвоя, начал меня ругать. Я ему сую вместо 25 рублей (это была такса за свидание зэчки с зэком) 50 рублей. Он мне внушение - я ему деньги. Он их взял и сказал: «Несколько минут – и убирайся отсюда».

Л.Б.: Наличие таксы на свидание – это явный показатель разложения порядка в лагере. Коррупционная составляющая уничтожает идеологическую.

Г.П.: Да-да, прежнего накала уже не было. Потом, в Ленинграде, приезжая на конференции, я читал по квартирам неофициальные лекции. Один из моих слушателей сказал, что он был в тех же самых местах в 37-м году. Их пригнали 3 тысячи человек, заставили окружить пустое место колючей проволокой и оставили там. Ничего не было, вообще ничего. Потом приехала кухня с похлебкой. Нет мисок – во что взять еду? В ладошки, в шапку. Отхожих мест тоже не было. За три недели 1800 человек из 3000 погибло от дизентерии. Но ему повезло: он остался в живых, вышел из лагеря. Потом, когда оказалось, что он заболел раком, он перестал принимать пищу и мирно отошел. Человек был с сильным характером. Я это к тому просто говорю, чтобы показать, как менялся лагерь.

Л.Б.: Григорий Соломонович, вас отпустили - и куда вы пошли, что вы стали делать?

Г.П.: Поехал в Москву, у меня там тетушка была.

Л.Б.: Дома-то уже не было?

Г.П.: Дома не было. Прописки мне не дали, потому что у меня не было своей площади. Вообще, амнистированным должны были вернуть их комнаты, но моя была занята. Я начал рассылать письма в разные области и, в конце концов, из Краснодарского края ответили: «Пожалуйста, приезжайте». И я начал преподавать в школе литературу. Дело в том, что Краснодарский край был настолько насыщен неблагонадежными элементами, что еще один не делал счета. Учителем я проработал три года. Мои друзья выходили из лагеря и ехали в Москву. У них были семьи, их прописывали. Вообще, обстановка все больше менялась к лучшему. Наконец, был XX съезд. Когда все мои друзья оказались на воле, я послал заявление с просьбой о пересмотре дела и был реабилитирован за недоказанностью обвинения. Приехал в Москву, был поставлен в очередь на площадь, пристроился пока в Библиотеке иностранной литературы.

Л.Б.: Это было то место, где спасались, по-моему, все гуманитарии. Роль Маргариты Ивановны Рудомино в помощи бывшим заключенным была огромной, но, мне кажется, мало кто об этом сейчас помнит.

Г.П.: Нынешний руководитель библиотеки, Екатерина Юрьевна Гениева, помнит о Рудомино, и была огорчена, что я в автобиографии не упомянул, что с год проработал там.

Л.Б.: И Фильштинский там работал. Ваши биографии на том этапе продолжали еще идти близкими орбитами.

Г.П.: Да, Фильштинский, Мелетинский – многие там работали. Я тоже там начал работать. Но хочу закончить тот эпизод с девушкой-заключенной. Я потом помогал ее матери писать бумаги. Когда она освободилась, то из благодарности приехала погостить у меня пару дней в станице, хотя говорила, что она меня не любит. И она была права: мы совершенно разные люди. Я приехал потом посмотреть, как она живет в своем городе. Два года тянулось наша переписка. Была такая стихия переписки: из армии девушкам письма писали, из тюрем, из лагеря в лагерь писали.

Л.Б.: Заочники?

Г.П.: Заочники, да. Она была скорее заочница, потому что я ее только мельком видел, а потом воображение создавало ее образ. Потом я ее увидел в нормальной домашней обстановке: какая-то студенческая тусовка, она лихо отплясывала что-то. Я подумал: «Боже мой, мне же здесь скучно». И этот роман закончился.

Л.Б.: Итак, Григорий Соломонович, сталинское время закончилось. Вы вышли из лагеря, вернулись в Москву, начали работать. Но вы, наверное, знаете, какую популярность в нашем обществе опять приобрела фигура Сталина. И интерес, и симпатия к нему растут. Недавно в эфире проходил крупный телевизионный проект «Имя России», где первоначально Сталин был лидером, а потом занял почетное третье место. Что, на ваш взгляд, люди в нем находят? Зачем он нужен современному обществу, что символизирует?

Г.П.: Когда Сталин впервые появился на ветровом стекле автомобилей, я стал размышлять, с чем это связано. Тут есть какой-то глубинный след в русской истории, идущий из средних веков. Это возникло не в киевский период, а в удельный, когда татары налетали, грабили – и приходилось выбирать: или сильный князь, который отобьет их, или будут грабить татары. Это особенно ясно стало, когда вокруг Ивана Грозного возник какой-то иллюзорный культ. Жуткий тиран, деспот – все про него известно, – но он завоевал царства Казанское, Астраханское, при нем осталась только угроза из Крыма. Дорога на восток была открыта, и туда хлынула русская колонизация. Правда, он не слишком талантливо вел войны с Западом, с Речью Посполитой. Это представление о могучем государе перекрывало представление о жутком тиране. Такое же двойственное отношение и к Петру I. В некоторых кругах Петра ненавидели, но его мощь как завоевателя позволила ему попасть и в народные песни.

Что-то от этого дожило до наших дней. Чтобы освободиться от любви к своему дракону (тут я перехожу к Евгению Шварцу), надо научиться жить без дракона. Жуткое угнетение, в котором живет народ, не приучило его к свободе. Те, кто считал свободу большей ценностью, чем все остальные блага, бежали либо на Юг (на Терек) и создавали там казачье войско, либо на Восток и, шаг за шагом уходя от воевод, дошли до Чукотки, перешли Берингов пролив, вошли на Аляску, ее завоевали. Впрочем, что там завоевывать – там были слабые племена, не знавшие огнестрельного оружия. Кстати, Аляску продали отчасти и потому, что она была открытыми воротами, в которые беглец мог ускользнуть от царской власти. В Америке за ними не гонялись – слишком уж далеко. А здесь оставались те, кто привык, что без дракона жить невозможно, – или свой дракон, или чужой дракон. По Шварцу это хорошо объяснимо, никакой другой логики, кроме логики Евгения Шварца, нет.

Л.Б.: Интересно, настолько тонко он все это прочувствовал, ведь пьеса написана в 1944 году.

Г.П.: Да, это гениальное описание народной ментальности. Тем более что освобождение от тирана вовсе не дало освобождения от этого состояния. Какие-то ужасы прекратились, я не буду их перечислять, это очевидно. Но Никита Сергеевич тоже был не сахар для народа. Для городских жителей он построил пятиэтажки. Я сам из 7-метровой комнаты сумел перебраться в двухкомнатную квартиру (правда, надолго закабалившись выплачивать взятые в долг деньги).

Что касается деревни, он ее опять разорил! Он возмутился тем, что крестьяне приспособились: на приусадебных участках они давали примерно треть товарного производства сельского хозяйства. Тогда как на колхозных полях урожай гнил. Я пожил и в деревне. Как учитель, я со своим классом выходил на уборку кукурузы. Я смотрю: ребята девять початков кладут в корзину, а десятый оставляют на земле. Я не собирался пресекать это, просто спросил: «Зачем?» - «Надо же свою скотину кормить». Вот это было приспособление к смягченному сталинизму, которое держалось, пока Хрущев не решил более последовательно насаждать социализм. Хрущев это исправил: он урезал приусадебные участки, практически заставил единоличников зарезать своих коров. В результате так у нас и получается: такая полусвобода (при сохранении мелких холуев, которые гадят по мелочам, но этим особенно досаждают) создала впечатление, что при Сталине было больше порядка. Это впечатление все время возникает. Когда нет порядка, говорят, что Сталин бы его навел. Тем более что широкие народные массы у нас малограмотны. В общем, все это прекрасно укладывается в шварцевскую модель

Л.Б.: То есть мы живем в том же…

Г.П.: Простите, мы живем в том же дерьме.

Л.Б.: И пока мы в нем живем, нам нужен Сталин.

1 Еголин Александр Михайлович (1896-1959), декан ИФЛИ, филолог, литературовед, в начале войны работал в Отделе агитации и пропаганды ЦК ВКП(б).

2 Рюмин Михаил Дмитриевич (1913 – 1953) – полковник, заместитель министра Госбезопасности.

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.