Екатерина Завершнева. Между двумя ударами сердца. / Екатерина Завершнева. Сомнамбула. — СПб.: Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2009.
Вот сюжет: школьные годы и собственно школа. Девочка влюблена в одноклассника. Он об этом не знает.
Идут годы, ученики переходят из класса в класс. Чувство ее не проходит.
Юной учительнице литературы, только что окончившей вуз, удалось наладить с классом самые теплые отношения. Ребята ходят к ней в гости все вместе и порознь, доверяют ей самое сокровенное. Она дорожит их доверием и хранит их тайны.
Такой сюжет все безоговорочно отнесли бы к разряду детско-юношеской литературы и к жанру школьной повести. Писательнице из Санкт-Петербурга Екатерине Завершневой удалось сделать из него нечто другое.
Ее героиня — та самая школьница — приходит в повесть двадцать лет спустя. Идет по родному городу, откуда давно уехала. У нее перехватывает дыхание — ритм ее дыхания передается читателю через открытый прием, настолько убедительно мотивированный, что не выглядит стилистической штудией, как это обычно бывает с открытыми приемами. Между отбивками, которые работают как драматургические паузы, и пометками «зачеркнуто», которые тоже работают на сюжет, — фрагменты внутреннего монолога, по мере углубления в мир героини теряющего знаки препинания и заглавные буквы, переходя в верлибр:
«(зачеркнуто)
Яна шла по улицам, узнавая и не узнавая
город сохранил только самое необходимое
тополиный пух, трещины на асфальте, волейбольные площадки и трамвайные линии
крыльцо без ступенек
двойные рамы, горшки с геранью, банки-пепельницы
я могла бы остаться жить прямо здесь, на лестнице
(все правильно, но кого это интересует)»
Опять отбивка. Опять «(зачеркнуто)». Но точка сборки сюжета на этот раз ближе к поверхности: знаки препинания и заглавные буквы — на месте, эпическое становится вровень с лирическим. А еще через отбивку эпическое начинает преобладать — до тех пор, пока внешнее вновь не расступится, и героиня опять не останется наедине со своим сердцем в каком-нибудь переходном пространстве из тех, которые так любил Достоевский: на лестнице, на пороге, в коридоре.
Яна, уже окончившая вуз и ставшая москвичкой, приехала в город своего детства оформить наследство, продать квартиру и вернуться в свою взрослую жизнь. Когда она об этом вспоминает, сюжет вливается в эпические формы. На улице — мир тесен, особенно в маленьких городах — она встретила любимую учительницу, с которой долго еще переписывалась после школы. В том числе и о своем непреходящем чувстве.
После новой отбивки, только уже без зачеркиваний: «А ты знаешь, он до сих пор бывает у меня. Не сердись, но я отдала ему твои письма». Учительница, двадцать лет спустя открывшая ему ее тайну, назначила им встречу у себя в гостях. А потом передала через него, что к ней им идти не надо.
Он повел ее к себе, а не к учительнице. И с этого момента на первый план текста выходят его драматургические элементы — между отбивками уже не описательное повествование и не внутренний монолог, а диалоги.
Он сожалел, что ничего не знал. Потому что он тоже был влюблен в Яну. А все думали, что в учительницу, которая устраивала им с Яной совместные дежурства — но им не удавалось ничего сказать друг другу. Подростками они не знали, что с любовью делать, и просто избегали друг друга, все переживая в глубинах своего существа. А может, дело было в том, что инстинктом юности они чувствовали: сердцебиение здесь и есть главное, больше ничего не надо. Все прочие телодвижения — уже не о том. «Поднимаюсь по этой лестнице впервые. Странно. Почему мне тогда не приходило в голову, скажем, позвонить в дверь и убежать. Тоже акция».
«— Если бы кто-нибудь из нас оказался более решительным…
— Хочешь поговорить об этом?
— Уже нет».
И вот они взрослые — неинтересные, в общем-то, люди, не знающие, о чем поговорить: он — скромный вузовский преподаватель, она приехала таскаться по конторам… На дальнем плане их встречи — постаревшая учительница, жизнь которой сложилась типичным для учительницы образом. «— Не сердись на Верочку. Она несчастная, жаль ее. И, как все несчастные, заботится об окружающих, занимается обустройством их судеб», — говорит взрослый он, уже привыкший типизировать. Учительница вносит в должный ход вещей анахронизм. «Как было не поставить точку в этом деле? Учительский автоматизм. Ошибки нужно исправлять красной ручкой»...
Что им теперь делать — взрослым, знающим все выходы из всех положений? Сначала рассказывать семейные истории — они ведь до сих пор ничего не знают друг о друге: о родителях, бабушках, дедушках… Потом говорить о теперешней жизни. А потом?
Продолжение школьной истории грозит перерасти в банальный адюльтер — что, в общем-то, и происходит, хоть и не сразу, на уровне внешнего сюжета. Что и было бы именно так, если бы не сюжет внутренний.
Если бы не школьные уроки литературы, ставшие для них прививкой от пошлости:
«Мы — лишние люди, Яна. Ты же знаешь, читала. У тебя по литературе «“пять”».
Если бы не память о детстве, то и дело врывающаяся туда, где разворачивается логика взрослых поступков:
«— В детстве мороженое съедалось слишком быстро. Капало, правда, точно так же. Я говорю ерунду, да?
— И пальцы облизываешь.
— Ну и что».
Если бы не рефлексия:
«Пока мы думали, что все впереди, само обещание было счастьем.
Ты бы сказал — банально
Но небанальное — боковая ветка судьбы, давно обрезанная за ненадобностью. Нет ни тебя, ни меня, и на нашем месте — фантомная боль»…
И не сердечные сбои — или, на языке взрослой логики, неумение себя вести:
«Разговор из обрывков, стрелка к молчанию, оно повсюду, мы — случайный узор, песчинки, волна подходит и отступает, остаются ниточки, водоросли, начинается дождь, а у меня даже нет зонтика, чтобы предложить его тебе. — Но я пока не собираюсь уходить домой. — Извини. Тебе, наверное, скучно. — Ты хочешь меня выпроводить? — Нет. Я просто не умею себя вести. И я это уже говорил».
Эти перепады глубины и поверхности эквивалентны смене планов в кино, сопровождаемой соответствующей работой света и звука. Следуя за вниманием героев то к собственным переживаниям, то к происходящему вокруг, меняется ритм, интонация и графика прозы. Стирая границы эпики, лирики и драмы в рамках одного текста, автор сделал его объемным, стереоскопическим, и простая история заиграла множеством обогативших ее нюансов.
И при всем этом перед нами — классическая повесть, как определил ее Белинский: фрагмент из жизни, бросающий отсвет на всю жизнь.
По-моему, с жанром повести так интересно давно никто не работал.