Адрес: https://polit.ru/article/2010/05/05/levada/


05 мая 2010, 09:20

Душа и страсть. К 80-летию Юрия Левады. Рассказывают Борис Дубин и Лев Гудков

Мы продолжаем в цикле «Взрослые люди» беседы о замечательном социологе Юрии Леваде к 80-летию со дня его рождения. С Борисом Дубиным и Львом Гудковым побеседовала Любовь Борусяк.

Борис Дубин о Юрии Леваде

Любовь Борусяк: Мы в «Левада-Центре» у Бориса Владимировича Дубина – известного социолога, переводчика, гуманитария в широком смысле слова и руководителя отдела социально-политических исследований «Левада-Центра».

Боря, мы тебя просим рассказать о Юрии Александровиче Леваде. Рассказать то, что тебе кажется самым важным.

Борис Дубин: Понятно, что в короткий разговор этого не вместишь. Все-таки я работал с Левадой и другими его коллегами по меньшей мере с 1988-го года: сначала во Всесоюзном, а потом во Всероссийском центре изучения общественного мнения, потом был «Левада-Центр» вплоть до смерти Юрия Александровича. Это получается почти двадцать лет. И до этого еще десять лет – года, примерно, с 78-го, когда я вошел в его орбиту. Как это расскажешь за несколько слов? Тем более, когда ты каждый день с человеком работаешь и видишь его с утра до вечера. И разговоры, и просто совместная жизнь – это как-то плохо соизмеримо с линейным пространством рассказа. Тут нужна какая-то другая оптика, другой формат, другой жанр… Не знаю, как это придумать.

Но если совсем коротко. Левада, насколько я знаю из воспоминаний о нем, никому не был учителем. В том смысле, в каком говорят: «я ученик такого-то» или «у меня был учитель такой-то». Тем не менее, многие мои коллеги, мною уважаемые и любимые, и я среди них, мы все считаем, что Левада был нашим покровителем, был учителем. Начальником? Ну, да – числился формально, но никогда в этом качестве его, по-моему, не воспринимали. Для нас он был несомненным авторитетом: и научным, и моральным, и практическим.

У него был потрясающий в этом смысле дар. Это было даже больше, чем здравый смысл, это была практическая мудрость, житейская. К нему ходили люди советоваться, и это было неслучайно. Дело даже не в том, что он умел слушать, выслушивать. К нему люди ходили советоваться  не просто потому, что он  замечательно слушал и умел много чего услышать не только в словах, но и между словами. Он действительно мог – и всегда это делал – очень дельно посоветовать. Причем, в самых разных ситуациях: от  мелких житейских до каких-то принципиальных. Я знаю это по другим, я знаю это по себе, и это было чрезвычайно важно. Ну, это, в конце концов, какие-то наши дела, что он лично для нас значил, чем он нам помог, что он лично для нас сделал. В конце концов, это у каждого с собой, это каждый и унесет с собой.

А в более общем смысле для меня он был потрясающим образцом человека несоветского. Я думаю, что если покопаться, в каждом из нас сидят следы советского человека. Думаю, что он, конечно, и сам это сознавал. Не просто в отдельных убеждениях или значимости отдельных символов, а в некоторой конструкции личности. Тем не менее, в его публичном поведении, в том, что он делал, когда писал, выступал, работал вместе с другими и так далее, это была противоположность советскому человеку, как он и мы все вместе его описывали. По-моему, я уже где-то писал об этом, да и не только я об этом говорил.

Он был человек деятельный, он был совершенно не пассивный, он был человек ответственный за все, что он делал. Он был человеком, который не просто работает с другими, а доверяет другим, и в этом смысле вызывает у них – не знаю, как здесь обойтись без повторения, – ответную ответственность. То есть, когда ты чувствуешь такое доверие, ты начинаешь реально отвечать за то, что ты делаешь, и что ты обязан сделать. Он был человек самостоятельный в мыслях, поступках, во всем своем жизненном рисунке. Это было сразу видно, для этого достаточно было видеть его короткое время. Ты просто видел, что это – недюжинный человек. Со своим жизненным путем и своим рисунком поведения, своими реакциями, своей мимикой, своими какими-то очень милыми привычками и так далее.

Он был человек общественный. Он всегда очень близко принимал к сердцу и к уму все, что происходило в российском и в общемировом сообществе. Вмешивался всегда в это, хотя не был политиком. Он писал несколько раз, что он политической деятельностью никогда не занимался.

Л.Б.: А вмешивался он каким образом? Своими публикациями, выступлениями?

Б.Д.: Как человек гражданский. Если надо было подписать какое-то письмо, он его подписывал. Я не знаю, или знаю только косвенно о его реакциях в подписантские, советские времена, но уже в постсоветской ситуации он всегда вмешивался в события такого рода. Он выступал, ехал, помогал, что-то говорил, участвовал в демонстрациях, участвовал в митингах, входил во всякие советы, включая президентский совет при Ельцине, причем, на протяжении нескольких лет. Но я даже не только этот смысл имею в виду, а социологически гораздо более важный и фундаментальный. Ему было интересно и важно работать с людьми. Вообще говоря, для советского человека это совершенно не характерно. Советский человек – атомарный человек, недоверчивый человек, но об этом тоже и мои коллеги, и я не раз писали. В этом смысле важна всегдашняя охота Левады что-то заварить, что-то сорганизовать, соединить самых разных людей и с огромным интересом и неустанностью, несмотря на физическую усталость, поддерживать эти отношения и работу вот этого сообщества.

Лучший пример здесь, конечно, ВЦИОМ, а теперь «Левада-Центр». Сделать такую штуку, держать ее на плаву так, что каждый из тогдашних девяноста человек, а сегодня шестидесяти пяти, имеет, что сказать о своих отношениях с Левадой, имеет, что сказать о своем месте вот в этом целом, очень дорожит своим местом в этом целом и вообще этим целым. Ну, конечно, в разной степени и по-разному.  Есть более молодые сотрудники, есть более старые, есть более углубленные в жизнь «Левада-Центра», есть менее. Но интересно, что в этом смысле у каждого здесь есть свое место, каждый этим местом дорожит и каждый имеет свое личное отношение к Леваде. Абсолютно все! – От уборщицы до заместителя директора. Вот такая вещь.

На мой взгляд, это говорит не просто о том, что Левада – хороший человек. Это, несомненно, так, примем это сразу. Но дело не просто в этом. Дело в том, что со всех сторон от него идут какие-то связи, соединяющие его с десятками, наверное, даже с сотнями различных людей. Я никогда не заглядывал в его записную книжку, но могу себе представить, сколько там было разнообразных людей, сколько было там понатыкано карточек. Он всех знал, всех помнил, разговаривал с ними по телефону, обменивался электронными письмами, встречался и так далее, и так далее. В каком-то смысле он сам был обществом, потому что он постоянно поддерживал это общество, так или иначе выстраивавшееся вокруг него. А там кого только не было. От почти что президента – я имею в виду персональные связи с Ельциным, Горбачевым, со вторыми, третьими людьми государства  – до огромного количества людей, с которыми ты каждый день работаешь, обмениваешься разными словами, ужимками, жестами и так далее. Поддерживая такой огромной плотности общественную жизнь, он сохранял при этом полную работоспособность буквально до последних дней. Это, опять-таки, очень сильно его отличает от типового советского человека.

Типовой советский человек работы бежит. Конечно, он может, как Иван Денисович у Солженицына, разгореться и показать, как можно работать. Но это когда он разгорится. А как правило, он работы бежит. Вот Леваду без работы невозможно было представить. Было ощущение, что он работал просто всегда. Шел ли он по улице, ехал ли он на метро, сидел ли он за компьютером, разговаривал ли на какой-то нашей частной встрече по поводу Старого Нового года или чьего-то дня рождения, это шел непрерывный процесс работы. И люди, те, кто это понимают и кто сами в какой-то мере так ориентированы, они это необыкновенно ценили. В этом смысле он сразу, как магнит, выстраивал вокруг себя вот это поле, где опилочки располагались в некотором рисунке. Проще говоря, он обладал и человеческой, и творческой, и моральной, и сердечной притягательностью. Он был в точном смысле слова, как магнит.

Получается, что я описываю какого-то такого сверхчеловека, абсолютно идеального, не имеющего никаких…

Л.Б.: …человеческих слабостей.

Б.Д.: Да, человеческих слабостей, тягот, забот.

Л.Б.: А это не так?

Б.Д.: Я думаю, что это не так. И будет неправильно, если мы или кто-то, кто будет нас, вспоминающих, слушать или читать, подумает, что у Левады не было минут тоски и уныния. Не было ощущения провала, сознания своей слабости, несомненного осознания слабости людей, которые его окружали и даже были близки к нему. Думаю, что как раз человек такого масштаба, – во всяком случае, я себе это так представляю – не мог не быть одиноким и не мог временами чрезвычайно остро это не чувствовать. Наверное, те, кто были к нему еще ближе, чем я, видели такие минуты. Я видел это иногда, когда забредал в его кабинет, и он не сидел за компьютером, не работал. Такие нападали на него минуты. Ну, и со временем, когда он уже болел в последние месяцы сильно, уже открыто болел, мне иногда случалось это видеть.  Можно было догадаться, каково ему на самом деле. Не только в борьбе с болезнью, но опять-таки, как у человека такого масштаба, в борьбе с жизнью, с ее косной материей, с косной материей человеческих отношений, косной материей собственного тела. В борьбе с ограниченностью собственной мысли и  ограниченностью собственной жизни  по сравнению с теми задачами, на которые он был нацелен, и в решении которых  хотел докопаться до основания.

Опять-таки, будет неправильно, если те, кто нас будут читать или слушать, не поймут или не услышат в наших словах, что Левада был человек чрезвычайно страстный. Чрезвычайно. Просто в пристрастии к жизни, к ее разнообразию, к ее возможностям самым разным. Но страстный и в том смысле, что он был пристрастен. Страстный в том смысле, что не мог иначе относиться к людям, не мог работать с людьми, которые не страстны. Он чрезвычайно ценил страсть в других, и, кстати, говорил это не раз. И в общей форме и по отношению к другим людям.

Позволю себе мелкое личное воспоминание. Когда я только вошел в круг людей Левады, тогда начал действовать семинар. Он был в Мароновском переулке в Москве. Я тогда возился немножко с русской лубочной картинкой. Не с самой картинкой, меня интересовало, почему вдруг появляется такая картинка. Ну, жили люди без картинок и ничего, были же иконы. Почему вдруг появляются картинки? Что обозначает изображение, когда оно появляется в жизни? Где его место, каков его смысл? Какие эти изображения? А лубочная картинка тогда, если не считать икон, была самой распространенной, другой такой распространенной не было. Значит, я стал в этом копаться, коллеги об этом дознались, Левада дознался и предложил мне сделать сообщение. Я натащил туда книжек, благо можно было тогда выписывать книги в абонементе Ленинской и других библиотек, натащил разных альбомов, а всякий человек, который на что-то такое напал, его остановить невозможно. Он будет говорить часами и не замечать, что окружающие уже отпадают от всего этого.

Л.Б.: Или заслушались так, что не замечают, сколько прошло времени.

Б.Д.: Ну, не знаю. Левада, который всегда в конце семинара подводил итог, сказал, что можно об этом спорить, о том спорить, можно это более глубоко изучать, на это обратить внимание, но несомненно то, что человек со страстью работал.  И я потом это не один раз слышал в адрес других людей, которые выступали на семинарах или где-нибудь в присутствии Левады.

Л.Б.: И ты понял, что это большой комплимент?

Б.Д.: Ну, как сказать? Я это услышал и оценил, а потом, со временем, когда я услышал это и в других контекстах, и по отношению к другим людям, я понял, что для Левады это была чрезвычайно важная вещь – видеть вот эту страсть. Он сам не раз говорил и писал – кстати, следы остались, –  что я без страсти работать не могу, мне без интереса неинтересно. Я с этим человеком не могу: он совершенно как рыба.

Понимаешь, ну, что мы можем сделать, те, кто пытается что-то вспоминать? Мы можем набрать конгломерат каких-то признаков, но мы же не можем слепить живого человека, чтобы его вернуть. Я думаю, единственное, что мы, воспоминатели волей-неволей, можем сделать – независимо от того, умеем мы это или нет, – мы можем все-таки попробовать через этот набор черт дать представление о масштабе человека. О его чрезвычайной внутренней напряженности, неизбежной противоречивости, неизбежном драматизме внутреннего существования. Я даже не говорю о внешних препонах, которые были в его личной жизни, общественной жизни, профессиональной жизни.  Об этом уже много написано и много чего известно. Нет, я говорю о собственном внутреннем драматизме, который человек несет с собой, который составляет его основу, его характер. Я говорю о самом излучении, которое от него исходит.

Левада внушал успокоение людям своей манерой, своим разговором, своей готовностью дать очень разумный всегда совет. Но не надо обманываться этим. Не надо представлять его елейным человеком – это будет абсолютно неправильно. Он был человеком очень драматичным внутренне, и я думаю, что это не могло быть иначе. Потому что такая глубина вдумывания в происходящее – неважно, помечено оно как прошлое, нынешнее или будущее – такая глубина вдумывания в человека, в социальную жизнь, в историю, в речь, слово и так далее, я думаю, что глубина и напряженность этого не была бы возможна без страстности и внутреннего драматизма. Это вещи, связанные между собой.

Вот поэтому хотелось бы, чтобы люди, не знавшие Левады, почувствовали в его образе масштаб и драматизм. И, может быть, в полном смысле слова одиночество, со всеми его горькими – и не горькими чертами.  Одиночество его в этом обществе. Места такому человеку в этом обществе не было. Совершенно не случайно, что советская система все время выкидывала его. Хотя, казалось бы, член партии, молодой профессор, доктор наук, чрезвычайно успешный, со своим прекрасным, блестящим коллективом. Казалось бы, ну что лучше может быть?  Оказывается, что система очень хорошо понимает, кто ей годится, а кто нет, и рано или поздно реагирует на это. В случае Левады и близких ему людей она среагировала совершенно безошибочно. Это, конечно, было социально сконструированное одиночество: его загоняли в это одиночество. Не сумели загнать – он оставался человеком деятельным и общественным.

Но я сейчас говорю даже не об этом социально сконструированном одиночестве, а именно об одиночестве крупного, очень глубокого и совершенно самостоятельного человека. Я не очень согласен со старой мыслью о том, что «кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей». Думаю, что это как раз не обязательно. А вот, «кто жил и мыслил», тот не может не быть одиноким, не может не чувствовать драматику познания ответственного существования человеческого. Ответственность перед самим собой, перед мыслью, перед теми, кого ты считаешь значительными. Мне хотелось бы, чтобы в образе Левады люди уловили вот эти черты. Только не приукрашенные, не сглаженные и не елейные.

Л.Б.: Боря, я не могу не спросить тебя вот о чем. Твоими переводами, твоей гуманитаристикой он интересовался? Ты ему показывал что-нибудь? Он как-то на это отзывался? И вообще, какие у него были предпочтения в литературе, искусстве?

Б.Д.: Понимаешь, тут ведь вот какая вещь. Складывалось ощущение, что Левада интересовался всем и каким-то образом это все знал. Откуда? – Ну, если учесть круг его общения, интенсивность его общения… Он созванивался за день с пятьюдесятью людьми, а может быть, даже и больше. Причем, многие из них были близкими – это были не просто деловые звонки. А разговоры были совершенно не случайными, а, как правило, деловыми, содержательными. Ему, конечно, был важен и свой звонок, и внимание этого человека, и его собственный интерес к этому человеку, конечно. Но, как правило, всегда был разговор о деле, даже на наших тусовках, на Новых годах и так деле. Разговор Левады всегда был о деле, другие разговоры были ему просто скучны. Он и в самом деле начинал скучать. А вот если его начинали хвалить или что-нибудь такое, он вообще этого терпеть не мог. Вянул на глазах, это было просто физически видно. Особенно журналисты имеют такую манеру – сначала очень сильно облизать человека, чтобы потом допроситься от него чего-то.

Л.Б.: Но вообще-то обычно это хорошо работает. Надо запомнить.

Б.Д.: Для Левады хуже ничего не было. Просто надо было сразу брать быка за рога и переходить к делу – это была единственная возможность его заинтересовать.

Так вот. С одной стороны, складывалось ощущение, что он все это знал. Он мог, например, утром, когда мы приходили на работу, сказать: «А вот, сударь мой, мне донесли, что у вас книжка вышла». Откуда он это знал? – Неизвестно. Но знал. 

Л.Б.: А ты сам не показывал?

Б.Д.: Показывал иногда. Но я в эту сторону не очень хотел тянуть, потому что литература – литературой, а тутошние дела – тутошними делами. Но в сферу его внимания это входило. И когда я начинал отнекиваться, мол, Юрий Александрович, это – литературная книжка, чего я вам буду голову морочить, он говорил: «Так давайте». Он сразу раскрывал книгу и тут же начинал ее листать. Да, интерес был. Он видел какие-то книжки из моих переводных, слышал о них, интересовался ими, всегда был готов поддержать об этом разговор. Он при этом ведь не навязывался никогда в разговоре. В том смысле, что он на тебя не давил. Я не имею в виду служебные только разговоры, хотя и в служебных разговорах он, как правило, не давил. Он что-то давал понять. Если ты мог это понять, принимал это в расчет, тогда да. Если нет, тогда у вас начинают другие отношения складываться. И такие случаи были с разными людьми.

Л.Б.: Ну, а сам он что особенно любил?

Б.Д.: Значит, насчет чтения и всего прочего. Он очень часто говорил, ссылаясь на Конта, что после сорока надо уже блюсти умственную гигиену. Не надо слишком много читать. Это он мне намекал на то, что я и то читаю, и это читаю…  Это вообще-то не только моя индивидуальная привычка, мне кажется, что мы в 60-70-е годы всегда читали все. Просто этого всего было настолько немного, что мы читали все.

Л.Б.: Я думаю, что вас было немного, кто читал это все.

Б.Д.: От книжек по Древнему Египту до переводных книжек по американской социологии. В принципе, был ли ты филолог, был ли ты историк, весь этот круг гуманитарной и социально-гуманитарной литературы, если она была живая, интересная, не официальная, читали все. Ну, хоть понюхать, хоть полистать книжку, даже если ты не социолог, а совсем наоборот. Или напротив, ты – социолог, но при этом листаешь Аверинцева или Бахтина.

Да, насчет его собственных пристрастий. У него были друзья-литераторы, и очень значимые для него люди. Это был Наум Коржавин, это был Давид Самойлов. Это были люди, которых он просто очень любил и ценил. В свое время он дружил с Евгением Винокуровым, которого сейчас, может быть, и не очень помнят, а для 60-х годов это было одно из очень значимых поэтических имен. Я говорю о поэтах, которые печатались, я не беру сейчас андеграунд. Левада относился к числу читателей, которым мало кто указывал, что прочитать, он каким-то образом находил это сам. И напротив, он был указателем для других. Я знаю, что он подсовывал Солженицына, что он подсовывал Гроссмана. Сейчас, может быть, не очень вспомнят этого писателя, но был замечательный писатель – Чингиз Гусейнов. Я думаю, что Левада очень ценил – и, кстати, он об этом писал – литературу, которая неравнодушна к своему времени, неравнодушна к человеку, который сегодня в этом времени живет. В этом смысле он очень не любил снобизма по отношению к таким фигурам, скажем, как Евтушенко.   

Казалось бы, ну, кто не пинает Евтушенко за то, что он так ужасно себя любит и всюду себя сует, а на самом деле он поэт не такой крупный, как он хочет себя представить. Вот Левада эти вещи отводил на раз. Говорил, что здесь есть явление, оно чрезвычайно важно. В нем надо разобраться. Он изначально исходил из интереса к тому, что происходит. Если он чувствовал в литераторе и в книге реальный интерес к тому, что происходит, такие книги он чрезвычайно ценил. Он чрезвычайно ценил Трифонова. Он очень рано его оценил, осознал, полюбил, всячески продвигал, куда мог. Я имею в виду – в  разные читательские круги.

Л.Б.: Ну, Трифонова и так все читали.

Б.Д.: Но тут важно было рано это понять. Когда стали читать все – это как бы другая история. Левада был именно из тех, кто делал то, в результате чего все начинали читать, слушать и так далее.

Насколько я себе представляю, он литературой формального поиска, очень заостренной на поисках формы, не очень интересовался. А манеру щеголять формой не терпел. Вот этого он не любил совсем. И каким-то образом, очень тонко и безошибочно, надо сказать, находил в такого рода писателях, кинорежиссерах, артистах вторичность. А это почти неизбежно. Желание пощеголять, демонстративность такая, она, как правило, связана не только с какой-то ущербностью творческой и личной, она, как правило, связана с сознанием своей вторичности. Для меня, если брать классический случай, то это, безусловно, Северянин. Сугубо третичный поэт, очень небольшой, кстати сказать, и довольно неинтересный. Но вот готовность щеголять огромная, ну, и успех… Чем там дело кончилось – это другой разговор.

Л.Б.: Ну, дело кончалось всегда не очень хорошо.

Б.Д.: Ну, может быть, не все обстоит так трагично. Но невесело.

Вот эти вещи Левада не терпел. Блок в свое время говорил про какие-то книжки, которые ничего ему не давали: «Это не питательно». Я думаю, что для Левады было важно, чтобы это было питательно. Если это было не питательно, то ему было совершенно не интересно, что это все читают, или об этом все говорят. Вот это его совершенно не задевало, не интересовало, и на это он никогда не ориентировался. Он ориентировался на собственную оценку, прежде всего, ну, и на оценку совсем немногих людей, которые в этом смысле были для него авторитетами.

Л.Б.: А ты входил в их число, конечно?

Б.Д.: Ну, если это касалось каких-нибудь вещей, в которых я чего-то понимаю. Это могла быть сфера, о которой он не слишком хорошо знал. Здесь да, он мог попросить совета. Но в целом он ориентировался на собственное понимание, на свою интуицию, которая его чудесным образом вела, в том числе, через разнообразные интересности и соблазны этого мира, к которым он был совершенно не равнодушен, надо сказать. Кем он не был никогда, так это равнодушным человеком. По отношению к идеям, по отношению к красоте, по отношению к книжке, по отношению к фильму, по отношению к какому-то общественному событию, по отношению к человеку, который действительно решился сделать какое-то дело и готов нести ответственность за то, что он делает. Левада – абсолютно неравнодушный человек, но при этом – не гладкий, не елейный, не такой добрый дедушка. Вот этого совершенно не было. Наоборот. И это, кстати, отмечали многие мемуаристы, которые его знали с очень давних времен, скажем, с философского факультета МГУ или с первых лет профессиональной работы.

Если внимательно посмотреть мемуары, там сквозной линией проходит линия левадинского одиночества – и вынужденного, и добровольного. И еще они отмечают вот эту чрезвычайную самостоятельность, готовность к спору, к дискуссии, даже к драке, и такую колючесть внутреннюю. В этом смысле, вызывая огромную симпатию, я думаю, что он вызывал и очень сильную антипатию. Причем, вольно и невольно. Манерой себя вести, абсолютной нелицеприятностью оценок, их абсолютной неконъюнктурностью – в лицо, и кому хочешь. Я думаю, что у многих людей это вызывало сильное отторжение, и есть в воспоминаниях такие нотки: «Левада, как всегда, был готов бросаться в драку». Ну, что-то в этом роде. Он не был задирой, нет. По-моему, он не видел в этом интереса, чтобы задраться и привлечь к себе внимание. Чего не было – того не было. Но была готовность доискиваться до сути и в этом смысле не смотреть ни на что: ни на звания, ни на престижи, ни на статусы, ни даже, в общем, на хорошие отношения. Друзей он не  обижал – это правда. И, я думаю, что это ему в голову никогда не приходило. Но «Платон мне друг, а истина дороже». И она все-таки была дороже. Это не приводило его к обидам, потому что друзья знали, что все-таки истина дороже.

Л.Б.: Спасибо, Боря!

Лев Гудков о Юрии Леваде

Мы беседуем с директором «Левада-Центра», доктором философских наук Львом Дмитриевичем Гудковым в его кабинете, в котором много лет работал Юрий Александрович Левада и где он умер. Лев Дмитриевич достал из папки документы почти 40-летней давности – это так называемые «Календари», которые выпускали сотрудники сектора Левады в ИКСИ, практически уже разогнанного. Мы рассматривали эти листочки, рисунки, зачитывали написанные на них тексты. Практически погрузились в атмосферу того, очень печального времени.

Если вы хотите почувствовать эту атмосферу, лучше не ограничиваться текстом – посмотрите это интервью.

Итак, интервью со Львом Гудковым о Юрии Леваде.

Любовь Борусяк: Лева, перед вами лежит книга воспоминаний о Юрии Александровиче Леваде.

Лев Гудков: Эта книга, которую издала на собственные средства жена Левады, Тамара Васильевна[1]. Она сама ее подготовила, по своему усмотрению и выбору собрала воспоминания о нем самых разных людей. И тех людей, с которыми Левада был очень близок, и с теми, с кем не думаю, чтобы Левада продолжал отношения. Этот сборник включает воспоминания друзей детства, воспоминания его сына, жены и кроме того критический разбор, если не работ, то научной позиции школы Левады или сотрудников Левады. Здесь опубликовано очень важное интервью, записанное в 1990-м году Дмитрием Шалиным в Гарварде[2]. Это очень важное интервью, потому что никогда Левада не говорил о себе так откровенно: о своей ситуации, о своем положении после разгона сектора в 1972-м году.

Я книгу проглотил буквально за один день. Честно скажу, с большим волнением прочел. Потому что для меня отношения с Левадой – это две трети моей жизни.

Л.Б.: Практически вся сознательная жизнь.

Л.Г.: С 1969-го года по 2006-й год. Да и сейчас я все время живу как бы во внутреннем разговоре с Левадой. Он для меня остается внутренним собеседником.

Л.Б.: Здесь, на этой должности, наверное, какие-то советы бывают очень нужны. Ведь, конечно, очень сложно быть директором «Левада-Центра» после Левады?

Л.Г.: Моя роль здесь очень скромная. Я просто хочу, чтобы Центр работал, как при Леваде, продолжал свои исследования, не снижая их уровня и диапазона. Потому что мне кажется – и Левада это ясно понимал – роль нашего Центра очень велика. Она эталонная не только в том смысле, что задает определенную планку исследований и уровень интерпретации, но и в плане анализа того, что мы изучаем, понимания процессов, протекающих в обществе, проблем, трудностей, трансформации, неудач. И, конечно, очень важны исследования, которые социология раньше не очень брала, и которые связаны с советским человеком – главным фактором сопротивления переменам и устойчивости режима.

Л.Б.: Лёва, а можно такой вопрос задать. Вы были знакомы 40 лет – это огромный срок. Левада менялся, как вам кажется? Какие изменения с ним происходили? Это видно все-таки только на очень большом отрезке времени. Каким вы его увидели, когда совсем юношей пришли в сектор, и что изменилось за все это время? Мы с разными людьми разговариваем о Юрии Александровиче. Все, конечно, испытывают очень большое уважение и почтение к этому человеку. Но этот человек, наверное, в течение жизни менялся? Что с ним происходило, как вам кажется?

Л.Г.: Люба, понимаете, мы быстрей менялись в сравнении с ним.

Л.Б.: Когда вы пришли к нему работать, это был уже мэтр?

Л.Г.: Конечно. Ну, я его знал и по лекциям еще, и по встречам в неформальной обстановке. Его интересовала молодежь, и он, скажем, собирал студентов, чтобы поговорить с ними. Это было еще в университете.

Л.Б.: А как это происходило?  Где вы говорили?

Л.Г.: Просто в холле, в общежитии. Там собралось, наверное, человек семьдесят.

Л.Б.: Семьдесят?

Л.Г.: Да.

Л.Б.: Как можно разговаривать с такой толпой?

Л.Г.: Его  интересовало, чем живет эта среда, о чем они думают. Мне кажется, что после этого он был в разочаровании.

Л.Б.: А что его интересовало?

Л.Г.: Как студенты понимают то, что происходит, что их интересует. Это я понял по характеру вопросов. И, в общем, это была, по-моему, не очень удачная встреча.

Л.Б.: Потому что народу было очень много?

Л.Г.: Думаю, нет.

Л.Б.: А Вы участвовали в этой беседе?

Л.Г.: Пассивно. Я слушал его лекции. Один раз сам с трепетом подошел к нему и задал вопрос. После того, как я его накслушался, меня очень заинтересовала проблема аномии, и я к нему пристал. Долго-долго, путано объясняя, пытался соединить узкий горизонт буржуазного права и еще чего-то… Он слушал.

Л.Б.: А что вы имели в виду?

Л.Г.: Проблема двоемыслия: внутренняя нормативная система человека и внешняя регуляция. Он слушал, слушал, а потом сказал: «А зачем вы старика-то привели с собой?» Я совершенно отпал!

Л.Б.: То есть?

Л.Г.: Ну, Маркса! Зачем вы бороду сюда приплели? Представляете, это же 69-й год! У меня просто отпала челюсть от такого свободного отношения к классикам.

Л.Б.: А он ответил вам что-то?

Л.Г.: Ну, да. Он говорит: «Ну, правильно. Но зачем марксизм-ленинизм сюда надо было совать? Надо разбирать это социологически». Сама его свобода была абсолютно неожиданной. Ведь это 1969-й год – глубоко церемониальное отношение к авторитетам и классикам, догматизм. А тут такая легкость перевода на социологический язык! Она, конечно, поражала. Эта такая маленькая характеристика Левады.

Л.Б.: А он не боялся так разговаривать с малознакомыми людьми?

Л.Г.: Нет. У Левады вообще никогда не было признаков какого-либо страха. Он мог что-то недоговаривать, но не потому, что чего-то опасался. Просто его всегда занимала одна вещь: действительный ли это интерес или наигранный. Как только он чувствовал наигранность в любом смысле, он сразу терял интерес и отворачивался. А в том случае, когда он ощущал, что человеку что-то интересно, он включался, заражался и продолжал обсуждать. Как только он чувствовал, что человек соскальзывает на какие-то готовые клише и ходы мысли, он тут же терял к нему и  к разговору с ним всякий интерес.

Л.Б.: Лёва, ну, это очень большая требовательность к людям. Постоянно ведь существовало напряжение – мало кому доступно постоянно жить таким образом.

Л.Г.: Было тяжело даже присутствовать при этом. Потому что когда человек такого класса теряет интерес к собеседнику, это иногда производило тяжелое впечатление.

Это тот уровень, который Левада задавал. Это действительно было очень трудно. Чего он не выносил, это фальши и лицемерия. Любого, даже с лучшими намерениями.

Л.Б.: Что Вы имеете в виду?

Л.Г.: Ну, когда человек хотел понравиться – или даже представить себя с лучшей стороны.

Л.Б.: Но ведь это вообще свойственно людям.

Л.Г.: Нет, в этом смысле он был очень жесткий человек. Я вам могу рассказать одну историю. Это мне рассказывала покойная Клара Ким.

Тяжелые времена, начало 80-х годов. Отъезд многих людей. Безнадежность абсолютная. А Клара Ким – это наша знакомая, через которую мы поддерживали очень многие отношения с людьми уехавшими и сидевшими. Скажем, с Сергеем Адамовичем Ковалевым я встретился и познакомился на квартире у Клары, когда он только что вернулся из ссылки. Так что это был такой узелок разного рода отношений с диссидентами, с уехавшими, с  эмигрантами. И была действительно очень тяжелая ситуация. Начало 80-х – полный тупик, ощущение того, что люди уходят, людей теряем. Клара говорит, что все время плачет. А Левада стоит лицом к окну, спиной к ней, молча слушает. И вот Клара говорит: «Жить невозможно, души не хватает». А Левада, не оборачиваясь, отвечает: «Значит, душа маленькая».

Вот такое отношение. Оно было для него очень характерно. И меня это всегда поражало. Потому что с такой перспективой жить, конечно, трудно. Вы понимаете это?

Л.Б.: Я даже не представляю, как это можно.

Л.Г.: Нет, он был суровый человек в этом смысле.

Л.Б.: Его окружали совсем молодые люди, когда вы в сектор пришли. Наверное, это была для вас для всех тяжелая школа?

Л.Г.: «Всем по двадцать семь» – была такая пьеса написана.

Л.Б.: А что за пьеса?

Л.Г.: Каждый Старый Новый год, который мы отмечали, сопровождался каким-то театральным действом, театральным представлением. К этому дню сочинялись какие-то тексты, и они разыгрывались. И вот Вика Чаликова, Алексей Левинсон и Таня Любимова написали тогда пьесу «Всем по двадцать семь». Это действительно был средний возраст в пьесе, где действовали такие персонажи, как Структура и Функция по двадцать семь, Левада по двадцать семь, Седов по двадцать семь, Левинсон по двадцать семь и разные другие персонажи. Это было в 69-ом году, так что очень молодой был состав.

Л.Б.: Молодые люди, они много чем увлекаются, и не только высокой наукой.

Л.Г.: Вы знаете, очень весело было, честно вам скажу.

Л.Б.: Вы весело жили?

Л.Г.: Очень. Весело было. Вот, скажем, такая ремарка к роли Саши Ковалева в этой пьесе: «Саша Ковалев, замечательный прочтением двадцати пяти томов то ли Леви-Строса, то ли Леви-Брюля и умением отвлеченно мыслить на сексуальные темы». Это была такая абсурдистская, очень симпатичная пьеса. Она у меня до сих пор сохранилась.

Л.Б.: Вы долго готовились к этим праздникам?

Л.Г.: Собирались за пару дней и готовились к этому. Самое большое из такого рода сочинений – это наш «Календарь» знаменитый. Если хотите, можно его поискать и показать вам. Он очень красивый.

Л.Б.: Давайте.

Л.Г.: Он был написан в 1973-м году, весной, когда сектор уже разогнан был. И это была история ухода.

Л.Б.: Исхода.

Л.Г.: Да, исхода. Совершенно точно. И там день за днем был описан, каждая страничка – событие, и уход каждого человека.

Л.Б.: И это тоже пьеса была?

Л.Г.: Да, это пьеса такая была.

Л.Б.: Я думаю, что это скорее были уже слезы, а не веселый смех.

Л.Г.: Надо посмотреть.

Л.Б.: Ну, покажите, пожалуйста. И объясняйте.

Л.Г.: Вот город с открытыми воротами. Вы видите, что всех выпускают за ворота. «L» – это сектор Левады. А это портрет Руткевича.

Л.Б.: Руткевич просто потрясающий, очень похож. Лёва, а кто склеил этот замечательный коллаж?

Л.Г.: Мы делали его с Таней Любимовой. Понимаете, все это надо зачитывать.

Л.Б.: Сейчас мы все это и зачтем.

Л.Г.: Вот это – самая первая запись:

22 октября 1970-го года. Нормальный день в секторе. «Ян Джус сказал, что сто лет – это высший предел продолжительности человеческой жизни. Из тысячи людей даже одному не удается достичь столетнего возраста. Они напрасно лишаются высших радостей юных лет и не способны почувствовать себя беззаботными на мгновение. Чем же отличается такой человек от колодника в тяжких оковах и путах? В Поднебесной люди глубокой древности знали, что в жизнь постепенно приходят, а в смерть постепенно уходят, и поэтому они действовали, подчиняясь порывам своего сердца. Они не отказывались от удовольствий при жизни, поэтому слава их не вдохновляла. Они не рассчитывали, когда к ним придет известность, и сколько лет они проживут»[3].

Или еще вот такая запись, посмотрите:

Протокол N159 заседания сектора изыскательского проекта «Методология исследования социальных процессов».

Повестка дня:

Обсуждение диссертации Голова «Элементы формальной теории организации». Диссертация на соискание ученой степени кандидата философских наук.

Постановили: Просить ученый совет ИКСИ принять к защите.

Защиты не было – не допустили.      

Л.Б.: Написано, что секретарем был Лев Гудков.

Л.Г.: Здесь, конечно, все перепутано, не сложено. Но вот 13 января – это наш Новый Год после разгона сектора. Видите?

Л.Б.: Ну, да. Вижу скелет с елочкой.

Л.Г.: Да, этому предшествовала драматическая история. 12 января Седову вернули документы, которые он подавал в ЦЭМИ. Это когда Левада никого не смог взять с собой.

И вот еще одна запись: «13 января по традиции встречали Старый Новый год у Седова. Присутствовали все».

А эта страничка от 14 мая 1972-го года.

Приказ по Институту конкретных социальных исследований N1

«В соответствии с постановлением Президиума АН СССР считать себя приступившим к выполнению обязанностей».

Директор ИКСИ        Член-корреспондент  М.Н.Руткевич                        

А далее следует:

Устав о свойственном градоправителям добросердечии

1.           Всякий градоправитель да будет добросердечен.

2.           Посему казнить, расточать или иным образом уничтожать обывателя надлежит с осмотрительностью, дабы не умалилась от таких расточений Российская империя, не произошло для казны ущерба.

3.           В веселии и питии никому препятствий не полагать.

4.           Просвещение внедрять с умеренностью, по возможности избегая кровопролития.

И вот весь наш календарь построен таким образом.

Л.Б.: Покажите еще, пожалуйста. Ужасно интересно.

Л.Г.: А вот это последнее, 214-е заседание нашего сектора. Оно было 6 июня 1972 года.

Повестка дня:

Доклад Левады о работе сектора за все пять лет.

Л.Б.: Вы хотите сказать, что за пять лет было 214 заседаний?

Л.Г.: Да. За пять лет было 214 заседаний. Ну, что тут еще посмотреть?

Л.Б.: Вот что-то интересное про «Вопросы философии».

Л.Г.: Ушел Боря Юдин. Осталось всего три человека. Статья Юдина, вышедшая в первом номере «Вопросов философии» подверглась резкой критике товарища Ягодкина. И вот цитата:

«Я бы все запретил, ничего не нужно печатать. Просвещением пользуйся, читай, а не пиши. Книг уж довольно написано, больше не нужно».

Л.Б.: Прямо плакать хочется.

Л.Г.: Ну, именно.

Л.Б.: Ужасно. Это мы начали говорить о том, как весело было. Покажите еще что-нибудь, пожалуйста.

Л.Г.: 15 февраля 1971-го года. Протокол N 179. Заседание нашего сектора.

Повестка дня:

«О возможности типологии культурных традиций». Доклад Зильбермана. Выступают: Шошников, Седов, Левада, Гордон, Стрельцов, Квасов.

Л.Б.: Кто такой Квасов?

Л.Г.: Квасов – это куратор из ЦК, который пришел к нам.

Л.Б.: Понятно, почему фамилия мне не знакома.

Л.Г.: Это было уже накануне разгона. А очень сложная работа была, замечательная по-своему. У Зильбермана диссертация была на 800 страниц. И он там строил типологию по отношению к ценностям, идеям, знаниям в разных типах культуры. Квасов сидел молча, а потом задал один вопрос: «Какое место занимают в вашей схеме революционные традиции рабочего класса?»

Л.Б.: Он ответил?

Л.Г.: Нет. Эдик растерялся полностью. Он потерял дар речи. И Левада что-то начал говорить, спасая и вытаскивая ситуацию.

Л.Б.: Я представляю реакцию окружающих.

Л.Г.: Да.

Л.Б.: А это что за цветочки?

Л.Г.: «Собрались у Гастева. Присутствуют все». О, Господи! Говорю я, и у меня просто все перехватывает.

Л.Б.: У меня тоже, Лёва. Я уже сижу почти в слезах. Представляю, каково вам. А покажите, что это? Мне не очень видно.

Л.Г.: Это – начало конкурса. Начала работать конкурсная комиссия, после чего началась чистка. Конкурсная комиссия увольняла одного за другим. Бокарев не проходит на должность завсектором. – Он был заведующим сектором и его не утверждают.

Л.Б.: А Бокарев, это кто?

Л.Г.: Один из сотрудников института. Вечером того же дня на партсобрании Манцеров не проходит в секретари партийной организации со счетом 60:61. То есть одним голосом. Зачитываю комментарий:

«Будучи коммунистами, все мы без исключения должны работать над собой в вышеуказанном направлении». Лю Шао-ци. «О работе коммуниста над собой». Пекин, Издательство литературы на иностранных языках. Продается по себестоимости для критики.

Л.Б.: А это что?

Л.Г.: Следующая запись: «Уходит Пациорковский – осталось шесть человек». Мы же не могли уйти сразу.

Л.Б.: Почему?

Л.Г.: Некуда было идти. Вот еще одна пометка: «Осталось семь человек». И так далее.

Л.Б.: Это мне напоминает дневник Тани Савичевой: осталась только Таня.

Л.Г.: Вот уходит Гастев – осталось девять человек.

Л.Б.: Он ушел немножко раньше других.

Л.Г.: А вот 13 марта.

 Заявка:

«Сектору изыскательского проекта «Методология исследования социальных процессов» для работы необходимы:

- магнитофон – 1 штука;

- пленка – 2 тысячи метров

- скрепки большие – 4 пачки

- кисточки для клея – 5 штук.

     Завсектором                    Ю.А. Левада

Это – реальная заявка в еще нормальной ситуации.

Л.Б.: Это еще март 1972 года.

Л.Г.: Это было еще до закрытия сектора. А вот 13 декабря. День рождения Парсонса – ему исполнилось 70 лет. И 13-го Седов не проходит по конкурсу.

Л.Б.: Хорошую вы фотографию взяли: он сморщил лоб и удивленно приподнял брови. А это что за история?

Л.Г.: Это я хочу, чтобы вы посмотрели, с какой интенсивностью работал сектор. Смотрите.

1971-й год. 15 марта. Протокол N181.

Обсуждение доклада Давыдова. «Макс Шеллер как социолог науки».

Доклад Наумовой. «Социальная организация и личность».

12 апреля. Протокол N182.

Доклад Левинсона.  «Концепция архаического сознания в книге Фрейденберг «Поэтика сюжета и жанра».

20 апреля 1971-го года. Тема:

Секторская конференция по аномии.

Была большая конференция по этой проблематике.

Л.Б.: Ваша тема, с которой вы пришли к Леваде, она реализовалась.

Л.Г.: Да,  20-26 апреля 1971-го года.

Л.Б.: Вы там были главный участник?

Л.Г.: Нет. Я просто хочу, чтобы вы увидели, какой насыщенной и плотной была работа в секторе.

Л.Б.: А что дальше?

Л.Г.: 11 мая. Доклад Сигала и Зильбермана. «Различия в понимании культуры в социальной и культурной антропологии». Доклад Домбровича «Динамика личности у Фрейда».

17 мая. Доклад Виткина и Стрельцова «Идеальный тип у Вебера и Парсонса».

24 мая. Доклад Юдина. «Анализ науки как социального института».

31 мая. Доклад Гуревича. «Культурные формы как категория собственности в средневековье».

1 июня. Доклад Давыдова. «Освальд Шпенглер».

Вы видите, насколько насыщенная и интенсивная шла работа почти каждую неделю.

Л.Б.: А это что? Это какой год?

Л.Г.: Это уже 1973-й год. Год разгона.

30 марта. «Не проходят Наумова, Пригожин и Коржева».

Л.Б.: А это?

Л.Г.: 215-е заседание. Доклад Левады. «Урбанизация как социокультурный процесс». Это уже доклад в ЦЭМИ, после ухода, когда стал продолжаться семинар. Присутствуют все.

Л.Б.: Как писалось ранее. А это что?

Л.Г.: 14 марта 1973 года. После разгона. Это мы начали на квартире у Виткина Михаила Абрамовича домашний семинар по Веберу, где просто переводили Вебера, комментировали и разбирали. Виткин был «в подаче». Собирался уезжать.

А это вот идеальный город. На этом все заканчивалось. Ну, что вам еще показать?

Л.Б.: А это что такое?

Л.Г.: 3-го марта 1971-го года. 27-го февраля состоялось голосование в Академии наук. Руткевич прошел одним голосом. 3-го марта состоялось голосование на общем собрании. Руткевич утвержден директором института. 

Господин Б. – Что ж тут такого? Разве не попадается гусь и между действительными статскими советниками?

Господин П. – Ну, уж брат, это слишком. Как же может быть гусь действительный статский советник? Ну, пусть еще титулярный. Нет, ты уж слишком.

Л.Б.: Потрясающе!

Л.Г.: Эх!

Л.Б.: Просто документы эпохи.

Л.Г.: 18 марта 1972 года. Окончился срок аспирантуры у Эдика Зильбермана. Это из его перевода Шанкары «Незаочное постижение»:

«Незаочное постижение прочится в средство спасенья,

 Мудрым лишь со стараньем, взыскуемое вновь и вновь.

 

Незримый в форме быванья, все это, собственно, разум.

Пусть мудрый о нем постоянно, как об Атмане, мыслит».

 

Это – Эдик. А Эдик не смог закрепиться. Он, вообще говоря, не хотел уезжать.

Л.Б.: Не хотел?

Л.Г.: Нет, не хотел.

Л.Б.: А вот что тут с газетами?

Л.Г.: Начало разгона. Объявление в «Вечерней Москве»:

«Институт конкретных социологических исследований Академии наук СССР объявляет конкурс на замещение вакантных должностей заведующих отделов, заведующих сектором, заведующих лабораторией, старших научных сотрудников, младших научных сотрудников. Срок подачи заявления – месяц со дня опубликования».

Комментарий из Дюркгейма. «Преступление совершается не только в большинстве обществ какого-либо определенного типа, но во всех обществах всех типов. Не существует обществ, не сталкивающихся с проблемой преступности. Ее формы меняются, однако всегда и повсюду есть люди, которые ведут себя таким образом, что это навлекает на них уголовное наказание. Нет другого феномена, который обладал бы столь бесспорными признаками нормального явления».

Л.Б.: Это, конечно, знаменитые слова.

Л.Г.: О, Господи.

Л.Б.: А это что?

Л.Г.: 15 января 1973-го года. Седов и Левинсон работают в ЦНИЭПе зрелищных и спортивных сооружений – осталось четыре человека. Лева и Таня занимаются картотеками.

Нас тогда посадили на разбор материалов института.

Л.Б.: А что значит «разбор»?

Л.Г.: Были какие-то подвалы, и там мусор всякий в отделе информации. Уволиться нам некуда было, и нас из отдела теории перевели в отдел информации.

Л.Б.: Высококультурное место. А вот это что за текст?

Л.Г.: «А иные из них сделались ночными сторожами. Они научились теперь трубить в рог, делать ночные обходы и будить прошлое, давно уже уснувшее.  Подуй на эти листья скорее, Заратустра, чтобы все поблекшее скорее улетело от тебя».

Л.Б.: А вот предыдущая картинка, такая выразительная. Что это?

Л.Г.: Появилась статья Колбановского.

Л.Б.: Кто это?

Л.Г.: Редактор лекций Левады, который потом каялся и бил себя в грудь. Статья называлась «Древний Восток и «новое» в социологии».

Л.Б.: А почему «новое» в кавычках? Ну, да, это же, наверное, критическое произведение?

Л.Г.:  Да, эта статья была почти доносом. Староверов обещает опубликовать ответ Виткина «Ошибка оппонента». Дискуссия в бывшей комнате Левады:

 Что такое предательство, и можно ли судить Колбановского.

 Что такое смертная казнь и что такое ненависть.

В телевизионной документальной передаче от 24-го 1971-го года «Смертная казнь» телезрителям были сообщены некоторые факты относительно числа и характера убийств, совершенных в нашей стране.

Л.Б.: Ну, и что, кстати говоря, вы решили насчет смертной казни?

Л.Г.: Ну, конечно, нет. Левада был «против».

Л.Б.: Против?

Л.Г.: Он – принципиальный противник смертной казни как таковой.

Л.Б.: Даже за предательство?

Л.Г.: Да.

Л.Б.: Дюркгейм сказал, что это нормально. А ему можно верить.

Л.Г.: 7 октября 1971 года. На заседании присутствуют все сотрудники сектора с участием представителя дирекции ИКСИ Осипова и Райкова. Сообщение завсектором Левады о работе.

Осипов: «Я с большим удовольствием заслушал выступление завсектором Левады и других товарищей. Действительно в секторе работает группа энтузиастов, которые любят свое дело, и которые во главе с Левадой и другими товарищами явились основоположниками и пионерами этого идеологического направления в социологии. Которого ранее не существовало, и которое создается сейчас. Дирекция и партийное бюро ИКСИ ценят работу сектора и те усилия, которые вкладываются в разработку этих проблем Левадой. В дальнейшем сектору будет оказываться всевозможная помощь».

Л.Б.: Дальнейшее показало, что так и произошло.

Л.Г.: Вот именно!

Райкова: «Я должна, моя роль, как лица призванного контролировать выполнение государственных планов, сказать следующее. На мой взгляд, завершение работы над проектом не следует откладывать надолго. Но, как я поняла, оно вообще не планируется».

Л.Б.:  Что, не планируется – завершение работ?

Л.Г.: Да. Ну, дальше тоже цитата:

«Итак, здесь мы имеем в идеальной форме социальный институт науки, участники которого коллективно занимаются расширением знания, руководствуясь в своей  деятельности системой норм и ценностей, которые одновременно обеспечивают ценность их  научного вклада и подкрепляют их мотивацию».

Ох, Люба!

Л.Б.: А это что за одинокая фотография черно-белая? Это последняя фотография «Черного квадрата»?

Л.Г.: 3-го мая уходит Виткин – осталось два человека. В этом году больше ничего не произошло.

Л.Б.: А кто эти два человека?

Л.Г.: Таня и я. Это 1973 год. Мы ушли очень скоро после этого.

Л.Б.: В принципе вас и выгнать не имели особого права – как молодых специалистов. Но это – другая история. А это что? Это Бульдозер?

Л.Г.: Да, а это Руткевич обходит институт. При знакомстве с сотрудниками сектора задает вопрос: «Вы еще не смирились

Л.Б.: Это правда?

Л.Г.: Правда.

Л.Б.: Вы сами это слышали?

Л.Г.: Это просто моя запись. Это правда, он так и говорил.

Л.Б.: Ну, неужели он так прост был?

Л.Г.: Нет, он не очень-то прост. Это садизм такой был.

Л.Б.: Ему нравилось?

Л.Г.: Ему нравилось.

Следующая запись. Выходят книги Виткина «Восток. Философско-историческая концепция Маркса и Энгельса». – Очень хорошая книжка.   И книга Юдина «Понятие целостности  и его роль в научном познании».

Л.Б.: Вышли?

Л.Г.: Да. Они успели. Вот такой вот календарь велся в секторе Левады.

Л.Б.: Давайте еще что-нибудь покажем, потому что это – бесценный документ эпохи.

Л.Г.: Читайте.

Л.Б.: 4-6 декабря. День рождения Седова, Гудкова.

    6 декабря конкурсная комиссия в отделе Васильева. Райкова спрашивает у Седова: «Не было ли у вас каких-либо проступков?

Седов: Я был не пьян, а в здравом уме и трезвой памяти.

Дридзе: Он сам себе все испортил.

     «Многими историками отмечалось, что бывают такие дни, когда все кажется необыкновенно прочно устроенным и удивительно прилаженным одно к другому, а весь ход мировой истории солидным. И напротив, бывают такие дни, когда все решительно валится из рук. Тумба, в которую ударил носком сапога, находясь в дурном настроении, император, внезапно повалилась набок. Кучер на козлах внезапно крякнул от неожиданности. «Где мерзавец Клейнмихель?» – спросил император, в упор глядя на кучера. Но кучер был муштрованный и на государственные вопросы не отвечал». И тут же рядом лежит фотография с дня рождения.

Л.Г.: Ну, а вот это Новый год. Присутствуют все. А вот еще Приказ N 14 по Институту конкретных социальных исследований от 16 июня 1972-го года:

«В связи с невыполнением государственных планов научно-исследовательских работ ликвидировать сектор изыскательского проекта «Методология исследования социальных процессов». Сотрудников сектора передать в резерв дирекции.

Комнату у нас отобрали, передали отделу Грушина. Комнату, где был кабинет Левады и Кона, и нашу комнату. Всех выгнали оттуда.

«Из наук преподавать только три. Арифметику как необходимое пособие для взыскания недоимок. Науку о необходимости очищать улицы от навоза. И науку о постепенности мероприятий. В рекреационное время заниматься чтением начальственных предписаний».

Директор ИКСИ АН СССР     Член корреспондент Руткевич

Верно                     Начальник отдела кадров.

    А вот это дата нашей ликвидации.

Л.Б.: 16 июля 1972 года.

Л.Г.: Да.

Л.Б.: А герб ваш кто придумал? Вообще, как вы его разрабатывали?

Л.Г.: Мы с Таней Любимовой.

Л.Б.: И сами нарисовали?

Л.Г.: Нам помогала знакомая художница. Потом он воспроизводился на моей книжке «Метафора и рациональность»[4] (показывает).

Л.Б.: Кроме герба вы в книге и посвящение поместили:  «Всем шугаровцам…»

Л.Г.: Шугарово – это станция по Павелецкой дороге – два часа примерно на электричке. Это место было Виткина Михаила Абрамовича, заместителя Левады, где мы провожали его, когда он уезжал. И с тех пор все наши летние встречи там проходили. Мы собирались на Старый Новый год зимой, а летом там наши встречи отмечали. Это были тоже такие грустно-веселые дни. Веселые, потому что мы все собирались, можно было поговорить, выпить и закусить. Выкупаться можно было, там речка была, лес. А грустно – ну, понятно, почему грустно.

Л.Б.: Лёва, больше, я думаю, ни о чем говорить не надо. И так все понятно. Огромное спасибо.

Л.Г.: Ну, что я мог передать? Я не знаю, передают ли эти картинки атмосферу или нет?

Л.Б.: Вот я уже сижу и плачу. А значит, передают.

Л.Г.: Согласитесь, что мало таких было мест.

Л.Б.: Очень мало, конечно.

Л.Г.: Когда разогнали, и ситуация совсем безнадежная была, у меня возникла идея. Всем уехать.

Л.Б.: Вместе?

Л.Г.: Да.

Л.Б.: Понятно. Собаки – на лежанке, дети – на руках.

Л.Г.: Это было важно для Левады. Мы с Лешкой Левинсоном на Новый год придумали такой сюжет про дирижабль. Помните, как в анекдоте. В колхозе урожай. Собрание. Что делать? Один говорит, мол, купим фанеры, построим вот такой дирижабль…

Ну, мы из золотой бумаги его сделали и поставили пьесу. Она кончалась так: в опустевшем, заросшем травою дворе Первой образцовой франкфуртской школы опускается дирижабль. Вот литературную конструкцию Левада принял, а саму идею отъезда он категорически не принимал.

Л.Б.: Лёва, а почему?

Л.Г.: Он считал, что его место здесь. И всякие разговоры об этом не принимал. Хотя он с болью относился к расставаниям с уехавшими: уехал Зильберман, потом Гастева выдавили из страны. ГБ за ним охотилось, и он был поставлен перед выбором: либо сесть еще раз, либо уехать. Ну, и идея была в том, чтобы воспроизвести на новом месте работу. Вот он категорически не принимал это. Как только заходили об этом разговоры, у него лицо каменело, и он всякие разговоры прекращал. Он считал, что работать надо здесь, наше место здесь. И мы здесь сами должны разбираться со своими проблемами, а не уезжать. И это было в самые тухлые времена. Идея эмиграции просто начисто отвергалась им. Это важно для понимания человеческого характера и отношений.

Л.Б.:  Может быть. Спасибо, Лёва.

[1] Воспоминания и дискуссии о Юрии Александровиче Леваде. М., 2010. Тираж 150 экземпляров.

[2] В сборнике статья опубликована в сокращении. Полный текст: Социологический журнал. 2008. №1.

[3] Здесь и далее все цитаты из «календарей» и других документов даются курсивом.

[4] Гудков Л.Д. Метафора и рациональность. М., 1994.

 

См. также: