«Свободным художествам»

Обзор московских выставок. ГТГ: Константин Коровин на Крымском валу, Николай Фешин в Инженерном корпусе, "Виктор Васнецов. Эскизы к росписям Владимирского собора в Киеве" в Лаврушинском переулке, новая постоянна экспозиция русского искусства 1960-2000 гг., объединенная темой "Монументы и документы". Обсуждение выставки Леонида Сокова "Угол зрения" в ММСИ.

В 2006 году была в Третьяковке выставка британца Уистлера, и все говорили о том, что он оказал огромное влияние на русскую живопись конца 19 - начала 20 века. Для того, чтобы это показать, вместе с Уистлером было выставлено и немало работ наших классиков. Посмотрев и сравнив, я с радостью убедилась, что его серое, измученное декадентское творчество не такое уж влияние оказало на наших – сочных, плотных, лихих и очень даже часто дерзких русских живописцев.  Вот и с Коровиным такая общепринятая история, что он вроде как бы в основном сложился под впечатлением от французских импрессионистов, то есть  вторичный какой-то.

Так вот на самой большой в истории выставке Константина Коровина, проходящей в ГТГ на Крымском валу (до 12 августа) видно, что это не совсем так. Вот еще ранние его работы, сделанные, когда сильны были идеи передвижников – там есть сюжет, но он во впечатлении, то есть уже импрессионизм. «Неудача» (1986): выразительное название, парень стоит посередь болот, в тумане, печально опустив ружье – промахнулся. Но главное здесь не рассказ, а еле заметный  дымок у дула. Картина «У купальни» (1890) – кто другой в таком сюжете сладострастно сосредоточился бы  на теле купальщицы, но у Коровина самое главное: на фоне вечернего мерцания зелени у озера и бревен - яркий вопль красной купальной шапочки на голове девушки.

С портретами в этот период он пока робеет – лицо певицы Любатович написано неуверенно, видно, что он сдерживал себя, но зато как он вложил душу в свежие отблески летнего света из окна на ее юбке, в две маленькие туфельки и лихо написанную узорную  банкетку, на которую она положила ноги. Сложно смотреть ей в лицо, хочется перевести взгляд на листву за окном, на туфли. Но в этом есть какая-то целомудренность той эпохи, смотреть наедине не друг на друга, а вместе на что-то другое и наслаждаться так взаимопониманием. Но потом, в других, поздних портретах, когда он перестает думать про рисунок, когда забывает о том, что вот должно быть похоже – лица становятся из той же трепетной живописной материи, что и остальное.

В своей автобиографии Коровин вспоминает, как профессор Сорокин позвал его в мастерскую, чтобы показать свой новый пейзаж, и спросить совета у ученика, почему он не получается. Коровин объяснял:

« - Да ведь там, в натуре,  разно – а все одинаково. Вы видите бревна, стекла в окне, деревья. А для меня это краски только. Мне все равно что – пятна.

- Но постой, как же это? Я вижу бревна, дача-то моя из бревен.

- Нет. Когда верно взять краску, тон в контрасте, то выйдут бревна.

- Ну уж это нет, надо сначала все нарисовать, а потом раскрасить.

- Нет, ничего не выйдет, - ответил я.

- Ну вот тебя за это и бранят. Рисунок – первое в искусстве.

- Рисунка нет, - говорю я».

Эти споры могут показаться очень старомодными, но это натуральное провозглашение автономии искусства, причем не от презрения к окружающему миру, но напротив, от жизнелюбия. Это и по сей день чувствуется – не сюжетами его восхищаются, не тем как похоже, но тем, как непохоже и в то же время оно самое. Мне удалось услышать такой разговор на выставке: девушка восхищалась тем, что подойдешь близко и видишь бешеные мазки, а шаг назад – и все узнается, а молодой человек соглашался: «Да, это оптическая иллюзия – нам нравится, когда нас обманывают».

Но не очень нам нравится, когда говорят правду – две подлинных декорации Коровина для «Золотого петушка» из коллекции музея Бахрушина всем кажутся какими-то грубоватыми и грязными. Мало кто способен оценить то, что это, может быть, единственный шанс вот так близко рассмотреть, как сделана декорация, причем также и с «колосников», как видели их рабочие театра - с антресолей выставочного зала. Сложно простить, что нас лишили иллюзии чуда, возникающей на сцене. Хотя современный театр во многом строится именно на том, чтобы постоянно напоминать, что мы всего лишь на представлении, эти вещи, конечно, из другой эпохи. Нельзя расценивать их с точки зрения современного театра, у которого другие цели, или с точки зрения станковой живописи, у которой другие правила. Когда Коровин стал главным художником Императорских театров, «за роскошь спектаклей упрекали и газеты и контроль Императорского двора, который тоже хотел придраться и был невольно удивлен, что новые постановки выходили вчетверо дешевле прежних». Роскошными декорации выглядит издалека – это лишь один из компонентов готового блюда, а сам процесс его приготовления может быть не столь уж привлекательным. Надо тут самому включить воображение, и представить, как волшебно тени между слоями декорации продолжались в нарисованных тенях, как все это складывалось вместе с музыкой, светом…

В отношении монументального цикла о Крайнем Севере, сделанного для нижегородской ярмарки по заказу Саввы Мамонтова и висевшего потом на Ярославском вокзале до 1961 года, – можно сказать, что организаторы очень правильно поступили,  разместив его в отдельной выгородке. Вместо того, чтобы попробовать размахнуться со своим живописным даром на большом пространстве, Коровин сушит себя стилизацией под стиль модерн, и получается невыразимо уныло. Не смог он себя по такому случаю переделать.

Коровин был очень искренним и впечатлительным человеком. Дочка Шаляпина вспоминает, как он рисовал их двойной портрет с сестрой в своем деревенском доме в Охотино: «Мы в платьях «ампир». За стеклами террасы чудная синяя коровинская ночь. Константин Алексеевич пишет при свете фонаря «летучая мышь» и хвалит платья. «Вот, девочки, как одеваться надо, а то короткие юбчонки и шляпки на глаза». И дальше начинается фантастический рассказ. Мы, как зачарованные, слушали и позировали,  а Константин Алексеевич рассказывает и пишет, он так энергично кладет мазки, что мольберт вздрагивает». Ну вот, он так и увлекся, что написал не слишком удачную картину. Но жанр, который он изобрел там, в Охотино, «ноктюрн» - это нечто, что французским импрессионистом, кажется, было не по зубам. Они обожали пленер, все стремились к состояниям переменчивым, наполняли даже густые тени каким-то дребезжанием воздуха. Не получилось бы у них так сочно и цветно написать свет электрической лампы и это густое впечатление уюта. Так Коровин мог писать в России, в Париже ночь получалась другой – наполненной суетой и тревожным мерцанием большого города.

О Коровине в открывающем выставку тексте пишут как о певце России, но с равным восторгом он пишет Испанию и Францию, и кажется, что он совершенный космополит. Но нет – в 20-х он вынужден уехать в эмиграцию, и оказывается, что восхищаться заграницей он мог, только пока знал, что его ждет родной дом и друзья. Там он пишет мемуары. И оказывается, что и без живописи, и без Родины он остается собой – его тексты так точны, характерны и выразительны, так импрессионистичны.

В автобиографии он вспоминает рассказ Мамонтова: «Императрица Екатерина, когда было крепостное право, на здании Академии художеств в Петербурге приказала начертать: «Свободным художествам». Вельможи взволновались. «Успокойтесь, вельможи, это не отмена крепостного права, не волнуйтесь. Это свобода ихняя, ее поймут те, кто будут иметь вдохновение к художествам». Он эту автономную, внутреннюю свободу понимал.

В Инженерном корпусе Третьяковской галереи проходит выставка Николая Фешина, к 130-летию со дня рождения (до 29 июля). Тоже своего рода импрессионист, ученик Репина. Но если обычно импрессионисты ловят впечатление от мира и передают его другим, то Фешин с начала и до конца старался сам произвести впечатление. Его лихие мазки становятся самоцелью, манерой,  вроде бы импровизацией, но при этом в строго продуманных границах – личики и ручки мы не трогаем. В противопоставлении плоти и всего остального есть что-то от Климта – но у Климта тела выступают из россыпи орнаментов, и сами достаточно стилизованы, чтобы стать орнаментом, а у Фешина – натуралистические мордочки торчат из красочного фарша. Немного противно, иногда комично – госпожа Сапожникова в старинном платье у рояля сидит с таким неуместным пафосом, как будто на дворе никакой революции, а она – Людвиг ван Бетховен, пишущий Девятую симфонию. Она же (на фоне обоев) - и обои настолько изящней ее грубого лица, что оно кажется дыркой в стене.

Революцией Фешина тряхнуло несильно, было бы преувеличением сказать именно так, как написано в пресс-релизе: «Катаклизмы отечественной истории трагически повлияли на его судьбу: жизнь художника оказалась разделенной между Россией и Соединенными Штатами Америки, и искусство Николая Фешина стало принадлежать в равной степени двум столь различным культурам». Он по поводу переезда не так сильно переживал, судя по всему. Уехав в Америку, он имел большой успех в Нью-Йорке, потом по состоянию здоровья переселился к хорошему климату, в Таос – городок в штате Нью-Мексико, построил там дом по собственному проекту, сочетавший элементы стиля модерн с местной архитектурой из органических материалов, испанские мотивы в интерьере. Потом, расставшись с женой, преподавал, работал, много путешествовал вместе со своими ученицами. Вряд ли уж стоит так переживать, что в Таосе, где он поселился, были только грунтовые дороги, не было электричества и удобства были на улице – все это он оставил жене. А уж о том, что в США он считается национальным американским живописцем – и подавно не стоит печалиться. Он к этому шел, потакая вкусам заказчиков и окружения, и то же самое делал бы в России, если бы была такая возможность. Он был блистательно и хорошо оплачиваемым  безыдейным.

Не стоит путать свободу мазка и внутреннюю свободу. И эмиграция – не для всех такой же перелом, как для Коровина. Да и сидя дома, не все бывают честны с собой. Еще одна значительная выставка в ГТГ на Лаврушинском переулке – «Виктор Васнецов. Эскизы к росписям Владимирского собора в Киеве. 1885–1896» (до 8 сентября 2013). Интересно сравнить и его тоже с Коровиным – на результатах работы которого пагубно сказался монументальный заказ, вступивший в противоречие с его живописным талантом. Васнецов, конечно, никогда не интересовался живописью самой по себе, и вообще был человек не слишком прогрессивных взглядов – придерживался идеологии «Союза русского народа», правомонархической (черносотенной) православно-консервативной общественно-политической организации. Но тогда так получилось, что фольклор, народные сказки стали частью идеологии, и он сумел их настолько символически написать в картинах, что они пригодились и после революции, и сейчас тоже остаются ясным и привычным знаком. Эти картины - на втором этаже в постоянной экспозиции, а на выставке росписи Владимирского собора - они оказались снова общественно значимыми, созвучными духу времени, только в наши дни.

Принять участие в оформлении интерьера храма-памятника, посвященного 900-летию Крещения Руси, художнику предложил историк искусства и археолог профессор А.В.Прахов, руководивший внутренней отделкой собора. Так же принять участие в проекте предложили дизайнеру интерьера из Ростова-на-Дону. Как пишут об  этой работе на сайте ГТГ: «Васнецов, сын сельского священника, учившийся до поступления в Академию художеств в духовной семинарии, подошел к выполнению росписей с глубокой верой в то, что «нет на Руси для русского художника святее и плодотворнее дела как украшение храма». Художник разделял надежды части общества на то, что возрождавшееся церковное искусство могло стать общедоступным и понятным, выражающим национальные идеалы». То есть Васнецов участвовал тогда  (1885–1896) в проекте, убеждавшем граждан в том, что путь России неразрывно связан с православием, как будто уже 1000 лет назад, до Крещения этот путь уже был предопределен, как будто страна всегда была в тех же границах, что и при Александре III,  и как будто Петр I не указал место церкви в государстве. И вот тут становится видно, что качество искусства «несвободного» в смысле автономии, задействованного в общественных делах – во многом зависит от качества идей, которые пытается выразить художник. На росписях Васнецова ангелы и святые ведут себя так же, как кокетки у Фешина – делают красивые жесты белыми нетружеными и бессильными ручками. Глаза у всех, вплоть до ангелов – как будто подведены театральным гримом, чтобы изобразить темные круги ввалившихся от страданий за Россию глазниц. Дух заменяется душой, размышления – эмоциями, вера – политикой. Саваофу на фреске Васнецова остается только сокрушенно развести руками.

Современное нам искусство сознательно работает с политическими общественными идеями. Все современные авторы выбирают свою позицию сами, это не госзаказ, и в этом смысле они – «свободные художества». Но, к сожалению, залы с их работами почти свободны от публики. Не менее, а пожалуй, и более важное, чем большая выставка Коровина, событие – открытие новой экспозиции русского искусства 1960 – 2010 годов «Монументы и документы» (до мая 2014 года) не стало поводом для широкого интереса зрителей. Мне удалось уговорить на  персональную экскурсию по экспозиции Кирилла Светлякова, директора Отдела новейших течений, и она была настолько увлекательной, что я хочу дать ее в почти полном виде.

Кирилл Светляков рассказывает: «Это четвертая экспозиция в истории Третьяковской галереи. Первая была сделана Александрой Обуховой еще до того, как был сформирован отдел новейших течений. Вторая – Андреем Ерофеевым к 150-летию галереи, в 2006 году. Потом – в 2009. Эта экспозиция делалась после выставки «Заложники пустоты», проходившей в этих же залах. Потом был выбор – или восстановить предыдущую, или сделать что-то новое – и это, конечно, намного интересней. Экономика обновления не входила в планы, и создание этой экспозиции затянулось, что имело положительный момент – дало возможность сопоставлять эскпонаты, в отличие от ситуации, когда есть жесткий график и ты ничего изменить не можешь, даже если захочешь.

Хотелось, чтобы экспозиция была еще и выставкой. Это и способ привлечь внимание зрителя, потому что при словах постоянная экспозиция он автоматически думает «все я уже видел». В результате состав обновился на 50 процентов. И это не просто хронология искусства от 60-х до 2000-х, а придумана тема – «Монументы и документы».

Художники модернизма мыслили монументами, пусть они были иногда странные, но ориентированные на вечность.  Синдром монумента связан с идеологиями и иерархическим мышлением. В качестве альтернативы постмодернисты выбрали документ. Известный критик Дидрих Дидериксон в одной из своих статей сказал, что первым художником, который предложил документ, был Моисей. Его скрижали были альтернативой пирамидам Египта, зиккуратам Вавилона, хотя бы потому, что они были транспортабельны. Эта мобильность и обеспечила дальнейший успех цивилизации, ее распространение. Предыдущие цивилизации были очень статичны, привязаны к своим монументам, и продержались на них 3000 лет.

Первый зал посвящен группе «Движение» - и это были первые художники некартинного и нескульптурного толка. Они занимались проектами, которые больше напоминали научно-технические выставки, чем художественные. Для того, чтобы эту тему раскрыть, мы пригласили Вячеслава Колейчука, чтобы он сделал экспозицию этого зала, более менее аутентичную выставкам 60-х годов. Это вариант выставки 1966 года «На пути к синтезу искусств». Многие вещи выглядят по другому, возможно, даже более удачноно, чем в 1966-ом – вот эти подвесные конструкции были тогда под самым потолком. И они воспринимались как дизайн, как фонарики, а теперь, когда они оказались перед глазами – это уже вариант скульптуры, даже архитектурного макета. Вещи заиграли, ожили».

«А это монумент или документ? Было бы интересно увидеть прямые указания – где яркие проявления того и другого» - спрашиваю я.

«Это остается дилеммой, проходящей через всю выставку. Невозможно их «рассортировать» - у многих работ есть оба статуса одновременно.  Группа «Движение», при том, что они были очень «легкими», мечтали о глобальном. Их произведения мобильны, многие из них были образованы светом – прежде всего они были альтернативой советским монументам. Вот работы Михаила Дорохова – это даже не графика, а эскизы к фильму «Жизнь – рождение идеи», они кажется почти научными рисунками. Сделаны они методом напыления, но аэрографа у него не было – он просто гладил кисточку с краской по кончиками ворсинок – и эта техника привела к появлению поверхности почти виртуальной, похожей на дисплей. При этом сам мультфильм  – совершенный монумент, мультипликация, какой она могла бы быть в Древнем Египте, мультик на века. И у Льва Нусберга был пафос вечности, преображения мира.

В следующем зале – сюрреализм. Через него проходили все художники 60-х, большинство из них, но выставок про это еще не делали, поэтому данная тема в экспозиции – инновация. Сюрреализм не сложился как программа, был просто этапом, переходом к концептуальным практикам. Здесь также представлены материалы журналов «Знание - сила» – в них многое объясняет форму образования и мышление того времени. Без этого контекста человек смотрит на работы Соостера, Брусиловского, Янкилевского и думает, что это нечто спонтанное и вольное, но на самом деле за всем этим стоят языки, и ключ к ним – этот журнал. «Белковый код расшифрован», «Говорит нейрон», «Как понять марсианина». И сюрреализм – разработка новых языков, а отсюда уже становится переход к концептуализму. Важно, что как сюрреалисты во Франции 20-х годов, так и московские художники в 1960-е  работали с журналами.

Далее, в зале «Сюрреализм и новая реальность» - переход от вещей более традиционных, скульптур, и картин к ассамбляжам, альбомам, объектам, сравнение старых и новых форм. Вот известнейшая работа Пивоварова с профилями – отсылка к Магритту, это картина, а «Температура обновления» Макаревича – уже объект. В этом зале концептуалисты работали с реальными материалами, найденными предметами, в следующем зале, «Тактики исчезновения», - освобождение от изобразительности. Либо автор устраняется, либо персонаж. Тут произведения работают со зрителем, не навязывают ему себя. Оно отказывается от себя как документа, хотя в это трудно поверить, глядя на монументальную  работу Кабакова «Ответы экспериментальной группы». Но он почувствовал отрыв от стабильной основы».

«Да уж, это  антидокумент – нет никакой эскпериментальной группы, и мы не знаем вопросов на эти ответы, но и не монумент – нет никакой ситуации или героя, которую это бы возвеличивало» - замечаю я.

«Следующий раздел – художники соц-арта, которые работают с монументом как документом. Монумент необязательно должен быть гигантского размера, главное, чтобы в него была вложена идеология, претендующая на всеохватность, вечность.

Интересно, что даже в художественном сообществе, где люди мыслят очень продвинуто, существует иерархия, ко мне подходят и спрашивают: «Почему Сапгир оказался вместе с Кабаковым, он же вообще не художник, а поэт? Кабакова лучше поближе к Пивоварову».

«А еще, кроме поэта Сапгира, появляются поэт Пригов и писатель Сорокин».

«В российской традиции литература очень мощно давала тему отрыва от монументов. У Пригова в этом отношении здесь есть замечательная работа, которую очень сложно хранить – если мы не придумаем никакого способа консервации, она рассыплется через какое-то время. Пачка старых газет, перевязанная накрест веревкой, на верхней газете проступает рисунок глаза, плачущего кровью, и капли ее стекают до сонования пачки. Объект, пластическая вещь, но состоящая из текстов. После соц-арта начинается опыт документов – и таковыми становится почти все. Вот, например, волосы художника Юликова на витрине, и два фото – «до» и «после» стрижки.

А в следующем зале монументы возвращаются.  «Падение Икара» Орлова – считывают как почти плакат, разбитую советскую империю, но для Орлова это и гибель модернизма, «Летатлин», совесткий агитпроп. Еще одна инсталляция Пригова, где на газетах проступают странные сакральные слова, через документ говорит вечность.  Кстати сказать, работа с сакральным свойственна русскому концептуализму, в западной традиции этого нет.

Следующий зал – после исчезновения монумента у нас материализуется текст. Пространство опустошено, остаются только тексты, которые переживаются как реальность, причем тексты очень разного рода, иногда совершенно маргинальные. Ключевая работа – это «Между эпиграфом и апокрифом» Вадима Захарова. (На двух черных ночных картинах в чистом поле стоят  как-то непристойно кривляющиеся гипсовые статуи, а между ними в щель заткнута скомканная бумажка- ДМ).

Монументики убывают, причем становятся абсурдными, а текст зажат между картинами, – это реальный текст, но автор категорически против его раскрытия. Это, по сути, отказ от текстовых поисков - отсюда такая странная депрессивная пейзажная ситуация заброшенного ночного парка. Вот интересная вещь, «Случай в Крыму». Автор - Андрей Яхнин, написавший книгу «Антискусство», сейчас категорический враг современного искусства, эта работа давно попала в Царицынский музей, и редко экспонировалась.«Случай в Крыму» - это тоже текст, вместо изображения возникает описание, очень навязчивое, дотошное, как будто автор уже тяготится концептуализмом. Как будто автор говорит – я хочу написать картину, но должен делать вот так.

С картиной Лейдермана  «Посмотри вокруг себя и на небо и в каждой точке ты увидишь страдание» произошла интересная история - рабочие спросили о работе Юрия Альберта из серии «Письма брату», висевшей напротив: "А это и есть те самые точки страдания?" То есть экспозиция работает даже в тех случаях, когда это не планировалось – они обнаружили прекрасную связь между экспонатами, ведь на картине Альберта – одно из писем ван Гога брату Тео, переписанное художником с помощью шрифта Брайля, выпуклых точек. Двойное страдание – в судьбе ван Гога и в слепоте.

В 80-е уже нет никакого разделения между искусством и жизнью, в отличие от предшествующих этому периоду концептуалистов, которые очень четко разграничивали «мою жизнь» и «общественную», вели двойную игру. Здесь все сливается в один процесс -  и творческий и жизненный. В коллажах Абалаковой и Жигалова, которые изобрели термин «тот-арт» (тотальное искусство), это очень хорошо показано – вырезки из газет, произведений знакомых, вырезки из рекламы, есть работы художников из других стран, полученные по переписке, то есть мейл-арт. Любой факт, момент жизни становится художественным.

Тут же – работа Бугаева-Африки и Ануфриева «Рождение агента», в котором использована дверь, снятая художниками со статуи «Рабочий и колхозница». (Дверь эту, предназначенная для входа внутрь скульптуры с целью ремонта, Мухина расположила под юбкой колхозницы, между ног – Д.М.). Два героя взаимодействуют с монументом – им кажется, что они постигли его сущность и победили монумент, на самом деле он овладевает художниками. Дверь стала проклятием художника, она кочует из одной инсталляции в другую, он работает на эту дверь, но с другой стороны, она работает на него.

Следующий опыт взаимодействия с монументом – художник Осмоловский на плече у статуи Маяковского. Интересно, что тогда, когда он делал акцию в 1990-е,  он имел ввиду образ революции 1968 года во Франции, где иконические фото изображают молодых людей, взобравшихся на памятники классической культуры. Для него это было реанимацией левой идеи, оживление собой Маяковского, который стал бессмысленным гигантом. А сейчас он говорит, что это был его первый опыт скульптуры – и это уже совсем другое, желание слияния, стремление стать памятником. Монумент не сдается.

Далее – раздел радикального акционизма, в экспозиции 2006 года он был включен в историю перформанса, мы попытались показать отдельно саму эпоху 90-х. Вообще, это десятилетие - "крик"  в самых разных его проявлениях, мы планируем об этом сделать отдельную выставку.

Здесь важна картина Тер-Оганьяна с Пикассо – она фигурировала на «Баррикаде» Осмоловского, и там она и была повреждена - вот дырка прямо на лице. Автор не настаивает на ее реставрации, это документ события. Но важно и то, что этот Пикассо издалека считывается как Гитлер – восприятие модернизма связано с фашизмом, модернизм - система очень жесткая, часть истеблишмента и коммерческого искусства. Она давит на зрителя системой строгих правил, комментарием и своими деньгами. Выброс произведения на баррикады – желание вытащить картину из музея и вернуть ее туда, где она должна быть. Ведь изначально авангард – это был бой, программа по разрушению буржуазной системы искусства. Монумент оказывается в том контексте, где она первоначально находился.

90-ми уже нельзя заканчивать, 2000-е очень сильно отличаются. Для этого десятилетия были очень частыми разговоры о формализме. Картины Тавасиева из серии «Постлосизм в бегемотописи» содержат в себе консьюмеристский материал и в то же время какое-то действие, но уже по холсту, а не реальное действие, как в 90-е, а потом еще и комментарий от экскурсковода абрамцевского музея - есть желание сразу же заморозить действие, придать ему солидность. В 2000-е художники пытаются сформулировать тип художественного производства – что мы производим? Но определить не получается – все типы производства очень случайные и ситуативные, отсутствует экономический базис, они не складываются в считываемую традицию, общую ситуацию, которая позволяла бы идентифицировать русское искусство.

Первую часть завершает «Падение Икара» Бориса Орлова, 2000-е – вот эта работа Жиляева, упавшая на пол лицом вниз фигура человека, по легенде художника, - дизайнер, умерший от переутомления.  Происходит превращение монумента в человека (Тут же есть ссылка на 1990-е, превращение человека в объект – фотография с перформанса Авдея Тер-Оганьяна «В сторону объекта», во время которой художник в галерее на Трехпрудном представил публике в качестве произведения, самого себя, спящего на полу беспробудным пьяным сном - ДМ). Вообще, человеческое измерение появляется в 90-е -2000-е годы.

«Да, вот тут же в своей работе, проекте памятника Ельцину Гутов увековечил земной, очень человеческий момент существования правителя – бетонные буквы его фамилии, из которых льется запись «Калинки-малинки», когда президент дирижировал оркестром. Теперь в 2010-е правитель вновь становится сверхчеловеком, бронзовеет.

Вообще, экспозиция по сути дошла до 2010-х – последние две работы, «Где твой флаг, чувак?» Насти Рябовой и «Охранники» Ольги Чернышевой – они очень политические».

Кирилл Светляков подводит итог: «Да, общество политизировалось, этого не было в 2000-е годы, вопрос, насколько этот опыт может быть эстетически ценным.

Вообще сложно представить, кто может прочитать все смыслы, которые есть в этой экспозиции, потому что в ГТГ приходят люди с модернистским сознанием, если даже не еще боле ранним, романтическим представлением об искусстве, связанным с культом гениев и шедевров. Сейчас нужно ставить вопрос не так – «объясните, почему это шедевр», а по-другому -  «зачем это нужно художнику и зачем это нужно мне».

И вот тут я думаю, что на первую часть современного вопроса, то есть «зачем это нужно художнику» - должны отвечать зрителю все-таки искусствоведы, чтобы он сам потом мог разобраться, зачем это нужно ему, зрителю. С Коровиным легче – приходя на его выставку, уже что-то знаешь, читал, видел, и можно делать какие-то выводы. Есть развернутые экспликации, экскурсии, аудиогиды, показывают фильм о художнике. А период 1960-2000-е – terra inkognita. Короткие экспликации написаны языком искусствоведения 90-х, то есть перенасыщенным терминологией, предназначенным тогда для внутреннего пользования специалистов и ценителей-энтузиастов. Чтобы было понятно, надо рассказывать  простым языком, как Кирилл Светляков – но экскурсии по этой части экспозиции не практикуются. А ведь они очень нужны, и на них можно было бы задавать вопросы, увлечься темой – но тут нужен дополнительный штат экскурсоводов, ведь работники Отдела новейших течений постоянно занимаются  научной работой. Ну хотя бы сделали аудиогиды и буклетики.

И, конечно, очень не хватает персональных выставок – когда от одного автора в экспозиции по одной, максимум по три работы, очень сложно вникнуть в суть. А когда видишь развернутую историю творчества одного автора, его эволюцию, ты уже понимаешь полнее один из элементов новейшей истории искусств. Нужно бы делать что-то подобное выставке «Эрик Булатов. Вот», показанной в 2006 году на Крымском валу, или выставке Леонида Сокова «Угол зрения» (до 1 июля), прошедшей недавно в залах ММСИ на Гоголевском бульваре, 10. Перед закрытием выставки состоялось обсуждение экспозиции. Наталья Тамручи, галерист, отметила интерес Сокова к народному искусству, крестьянские черты его творчества, с чем сам Соков вполне согласен – он напомнил, что все авангардные течения 20 века, и у нас, и на Западе, начинались с изучения фольклора, и у того же Ларионова самые интресные вещи – того периода, когда он пытался создать национальный язык живописи, так же как вот есть русский язык. Художники Андрей Макаревич и Елена Елагина, знающие Сокова очень давно, напомнили, что он начинал с анимализма – и в чем-то продолжает им заниматься и по сей день, вопринимая, по словам Макаревича и людей как зверей.

Андрей Ерофеев, куратор выставки, говорил о месте русского художника в мировой истории искусств, включении русского в западное – и в сделанной им экспозиции он блестяще показал международный уровень Сокова, обнаружив в некоторых его вещах переклички с мобилями Колдера, поп-артистский интерес к банальной вещи, часть объектов выставил так, что они перекликаются с реди-мейдами Дюшана  - сушилка для бутылок и велосипедное колесо выставлялись так, чтобы тени от них также были частью произведения. Андрей Ковалев рассказал, что это, возможно, первая выставка, на которой его студенты не задавались недоуменными вопросами, что и зачем, но говорили, что им все понятно. Понимание – результат правильно выбранного формата, подробного и умного рассказа об одном авторе, отличной работы куратора, и специфики творчества самого художника – который всегда, по его словам, хотел поймать некий усредненный, общий для всех русских людей взгляд на вещи.

Таких выставок нужно делать больше, нужно было делать их раньше. Соков сказал так о судьбе русского искусства в России и мире: «Я прожил тридцать лет на западе, оставаясь русским художником – человек входит в мировое искусство только через свою культуру. Культуры похожи на свои страны, вот Англия, это сильное государство - и искусство у них хорошее. А мы теряем свое, молодежь сейчас больше интересует Англия. Своим продвижением должна заниматься та культура, из которой я вышел, которую я пропагандирую. В 80-е годы все статьи начинались со слов Деррида – но как он может объяснять нашу жизнь. Пускай объясняют наши искусствоведы – и пока не будет этого, коллекционеров, музеев, которые закупают работы художников, не будет сильной культуры. Я половину выставки привез из западных коллекций из-за границы, хотя я бы с большим удовольствием отдал бы все это по дешевке в Третьяковскую галерею, чтобы это было в России.  Русская культура похожа на здание с вынутыми этажами, сначала с первого по восьмой, а потом - сразу уже четырнадцатый». Вот эту проблему упущенного времени видел еще и Коровин – он описал такой случай: «Закупочная комиссия  Третьяковской галереи не приобрела у Врубеля его картины «Демон», находившейся на выставке «Мир искусства» в Петербурге, при жизни Врубеля. Но после его смерти эта же комиссия перекупила ее в Третьяковскую галерею от фон Мекка и заплатила в пять раз дороже, чем просил за свою картину Врубель». И тут жалко не столько галерею, которая могла бы сэкономить, да упустила свой шанс. Жалко художника, которому не дали вовремя почувствовать, что его принимают и ценят, да и так получилось, что поддержали деньгами дилера, а могли бы помочь творцу.

Следуя красивой метафоре Сокова, нельзя пропускать этажи в здании культуры, чтобы оно не обрушилось. И пора уже «свободным художествам», о которых говорила Екатерина II, отказаться от своей замкнутой в академических исследованиях свободы, свободы от публики, и задуматься о включении в большую, общую жизнь.