28 марта 2024, четверг, 18:54
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

27 февраля 2009, 09:15

Рождение пространства частной жизни

Среди книг, выпущенных издательством ОГИ за последний год, одной из самых заметных стала книга Марии Неклюдовой «Искусство частной жизни. Век Людовика XIV», посвященная проблеме возникновения и бурного развития частно-публичной, светской сферы у человека эпохи Короля-Солнца, когда регламентированный придворный быт потеснился и дал место относительной свободе межличностных отношений. Анализ и демонстрация этого феномена идет на материале практически неизвестных отечественному читателю текстов французской культуры XVII века.

Книга вышла в существующей с 2003 г. серии «Нация и культура», объединяющей работы отечественных и зарубежных исследователей – классиков социально-гуманитарного знания и активно действующих ученых.

Значимость работы Марии Неклюдовой признана не только интеллектуальным сообществом в России. Книга удостоилась престижной международной премии Леруа-Бойе, присуждаемой посольством Франции в РФ за лучшие исследования в области французской культуры и искусства.

Мы публикуем интервью с Марией Сергеевной, посвященное замыслу и проблематике книги, ситуации на рынке научной и научно-простветительской литературы в современной России. Интервью взял Борис Долгин.

Как вы пришли к периоду Людовика XIV во Франции? Это результат чего? «Трех мушкетеров»?

Вопрос сакраментальный. Конечно, это и «Три мушкетера» Дюма, и французский фильм «Три мушкетера» начала 70-х гг. И потом целая череда совпадений. Я училась в ГИТИСе на театроведческом. Там было замечательно поставлено преподавание раннего Нового времени. У нас были такие прекрасные преподаватели, как А.В. Бартошевич, В.Ю. Силюнас, А.Д. Ципенюк, которые занимались XVI - XVII веками. Хотя и не Францией. Но тут выбора не было, поскольку у меня французский язык, и я взялась за французскую литературу. Потом, уже в США, в аспирантуре, я стала работать у специалиста по французским мемуарам Малины Стефанофской. Она меня отговорила заниматься театром XVII века, справедливо сказав, что в ближайшие десятилетия здесь вряд ли можно будет что-то сделать, не работая с архивами во Франции. А хорошо бы заняться историей, мемуарами, тем более что мемуарное наследие XVII века безбрежно и до сих пор не полностью опубликовано.

А тут как быть без архивов?

Очень многое все же опубликовано. С конца XVII века возникла мода на мемуарную литературу. Первые публикации стали появляться где-то с 1680-х гг. Потом в XVIII и XIX вв. – особенно в XIX веке – выходили огромные тома. Есть замечательные собрания мемуаров и материалов, относящихся к французской истории: например, десятки томов, выпущенных Мишо и Пужула. Там есть и архивные материалы, и собственно мемуары.

Во Франции XVII века не только аристократы, но и просто люди, занимавшие определенные должности, собирали о себе материалы – и семейную, и свою публичную историю. Мемуары XVII века, как правило, начинаются не с детства, а с занятия первой государственной должности.

Потом есть ретроспективное описание детства?

Очень редко. Несколько лет назад мой коллега В.Г. Безрогов составлял антологию мемуаров о детстве. Была проблема с XVII веком, потому что тогда воспоминаний о детстве почти не было.

То есть детство оставалось белым пятном?

Детство не имело культурной ценности, поскольку ребенок, пока он не вошел в разум, не считался вполне человеком. Его могли очень любить, но для общества он был еще своего рода полуживотным.

Когда появляются мемуары о детстве?

Скорее с XVIII века. Бывали, конечно, исключения и в XVII, и в XVI вв. Например, Маргарита де Валуа в своих мемуарах описывает детские годы. Но она это делает, потому что в последний раз видела своего отца, Генриха II, когда ей было лет семь. А потом он погиб во время турнира. И вообще, будучи принцессой, она уже ребенком была свидетельницей различных придворных происшествий.

Есть довольно странные мемуары аббата де Шуази, переодетого женщиной, конца XVII века. В какой мере это подлинная история, а в какой – роман, сказать трудно. Но там описывается, как мать героя наряжала его девочкой. И из-за этого его и во взрослом состоянии тянуло наряжаться женщиной. В костюме XVII века, особенно в костюме аббата, было много «унисекса», того, что подходило и мужчине, и женщине. И он экспериментировал, комбинируя элементы женского и мужского наряда. То есть он вспоминает детство, потому что оно определило дальнейший ход его жизни – или жизни его героя, если это роман.

В принципе, детство в мемуарах по-настоящему появляется в XVIII веке, особенно после Руссо. Он задает новый тип воспоминаний о себе.

В XVII веке тип воспоминаний о себе задан несколькими моделями. Самая интимная – Монтень. Хотя с современной точки зрения интимными его «Опыты» не назовешь. Он больше рассказывает о книгах, которые читал, чем о происшествиях из своей жизни.

Зато это очень частные сообщения.

Да, но не личные. Из его «Опытов» мы не узнаем, что он занимал должность мэра Бордо, был в очень хороших отношениях и с Генрихом III, и с Генрихом IV, выполнял важные дипломатические миссии. Этого всего там нет, поскольку это его публичное существование. А рассказ идет о частной жизни. Но он совершенно лишен исповедальности. Тут по-другому организовано культурное пространство. Идея моей книги как раз заключалась в том, чтобы показать несколько иную организацию культурного пространства, жизни, взаимоотношений с различными институтами и т. д.

Итак, почему Франция, понятно. Почему этот период и мемуары, тоже понятно. А откуда метод?

Говорить тут о методе было бы несколько самонадеянно. Это книга не методологическая; там больше представлены материалы.

Но они представлены под определенным углом.

Да. Но сейчас в моей области – изучении XVII века – трудно говорить о четких методологических установках. Скорее есть приверженность неким школам, но она в большей степени эмоциональная и личная, чем методологическая. Когда книга задумывалась, точкой отсчета для нее служила «История частной жизни» под редакцией Филиппа Арьеса и Жоржа Дюби. Это замечательный пятитомник, к сожалению, пока у нас не переведенный. Причем важен для меня был даже не весь пятитомник, а третий том, подготовленный Арьесом, где использован его опыт руководства семинаром по частным пространствам в Школе высших исследований.

О подходе Арьеса судить трудно, поскольку он не успел его воплотить. В основном он представлен в предисловии к третьему тому, но и это скорее набросок, скомпонованный из черновиков после смерти Арьеса. Когда он работал с молодыми историками в Школе, то они начали со вполне традиционного понимания проблемы как противопоставления публичного и частного пространства: публичное – государственное, частное – домашнее. И по мере того, как они занимались материалом, подобное разделение все меньше получалось реализовать. Кроме того, у Арьеса эта проблема накладывалась на его собственное понимание периодизации европейской культуры. Он пришел к парадоксальному заключению, что в XVI и XVII вв. культура, в общем, не менялась. И менталитет человека оставался прежним. Но при этом активно менялись общественные институты. Формировался институт государства. Менялся институт религии, шли постреформационные процессы. После этого изменяется конфигурация государственного и религиозного участия в рамках человеческой жизни. Правда, эта идея в тексте до конца не прописана.

Сам Арьес не успел надо всем этим поработать. Его идеи потом были осмыслены его учениками, в частности, Роже Шартье. Шартье говорит, что идея была не в том, чтобы показать постепенное размежевание государственного и частного, а в том, что одно происходило посредством другого. Дело не в том, что люди стали нуждаться в частной жизни, а в том, что утверждение государственности повлекло за собой формирование частного пространства. Это было не восстание против государства, а очень интересная игра акций и реакций.

Моя книга, в сущности, развивает эту идею. Мне кажется, что это очень продуктивная модель, и поскольку она не была до конца проработана, я попыталась опробовать ее на несколько ином материале. «История частной жизни» Арьеса содержит много статистического и традиционно исторического материала. Личные источники там использованы мало. А мне захотелось посмотреть, как в публичном проявляется частное на более субъективном уровне – в пространстве мышления конкретных людей.

Когда мы изучаем культурную историю, есть опасность слишком грубых обобщений. В этом, как мне кажется, проблема истории ментальностей. Безусловно, существуют общие модели, но я думаю, что они очень вариативны. И мы не можем постулировать существование только одной модели на каждую эпоху. Задача была в том, чтобы посмотреть, какие именно модели демонстрируют в своих текстах люди той эпохи, причем люди культурно искушенные.

Для изложения были привлечены не только мемуарные тексты, но и художественные, нормативно-обучающие, полемические. Каков замысел границ корпуса текстов, вокруг которых строится изложение?

Корпус текстов отчасти полемичен – не по отношению к нашей отечественной традиции, конечно, а к канону французской литературы XVII века. И к мемуарно-историческому канону, который существует в более узком круге специалистов. Главные мемуары XVII века – мемуары Луи де Рувуа герцога де Сен-Симона, которые сейчас у нас начали переводить полностью (только что вышел первый том), и мемуары кардинала де Реца. Это два шедевра, два своего рода главных текста, причем гигантской величины. Во Франции они уже входят в университетскую программу.

С этой точки зрения набор текстов в моей книге, конечно, несколько полемичен. Он не включает мемуарный мейнстрим. При этом у книги есть и просветительская функция: познакомить с тем, что вообще у нас не известно, хотя это классика французской литературы, как госпожа де Севинье, чьи письма сейчас готовятся издать по-русски, или Боссюэ.

Но, конечно, с самого начала для книги была придумана некая идеологическая структура, для которой я подбирала наиболее удобные тексты. Идея простая: показать норму и то, как эта норма потом воплощается – не в жизни, потому что мы об этом мало знаем, а в художественных и нехудожественных текстах. На этом принципе у меня когда-то был построен лекционный курс по истории повседневности, который я читала в РГГУ.

Поэтому я сначала беру нормативные тексты. Это гигантский литературный корпус, здесь очень большой выбор. Я подбирала непохожие друг на друга тексты – не самые знаменитые, но разнотипные, разнохарактерные. Среди них, как и в книге в целом, есть некоторая внутренняя градация от теории к практике. Затем романы. Романы госпожи де Скюдери были во многом связаны с реальной жизнью XVII века и отражали отношения внутри общества того времени. Там есть изображение конкретных людей и отношений. Так что роман – это не вполне выдумка, это тоже социальное моделирование на отвлеченном материале. И, наконец, мемуары: это тексты особого рода, предназначенные, как правило, не для современников, а для потомков. В связи с этим они меньше связаны с литературными и светскими конвенциями того времени.

Было и еще одно соображение. Мир образованного общества XVII века страшно ограничен. Когда им занимаешься, постепенно выучиваешь большую часть персонажей. Все они либо друг друга знали лично, либо знали друг о друге. Поэтому в мемуарах современников часто видишь одни и те же ситуации.

И возникает искушение сопоставить взгляды на одну и ту же ситуацию?

На самом деле это невозможно. Когда они описывают одни и те же события, они делают это в одних и тех же словах и выражениях. Все-таки в этом обществе превалировала устная культура, событие много раз проговаривалось и складывалось в устный рассказ. Кроме того, часто писали не они сами, а секретари под диктовку.

То есть это запись устной традиции?

В каком-то смысле. Конечно, не прямая. Но видно, что изменения точки зрения нет.

Мне было интересно, как одно и то же событие проходит через разные литературные жанры. И как жанры подбираются под события: что можно написать в мемуарах, в романе, сказать в погребальной речи и т. д.

И таким образом увидеть изменчивость?

Меня здесь скорее интересовало использование литературы. Сам выбор литературного жанра более значим, чем то, в каких словах излагается событие. XVII век ведь был ориентирован не на оригинальность, а на нормативность. Если идеальное слово найдено, его надо воспроизвести. Это традиция, основанная на повторении. Хотя и значение изобретения – оригинальности – уже велико. Поэтому эти авторы очень осторожны со словами. И решение, в каком виде рассказать историю, стратегически важно.

В последние годы стало актуальным не просто изучение позиции писателя, но того, какими институтами сформировано его письмо. За литературными жанрами XVII века стоят институции. Понятно ведь, что, скажем, поэту, который претендует на место в литературе, надо писать эпопею, эпическую песню или трагедию.

Изучение институционального аспекта: кто эти авторы, с кем они связаны, к какому сообществу они принадлежат, от чьего лица говорят и т. д. – все эти сферы, связи и влияния не менее важны, чем принадлежность к лагерю «древних» или «новых». Их изучение показывает, что литературное поле – которого в XVII веке еще толком нет – чрезвычайно неоднородно. Есть люди, которые пишут и действительно настроены на создание литературной традиции, а есть литература, которая представляет собой образ жизни и ни на что не претендует, являясь способом общения внутри общества. Тексты, из которых составлена книга, в основном из второй группы. Хотя начало и конец выходят за ее рамки.

Нормативные тексты, представленные в начале, обращены к обществу. Это дидактическая литература, она фиксирует нормы, которые есть в высшем обществе, но предназначается отнюдь не для него. Ведь высшее общество само постоянно вырабатывает эти нормы и меняет их. Эти книги рассчитаны на тех, кто стоит ниже и не имеет прямого доступа в высший свет.

Что касается последнего текста книги, то это тоже прагматическая литература – надгробная речь, особый жанр духовного ораторства. Он воспринимался французами XVII века как сугубо национальное достижение, не имевшее аналогов, в том числе и в античной традиции. И, соответственно, как предмет особой гордости. Надгробная речь предполагает сложную диспозицию, поскольку всегда произносится над лицом государственно значимым, но с христианской, то есть с внегосударственной, духовной точки зрения. Отсюда характерная композиция: сначала надо выразить отчаяние по поводу гибели человека, затем посмотреть на нее с духовной точки зрения и увидеть в ней Господню милость. А в последней части призвать всех к размышлению о том, что всех нас ожидает. Этот текст был важен для меня, поскольку позволяет заглянуть в ту область душевных переживаний человека XVII века, о существовании которой прекрасно известно, но которую мы, в сущности, мало знаем. Я имею в виду духовные и религиозные рассуждения. Мы эту традицию знаем скорее по отклонениям, как в случае Паскаля.

Но не получается ли так, что в рамках текстов духовного жанра мы получаем не собственно духовные размышления, а следование норме духовных размышлений?

Естественно. Но опять-таки, очень трудно отделить одно от другого. Переводя тексты о смерти Генриетты Английской, я пыталась это показать. Есть множество рассказов о том, как она умирала. Мы не можем проверить, насколько они достоверны. Ведь события эти много раз обсуждались, пересказывались, переписывались. Так вот, описания ее смерти вполне совпадают с книжными образцами того, как надо умирать. Но нельзя исключать и того, что, прочитав эти тексты, она вела себя именно так, как полагалось, – конечно, до определенной степени. И здесь провести границу между литературной моделью и культурной моделью, воплощенной и в литературе и в реальной жизни, очень трудно.

Андрей Леонидович Зорин занимается изучением того, что он называет историей эмоций. Понимая под этим как раз воздействие зафиксированных в литературе нормативных моделей на не только поведение, как это было принято изучать в семиотике, но и на чувствование и проявление этих чувств. Насколько эта линия близка вам?

Андрей Леонидович занимается материалом, где эмоции прямо выражены. Это конец XVIII и XIX вв. А XVII век мало распространяется на эту тему. Эмоции для человека XVII века имеют телесное происхождение. И как любое телесное явление они подозрительны. Ведь они затемняют разум. А человек XVII века ценит именно работу разума.

Век разума?

Не вполне. Это очень специфический тип мышления в строго обозначенных рамках. Мысль должна быть очищена от эмоций. С другой стороны, она не должна переходить через определенные границы, в первую очередь, через границу, поставленную религией. Мысль внутри религии не нужна – она бессмысленна. Это декартовская позиция: «Я мыслю только до алтаря». Так что именно овладение своей мыслью и максимальное манипулирование своим мыслительным аппаратом – вот что считается главным человеческим искусством. В этом смысле показательны паскалевские «Мысли» и «Максимы» Ларошфуко.

Итак, эмоция предельно рационализируется. И даже в эмоциональной литературе, в романе, цель – остановить эмоцию и разобрать ее на части. Самый знаменитый случай – это, конечно, «Принцесса Клевская» госпожи де Лафайет. В конце романа, когда героине ничто не мешает выйти замуж за своего возлюбленного, она отказывается от любви. Там, конечно, есть соображения морального порядка: муж только что умер, справедливо считая, что она любит другого. Но дело не в этом. Обосновывая свой отказ, героиня объясняет, что не хочет развития эмоции. Она говорит, что пока все остается как есть, чувство будет существовать в своей полноте и неизменности. «А если я стану вашей женой, вы меня разлюбите, я буду мучиться» и т. д.: этот эмоциональный клубок является для нее истинным злом. Поэтому она отказывается. Рационализация эмоций сказывается во всем. Прециозность – « феминизм» XVII века – тоже связана с рационализацией именно эмоциональной сферы: процессов ухаживания, взаимодействия между полами и т. д. В принципе, идеал – это максимальный контроль над эмоциями и рационализация эмоций.

Каково соотношение между жанрами, нацеленными на частное, и жанрами, которые вы назвали эквилибристическими?

Хорошим примером тут является Ларошфуко, который автор и «Максим» и «Мемуаров». В сущности, «Максимы» и «Мемуары» – об одном и том же, о его жизненном опыте. «Мемуары» – историческая часть этого опыта, а «Максимы» – его предельная выжимка. Конечно, «Максимы» носят куда более общий характер, не только по своей сути, как наблюдение над человеческой природой, но и в силу коллективного авторства. Ведь они обсуждались и дорабатывались в салоне приятельницы Ларошфуко госпожи де Сабле. Ларошфуко приносил максиму, ее подробно разбирали, меняли слова, а потом он ее записывал.

Иначе говоря, есть и некая деперсонификация?

Да. Коллективный опыт.

Если представить максиму, не прошедшую, не одобренную «коллективной цензурой» – она бы была записана?

Ларошфуко несколько раз перерабатывал текст «Максим». Есть максимы, которые были включены в первое издание, а потом выкинуты. Он постепенно исключал максимы и слова, которые носили слишком конкретный, чувственный характер. Идеалом было избавиться от примеси чувств. Выкидывалось все минимально диалектное, профессиональное и т. д. С другой стороны, он уходил от описания слишком частных случаев себялюбия и т. д.

Это дальнейшая степень абстрагирования?

Да. Но «Максимы» и «Мемуары» – это две стороны одной медали. Не случайно в XVIII и XIX вв. люди, читавшие «Мемуары», выписывали из них максимы. Это один и тот же процесс освоения чужого опыта, одновременно конкретного и абстрактного. Когда наш Павел I читал «Мемуары» де Реца, то выписывал оттуда максимы, мудрые мысли. Это была специфическая техника чтения и обучения.

На русском языке довольно давно появилась книга, работающая поверх мемуаров не очень далекой от вас эпохи. Я говорю о «Дамах на обочине». Как вы методологически соотноситесь с Натали Зимон Дэвис?

Было бы очень самонадеянно соотноситься с Зимон Дэвис, очень уважаемой мной исследовательницей. У нас немного разные задачи. Она пыталась взять тот материал, который был маргинализирован историей культуры и литературы, и рассказать о другом Новом времени, которого мы действительно не знаем: историю монахини, ученой женщины... Моя же книга все равно остается в рамках мейнстрима. Да, он неизвестен нам, но для французской культуры это не маргинальность. Просто в рамках нашей культуры область изучения XVII века бесконечно мала. Поэтому в отечественной традиции мало даже переведенных книг об этой эпохе, не говоря о написанных наново. А для Франции и англоязычных стран XVII век – это как для нас XIX век, время возникновения национальной культуры в полном смысле слова. Это гигантское поле, в котором существует масса течений и направлений.

Дэвис, с одной стороны, представляет феминистическое направление. С другой, тема изучения маргинальных явлений была у нее изначально. Я больше всего люблю ее первую книгу «Общество и культура Франции раннего Нового времени» (1975). Там есть статья, посвященная изучению городских и сельских молодежных сообществ XVI и XVII веков на материале судебных процессов. Замечательная книга, которая мне кажется лучшей из того, что она написала. Что касается проблемы маргинальности, то это общественная позиция исследователя, которую я очень уважаю, но она была бы достаточно странной в нашей ситуации. Какой смысл писать по-русски о чем-то маргинальном, если у нас не исследовано основное поле?

Когда мы говорим о частной жизни, речь идет не о жизни семейной или индивидуальной, а о жизни групповой. В нашем сегодняшнем смысле это промежуток между жизнью индивидуальной и официальной?

Да. Это светская жизнь.

Задача книга заключается и в том, чтобы показать, как эта сфера институционализируется, как она появляется, как возникают для нее нормативные тексты, как дальше что-то меняется? Какова динамика нормы частной жизни? Что с ней происходило вослед этому?

Я не уверена, что она очень нормативна. Естественно, она стремится к норме, в XVII веке нормативность вообще является общественным и культурным идеалом. По мнению некоторых французских исследований, то, что в книге я называю публично-частной жизнью, возникает из общественного договора, который негласно складывается между государственными структурами и той частью общества, которая осталась вне этих структур. То есть не частное пространство вырастает, а государственное пространство начинает сокращаться. И это сокращение и есть огосударствление публичного пространства.

Когда государство упрочивает свое положение, оно предлагает альтернативу той части образованного общества, которая в него не вошла. Этой альтернативой является свобода частного существования. Для XVII века – и в этом состоит одна из проблем книги – эта сфера не была культурно значимой. Но были люди, пытавшиеся придать ценность этому типу существования.

В их число входили писатели и, кстати, хозяйки салонов. Женщины тут играли значительную роль, тем более что они были практически исключены из нового публичного – огосударствленного – пространства. Но это был противоречивый, не всегда позитивный процесс. Для людей опальных, вроде Ларошфуко, писание мемуаров или максим было компенсацией политического бессилия. Многие деятели XVI-XVII вв. садились писать, когда их отставляли.

Это сращение новой идеи частности и литературы оказалось очень продуктивным для XVIII века, когда из него сформировался новый тип общественного сознания. То, что, по мнению многих историков, было главным достижением XVIII века, – формирование публичного мнения – является продуктом именно этой сферы.

Это предшаг к ее формированию?

Да. Очень важно, что здесь происходит своеобразное «олитературивание» этой сферы. Это, одновременно, и место рождения литературы определенного типа, в первую очередь, художественной. Причем не просто художественной, а той, которая называется fiction. То есть не тех жанров, за которыми стоит литературный канон, как трагедия или ода…

А художественной литературы, базирующейся на вымысле?

Причем вымысле современном, не подчиненном никаким литературным правилам. Его главная модель – роман. Не случайно, что общественное мнение будет формироваться с помощью романов и газет. Не случайно, что в XVIII веке становится возможным наличие таких важных общественных фигур, как Вольтер, который оперирует только в литературном поле. Другой власти у него и нет. Все, что он делает в рамках нормативной литературы, нам теперь малоинтересно. Хотя там он выстраивает нормальную литературную карьеру – эпопея, оды, трагедии. Для нас сейчас куда более интересно то, что связано с полем свободных жанров, формирующих и отражающих общественное мнение: я имею в виду его полемические, философские тексты.

Если мы говорим, что эта частно-публичная сфера предшествовала появлению общественного мнения, можно ли сказать, что ее появление, в свою очередь, было одним из продуктов появления собственно личности?

Это вопрос философского характера, и я боюсь в него углубляться. Конечно, начиная с Ренессанса идет процесс обособления и постепенного самосознания человеческой личности и формирование того, что называется западным индивидуализмом. Но хотя общее направление этого процесса абсолютно очевидно, его детали мы знаем не очень хорошо. И обобщения здесь опасны, поскольку они скрывают сложность процесса. Конечно, у моих французов XVII века было стремление к большей индивидуализации. Поэтому они и писали мемуары. Но это не захватывало все сферы их жизни. Наоборот, в ситуациях пограничных, какой была ситуация смерти, они легко от него отказывались. С этим связан частый и, судя по всему, подлинный сюжетный мотив, когда перед смертью человек просил всех домашних уйти, чтобы после соборования не предаваться земным, индивидуальным эмоциям и встретить смерть в окружении духовенства. Тут уже вступало в силу ощущение принадлежности к религиозному, а не к мирскому, биологическому сообществу.

Вы описываете, как в качестве референтной группы для создающих это частно-публичное пространство выступают древние римляне, уединяющиеся в кабинетах и т. д. Древний Рим – это общее наследие европейских стран. Насколько описываемое явление вообще специфично для Франции? Как оно соотносится по хронологии с тем, что происходило в других странах? Ведь эти деятели наверняка имели знакомых и за пределами национальных границ.

У меня речь все-таки идет не об ученом сословии, которое, конечно, не знало национальных границ. Французские гуманисты начала XVII в. переписывались со всей Европой. Это была разветвленная структура, не признававшая языковых границ: они общались на всех европейских языках одновременно, иногда скатываясь в латынь. Это страшно интересные материалы, но они не имеют отношения к тому, о чем я пишу.

Все-таки это вторая половина XVII века, когда французский двор оказывается одним из немногих именно культурных образований в Европе: для Италии уже поздно, для Германии слишком рано. Не случайно, что в XVIII веке он станет моделью для других королевских дворов. И экспансия частно-публичной сферы пойдет через литературу, через язык.

Если мы возьмем Россию, то, как известно, в XVIII веке общение с реальными французами было более редким, чем чтение французских книг. И в большей мере моделировало представления.

Что касается слоя, о котором идет речь, то это были образованные люди, они знали римскую культуру. Некоторые хорошо образованные женщины читали на латыни и знали сюжеты римской истории. Те, кого я беру, наверно, читали Плутарха. Но я не знаю, насколько они читали, например, Светония, который по статистике был самым популярным из античных историков в XVII веке: Светоний, Тацит и Плутарх. Все уже было переведено на национальный язык. Или пересказано, если не переведено. И уже стало частью общей культуры. Что же касается мужского образования, то оно шло через коллежи, где давали основы античной культуры. Когда читаешь тексты, написанные мужчинами, есть большая разница между текстами, скажем, Ларошфуко, который обучался дома с учителями (он был человек очень образованный, но именно домашней выучки), и, например, Сент-Эвремоном, который провел 5 лет в коллеже. Второй любит иногда дать латинскую цитату. У Ларошфуко это исключено. И сразу видно, у кого есть формальное образование, а у кого – нет.

Так вот, они хорошо знали римскую историю. Был набор сюжетов, которыми они легко оперировали. Но это не было формализованным знанием современной эпохи. Тут надо понимать, что Рим был единственным примером светской организации общества вне государства. Не случайно, что для XVII века очень важным становится республиканский Рим. Это не имело политического подтекста и не проецировалось на современную ситуацию. Монархия для XVII века – бесспорная ценность, с трудом завоеванная после периода религиозных войн. Но республиканский Рим – это способ самоорганизации общества. И это единственная хорошо прописанная модель. Мы знаем, какими римляне были в публичной жизни, но у нас есть не только государственная жизнь. А значит, у них тоже, наверное, были кабинеты и они там что-то говорили, собирались и т. д.

Это была чистая экстраполяция или проводились какие-то разыскания, попытки исследования?

Они располагали несколько иным набором текстов, чем мы сейчас, и другими методами работы с ними. Нет, это было чисто историческое упражнение: перенос уже сложившихся культурных моделей – но сложившихся не без влияния римских образцов. Ведь это было единственное известное высокоразвитое общество не христианской модели (из-за чего оно оказывалось вынесено за пределы мира, в котором жили эти люди). Именно поэтому оно могло служить им моделью. Когда мы говорим, что Рим – это гражданственный идеал, то надо понимать, что это и идеал общества. А для людей XVII века одной из главных проблем являлась именно организация общества. Это осознанная цель. Нормативные тексты прямо говорят: «Мы должны просвещаться, соответствовать внутреннему идеалу», который, конечно, связан с античностью.

Ваша книга как-то услышана во Франции?

Не думаю, что там может быть услышано что-то, написанное не по-французски. Франция для нас, занимающихся Францией в других странах, – это метрополия. А мы – колонии. Даже несмотря на то, что количество исследователей французской культуры в Америке сейчас, может быть, превышает их количество во Франции. У нас есть некий комплекс неполноценности, который в нас воспитывается самими носителями французской культуры. В каком-то смысле это справедливо. Ведь и мы так же относимся к людям, которые приезжают изучать русскую культуру.

Методологически книга вписана в те процессы, которые сейчас происходят во французской науке, и направлена на ознакомление с ними. Поэтому, как полагалось в XVII веке, моя книга нацелена не на оригинальность, а, скорее, на проговаривание идей, которые существуют в научном поле.

То есть вы думаете, что она, будучи переведенной на французский язык, вряд ли будет интересна среднему французу, не специалисту по XVII веку?

В отличие от нас, у французов есть большой слой литературы, которая вводит в научную проблематику, но не является научной. Есть огромное количество книг о людях XVII века, биографий, иногда не совсем точных и романизированных, но дающих приличное количество материала. Традиция опирается на того же Дюма, который не только фантазировал, но и использовал подлинные материалы. И это дает структуру представления о том, что происходило в XVII веке.

А что-то о повседневной жизни? Это вряд ли могут дать биографии великих людей.

Биографии, конечно, не дают. Они важны, потому что знакомят нас с конкретными людьми. У нас этого не хватает. Но во Франции с 1930-х гг. есть серия, которая посвящена повседневной жизни; у нас ее переводит и издает «Молодая Гвардия». В этой серии вполне уважаемые специалисты описывают повседневную жизнь разных эпох. Это не научные исследования, а обзор известных материалов с определенной точки зрения. Но это полезная практика.

Но французское посольство все же отметило вашу книгу?

Да, я ему очень благодарна. Не только мою книгу. В 2008 году премию Леруа-Болье дали Н.С. Автономовой и мне. Наталье Сергеевне за ее замечательную книгу «Познание и перевод», посвященную в том числе таким французским философам, как Фуко, Деррида, Лакан.

Что касается моей работы, то, как мне говорили, французам понравилась композиция книги и то, что это самостоятельный проект, а не чистый перевод. В принципе, такого рода издания есть во Франции. Скажем, антологии типа «Франция XVIII века». Но там это просто набор текстов.

Но у вас же не набор текстов, не антология?

Не антология. Но опять-таки, мы не вполне правы, когда просто говорим «французы». Изучение XVII века – это вполне специализированное поле со своими течениями, приоритетами и т. д. И если культурное представительство Франции считает, что книга полезна для популяризации французской культуры, то это одно дело. Но у меня есть и научные задачи, и внутри большого профессионального поля они были бы совсем другими.

А на какую тему вы стали бы писать на французском?

Я занимаюсь французской историографией XVII века. Это моя узкая специализация: проблемы исторического письма в XVII веке. А еще конкретней – появление анекдотов, исторических повествований определенного типа, которые возникают в XVII веке.

Они впоследствии становятся основой для русских анекдотов XIX века?

Нет. Смысл этого слова сильно менялся от XVII к XVIII веку. Сперва им обозначали скандальные разоблачения вроде «Тайной истории» Прокопия Кесарийского. Потом один французский историк середины XVII века попытался связать его с собственной историографической моделью, построенной на психологическом анализе. У него это не вполне получилось, но слово «анекдот» стало популярным. И к середине XVIII века оно обрело свой современный смысл, во многом по милости Вольтера, который часто к нему обращался.

Анекдот XIX века – в значении «любопытный исторический факт» – появляется с середины XVIII столетия. До этого его синоним – «тайная история». Так вот, в рамках профессионального сообщества я занимаюсь жанром тайной истории. И не уверена, что про это стоило бы писать по-русски: слишком специфическая тема. Любая книга зависит от конфигурации читателей и профессиональной среды. Некоторые вещи есть смысл проговаривать, некоторые – нет, потому что они не найдут читателя.

Не получается ли в таком случае, что научная литература в некоторых сферах (и не только сферах гуманитарных или социальных) оказывается заведомо вне русскоязычного поля? Когда в русскоязычном поле оказываются разнообразные введения, просветительская литература, а дальше надо преодолевать языковой барьер?

Это нормально. Это задача, о которой уже давно говорит Нина Владимировна Брагинская. Надо переходить на европейские языки. Есть области знаний, которые слишком малы или которым тесно в отечественной среде. Скажем, античность – абсолютно международная область знания. Но тут влияет наше нахождение внутри великой культуры. Нам кажется, что писать по-русски можно про что угодно – читателей столько, что кто-нибудь да прочтет. Но научный КПД этого слишком мал.

Что же касается хорошей литературы просветительского уровня, то ее у нас не хватает. Я вижу это по своим студентам. Есть огромный зазор между исследованиями, написанными в советскую эпоху, которые они уже не способны воспринимать из-за специфического советского языка, и довольно специальными переводными книгами, посвященными проблемам, которые не укладываются в наш курикулум или требуют предварительных специальных знаний, будучи посвящены текстам, которые люди не читали и не могут прочитать. А на вопрос: «Что можно просто почитать?» – даже про Шекспира – я часто сходу не могу ответить. Англоязычному студенту сразу можно назвать десяток книг. По-русски есть замечательные книги того же Бартошевича, но они в большей степени о постановках Шекспира. А общекультурных книг сразу не назовешь. Я уж не говорю о моих французах XVII века. Спасибо, что есть «Жизнь господина де Мольера» Булгакова. Это ни в каком виде не научная книга, но она дает представление об эпохе. А что можно прочитать о Расине? Практически ничего.

То есть сейчас не до того, чтобы делать научную литературу русскоязычной? Надо сначала сделать введения?

Мне кажется, что обязательно надо и переводить чужие, и писать собственные книги. Отечественные труды имеют смысл, потому что они более адаптированы к нашей аудитории, учитывают ее набор знаний. Но прямолинейным просветительством, которое существовало в советской традиции, нынешнюю молодежь не возьмешь. Ей нужно что-то другое. Что именно? Трудно сказать. Очень быстро меняются вкусы и сама система восприятия книжного знания. Нынешним студентам сложнее читать и общаться с книгами, чем тем, кто учился лет десять назад. Другими становятся навыки чтения. Так что я не знаю, каков практический смысл того, о чем я говорю: ситуация слишком быстро меняется. Если считать ее хоть немного стабильной и неизменной, то я бы сказала, что у нас очень сильный разрыв между массовой и интеллектуальной литературой. Нет промежуточного звена, которое очень сильно в англо- или франкоязычной литературе.

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.