22-24 октября в тихом берлинском пригороде в девятый раз прошла конференция, носящая поэтическое название: «Немецко-русские осенние встречи». Устроителями этого «западно-восточного дивана» были на сей раз не только немецкие организации, — Евангелическая академия Берлина, созданный «зелеными» Фонд имени Белля и молодежный «Немецко-русский обмен», — но и наш «Мемориал». Историки, социологи, педагоги, студенты и аспиранты, гражданские активисты, журналисты — наши и немецкие; все, как обычно, как и бывает на подобных встречах. В преддверье юбилейного года и тема, естественно, была выбрана юбилейная: «Какую историю формирует современность? Историческая память 60 лет спустя».
Но, «о чем бы не шептались, что бы не пили», о чем бы не говорили на пленарных заседаниях или на секциях, от исторической памяти о минувшей войне разговор неминуемо съезжал к сегодняшнему дню: терроризм, Россия, Чечня, Беслан.
Ничего удивительного. Умеренно парадоксальная формула «историю формирует современность» не отменяет ведь банальной истины о том, что современность формируется историей; точнее — исторической памятью.
Да, банальность. Но почему наша историческая память устроена так, как она устроена? И каковы механизмы проекции представлений о прошлом на окружающую действительность?
Какая «историческая память» наличествует у нанюхавшейся наркотиков и крови озверевшей пацанвы, которая дерется сегодня в Чечне, не жалея ни себя, ни «противника», ни окружающих, включая женщин, стариков, дошкольников?
Да одна и та же у них память, вне зависимости от того, одеты ли пацаны в форму федеральных войск, в кадыровский камуфляж или же самым существенным элементом одежды для них является зеленая повязка «воинов ислама» да «пояс шахида». Это убедительно показал Александр Черкасов, рассказавший о бытовании образов прошлой войны на войне нынешней. О том, как, например, федералы, водружавшие в 1995 году знамя на развалинах «дворца Дудаева», то есть бывшего обкома КПСС, после нескольких недель боев взятого российской армией, ассоциировали его со знаменем Победы над рейхстагом. И о лозунге, с которым в те же дни шли в атаку чеченские ополченцы: «Грозный — наш Сталинград». Да, да, конечно, одна и та же у нас у всех память, одни и те же представления о прошлом — а откуда бы взяться иной? Одна на всех, и за ценой мы, следовательно, не постоим.
Ирина Щербакова (сотрудник «Мемориала», как, впрочем, и Черкасов, и автор этих строк) первой, кажется, произнесла на берлинской встрече слово «цена».
Цена чего? Цена Победы, та цена, которую скрывали при Сталине, слегка стыдились при Хрущеве, которой гордились при Брежневе, над которой слегка задумались в годы перестройки и о которой, кажется, вовсе перестали говорить при Путине? Десятки миллионов жизней, сотни миллионов разбитых судеб, поголовная гибель или многолетние страдания целых народов. Вот уж банальность так банальность; об этом и толковать как-то неловко. О таких вещах способны забывать только три категории людей: генералы, политики и скульпторы-монументалисты.
Нет, я имею в виду иную цену. Речь идет о том, сколько СЕГОДНЯ стоит в России человек: его свобода, достоинство, независимость, надежды, сама его жизнь. Становится все более очевидным, что эта цена катастрофически падает. Почему?
Коль скоро мы говорим о цене, то логично поставить и вопрос о механизмах ценообразования.
Виной ли тому две грандиозные гуманитарные катастрофы, обрушившиеся на Россию в минувшем столетии, — варварское иноземное нашествие и не менее варварский, затянувшийся на несколько десятилетий сезон отстрела и отлова государством собственных граждан, — что цена эта снизилась почти что до нуля?
Как ни странно, как раз наоборот.
Сама по себе война была, похоже, временем пробуждения, по крайней мере, той молодежи, которая перед лицом неслыханного военного поражения сталинского государства вынуждена была взять дело спасения страны в свои руки. Та часть фронтовиков, которая вернулась с войны, была, похоже, самым свободным поколением в Советской России. Мы, следующее поколение, дети первых послевоенных годов рождения, еще помним наших отцов, ежегодно праздновавших свое приватное 9-е мая (это было еще до 1965 года, до того, как государство присвоило этот праздник себе), но люто ненавидевших войну и презиравших всяческое начальство. В особенности когда начальство принималось распинаться в любви к ним, бывшим фронтовикам. Они знали, что славословия их героизму, разговоры об их подвигах и самоотверженности суть не что иное, как сознательная девальвация тех двух ценностей, которые они вынесли из окопов Второй мировой: во-первых, обычной человеческой солидарности, глубоко и принципиально аполитичной, и, во-вторых, столь же аполитичной внутренней свободы, «самостоянья человека». И что барабанный бой и бравурные марши во славу минувшей войны всегда пахнут одним — кровью и гнилью новых войн.
Их и раньше было мало, а теперь их почти нет. И, к несчастью, они не сумели — им не дали! — передать свою ненависть к дешевке следующим поколениям. А иные в конце концов поверили, что начальники лучше, чем они, знают о том, как надо и как не надо вспоминать войну.
Также и лагеря — во всяком случае, послевоенные особлаги — были, по единодушному утверждению мемуаристов, университетами свободы и солидарности. И в начале пятидесятых сталинский ГУЛаг зашатался под напором зековских восстаний — да не от них ли во многом и рухнул?
Память о противостоянии — войне ли, государственному ли террору — это память, в первую очередь, о свободе. Именно поэтому первая была в середине 1960-х подменена мифами, а вторая тогда же вообще изгнана из сферы публичности. Да так крепко вколотили в нас эти мифы и эти табу, что, даже когда все запреты рухнули, мы все равно искренне предпочли не вспоминать о прошлом.
(— Как это: предпочли не вспоминать? А «требуем всей правды о прошлом» — знаменитый демократический лозунг перестройки?
— Да, но, во-первых, в горбачевскую эпоху мы боролись за «всю правду о прошлом» больше для того, чтобы досадить начальству. Положа руку на сердце — разве не так? А, во-вторых, обращает на себя внимание словечко «требуем». Не тянет ли это словечко за собой другого слова — «дайте»?..)
В ельцинские же годы все скопом предпочли забыть о советском периоде отечественной истории, как если бы после 25 октября (а для многих — и 1 марта) 1917 года сразу наступило 21 августа 1991 года. Те, от кого требовали «всей правды», объявили себя непосредственными преемниками Петра Аркадьевича Столыпина. Те же, кто этой самой правды требовал, водрузили на свое знамя другого Петра — Петра Алексеевича Романова, он же Петр Первый.
Результат? А каким тут может быть результат?
Медного Всадника к ужину приглашали? Получите.
Вы недовольны предложениями Генерального прокурора России упростить судопроизводство по делам о террористических покушениях? Вы толкуете о «восстановлении сталинского чрезвычайного законодательства»? Полноте, если Иосиф Виссарионович оприходовал в собственных целях столыпинские вагоны, то почему бы ему было не найти подходящую замену и старомодным столыпинским галстукам. А Генеральный прокурор всего лишь стоит на плечах гигантов ХХ века… Ну да, Сталин казнил невинных, а Столыпин был борец с терроризмом. Так ведь и В.В. Устинов не японских шпионов собирается судить по упрощенной процедуре…
Общество, забывшее о собственном прошлом опыте массового насилия, запретившее себе вспоминать о нем, обречено… на что? Правильно.
(- Ну, допустим. Предположим, наш Беслан — дальнее эхо забытого ГУЛага и фальсифицированной памяти о 1941 годе. А у американцев ихнее одиннадцатое сентября откуда взялось?
-А Хиросима?..
Вообще-то в нашем глобализирующемся мире ГУЛаг во все большей мере становится столь же американским наследием, как и российским, а Хиросима — столь же российским, как и американским. Мир стал неделимым, а может, всегда был таким. Просто мы еще не в состоянии до конца это почувствовать.)
…А тихий берлинский пригород, где проходила встреча, носит историческое название — Шпандау. Именно здесь 17 августа 1987 года Рудольф Гесс, к тому времени — обладатель мирового рекорда по длительности одиночного заключения, поставил (по официальной версии — своей рукой) точку в истории германского нацизма и, следовательно, последнюю точку в истории Второй мировой войны.
Последнюю?
Во всяком случае, тюрьму снесли сразу после самоубийства Гесса. Я искал ее следы и не нашел.