29 марта 2024, пятница, 00:26
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

13 сентября 2005, 10:43

Век XXI. Настал ли момент Ключевского?

Одной из классических тем историософских и политических дискуссий в России является проблема соотношения ее пути с дорогой “западной цивилизации”, или, иначе, проблема “европейскости” России. Одной из последних

публичных лекций “Полит.ру” сезона 2004 – 2005 стало выступление Альфреда Коха “К полемике о “европейскости” России”. Вряд ли этой темы удастся избежать в ходе начавшегося 1 сентября 2005 года нового сезона публичных лекций “Полит.ру”.

Текстом, для которого проблема “европейскости” России – стержневая, является выходящая в издательстве

ОГИ трилогия известного политолога и специалиста по истории российской философии Александра Янова "Россия и Европа. 1462-1921" (первая книга - "В начале была Европа. У истоков трагедии русской государственности. 1462-1584", вторая - "Загадка николаевской России. 1825-1855", третья "Драма патриотизма в России. 1825-1921").

“Полит.ру” знакомит читателей с тремя наиболее принципиальными фрагментами этого исследования, а также с интервью, взятым у его автора, в качестве своего рода затравки к дискуссии по заявленной проблеме. Публикация

Введения к первой книге и первой ее главы вызвала очень оживленную полемику среди наших читателей. Сегодня мы публикуем заключение первой книги трилогии.

Горе стране, находящейся вне европейской системы.

А.С. Пушкин

К удивительному, право, результату пришли мы, попытавшись -- впервые в мировой историографии – собрать по кирпичику Иваниану, т.е. всю четырехсотлетнюю историю спора о первом русском самодержце Иване IV ( Грозном) и о вызванном его царствованием первом “выпадении” России из Европы (вернее, из того, что именовалось тогда Christendom, единой христианской цивилизацией). Суммируем, однако, сначала, что именно удалось нам в этом многовековом споре выяснить.

Да, мы установили вне всякого сомнения, что рождение в России самодержавия обернулось кровавой баней опричнины, и вместе с этой новорожденной диктатурой пришли на русскую землю традиция тотального террора (как способа управления страной) и крестьянское рабство (как способ эксплуатации народного труда), империя (как синоним нации) и патологическая грёза о “першем государствовании” (или, на сегодняшнем жаргоне, о глобальном лидерстве).

Мы видели, как превратилось сословное представительство в Москве Ивана IV из института общественного контроля в инструмент контроля государства над обществом, видели, как раздавлено было земское самоуправление и трагически оборвалась первая конституционная попытка реформаторов. И обугленные руины Новгорода, Углича, Дмитрова и десятков других русских городов свидетельствовали, что самодержавная революция Грозного оказалась не только смертельным ударом по народному хозяйству страны, но и в буквальном смысле исторической катастрофой России, вполне сопоставимой с монгольским погромом XIII века. Только вызвало её на этот раз не нашествие варваров-завоевателей, а собственное правительство и царь, которому, согласно всем правилам христианского общежития, следовало быть защитником своего народа. Для Christendom это было беспрецедентно.

А теперь о том, что удивляет в нашей многовековой Иваниане. По-моему, то, что никто из спорщиков, включая моих современников, никогда даже не попытался выяснить, как связана эта национальная трагедия со всей последующей историей России. Не попытался, несмотря на то что Россия после Грозного стала совсем другой, практически неузнаваемой страной. Во всяком случае не тем преуспевающим североевропейским государством, каким была она при её первостроителе Иване III и тем более во времена Великой реформы в 1550-е. Дед Грозного наверняка не признал бы в разоренной и поставленной на колени Москве своего внука ту самую Москву, которую всего полвека назад вёл он от победы к победе..

Трудно найти термин для столь неожиданного и столь эпохального перевоплощения. Но еще труднее понять, почему осталось оно вне дискуссии о царствовании Ивана IV, если именно его социальное, политическое, идейное наследие поставило в известном смысле всё будущее страны с ног на голову. Если привело оно не только к первому “выпадению” её из Европы, но и к тому, что вполне можно назвать, за неимением лучшего термина, своего рода гигантской мутацией русской государственности. На месте процветающей и стремительно модернизирующейся европейской страны возникла вдруг мрачная евразийская империя, объявившая себя единственно правоверной в мире и надолго, на столетия заболевшая мечтой о мировом первенстве. И -- главное ! -- принципиально неспособная к политической модернизации.

МУТАЦИЯ

Единственное объяснение, почему мои коллеги из столетия в столетие игнорировали эту поразительную и бросающуюся в глаза метаморфозу, я вижу в молчаливом предположении, что каким-то образом прошла она для последующей истории России бесследно. Проблема, однако, в том, что не прошла. Неопровержимым свидетельством тому служат повторявшиеся в русской истории аналогичные “выпадения” из Европы – будь то в XVII веке, в XIX или в XX. Иначе говоря, и впрямь затянулась “мутация Грозного” (будем для краткости называть ее так) -- на четыре столетия. И в этом смысле можно сказать, что, по крайней мере, до 1991 года его революция по сути не закончилась.

Нет слов, повинуясь первоначальному европейскому импульсу, Россия отчаянно ей на протяжении столетий сопротивлялась. Самое замечательное доказательство тому – реформы Петра, опять развернувшие страну лицом к Европе, хотя трех из четырех главных опор, на которых держалась “мутация”, они и не затронули – ни крестьянского рабства, ни империи, ни самодержавия. Лишь последняя из этих опор -- мечта о мировом первенстве -- была на целое столетие отправлена в архив. Смиренной ученицей привел свою страну обратно в Европу Петр.

Более того, уже век с четвертью спустя после его реформ восстание декабристов доказало, что самодержавие, ориентированное на Европу, неминуемо порождает собственных могильщиков. Цвет российской образованной молодежи повернулся против всех трех институциональных опор “мутации”. В конечном счете, между 1861 и 1991-м все они прекратили свое существование – сначала крепостное рабство, за ним самодержавие и, наконец, империя. Зато, словно бы пытаясь компенсировать эту потерю, расцвела последняя опора “мутации”, та самая мечта о миродержавности России, от которой в свое время избавил страну Петр.

Мало того, грёза эта в некотором роде материализовалась – в мощном движении имперского национализма, которое сделало её своим знаменем. И чем слабее оказывались старинные институциональные опоры “мутации”, тем сильнее становилась эта последняя ее опора. И тем больше приживались в обществе аргументы об “историческом одиночестве России”, о её “мессианском величии и призвании”, о том, что и не страна она вовсе, но “гигантская культурная и цивилизационная идея”.

Удивительно ли, что сейчас, когда рухнула последняя из институциональных опор “мутации”, именно движение имперского национализма оказалось главным препятствием для политической модернизации страны? Серьезные политические силы, именующие себя, естественно, патриотами России, отчаянно добиваются реванша, т.е. отвоевания статуса мировой державы, даже не подозревая, что на самом деле они лишь наследники опричников Грозного и последние защитники древней патерналистской холопской традиции (читатель, хоть мельком просмотревший эту книгу, помнит, я уверен, откуда взялась она в России, эта традиция).

Нет сомнения, что случиться “мутация” XVI века могла лишь в стране, где, как мы подробно в этой книге выяснили, политическая культура была принципиально двойственной уже на заре её государственности. Где, иначе говоря, патерналистская традиция управления княжеским доменом с самого начала сосуществовала с не менее древней либерально-аристократической традицией вольных княжеских дружинников. Естественно, что обе эти политические традиции смертельно между собою враждовали. И на протяжении столетий побеждала то одна, то другая. Хрестоматийный пример – Андрей Боголюбский, попытавшийся в середине XII века осуществить в Суздале нечто вроде самодержавной революции, – и погибший от рук собственных дружинников.

С середины XV века и до середины XVI , во времена, которые я, собственно, и называю европейским столетием России, победила -- неопытному глазу могло показаться, что окончательно, -- традиция вольных дружинников. Свидетельствовали об этом как будто бы и созыв Земского Собора в 1549 году, и Судебник 1550–го с его знаменитой статьей 98, которую мы назвали русской Мagna Charta, и Великая реформа 1552 -1556 гг., вводившая в стране местное самоуправление и суд присяжных.

Увы, удавшаяся самодержавная революция 1560-х круто развернула, как мы видели, историю России в противоположную сторону. И всё. Словно крышка захлопнулась. Несмотря на то что традиция вольных дружинников никогда, ни на одно столетие не прекращала своих попыток вернуть страну в Европу, ни один из её либеральных конституционных проектов, которых начиная с 1550 года было немало (в 1610, в 1730, в 1810, в 1906, в 1993 годах), так и не смог разрушить стену, воздвигнутую Грозным между нею и Европой.

Удалась эта беспрецедентная в Европе революция, как мы тоже выяснили, главным образом благодаря ошибкам реформистского правительства и применению царем нового, неслыханного на Руси средства – тотального террора. Труднее было разобраться в том, почему она так надолго, на века затянулась.

Впрочем, в основном читатель все это уже знает. Понадобился мне здесь этот краткий очерк – и обобщение в принципе знакомого материала - лишь затем, чтобы обосновать временный, неокончательный характер “мутации Грозного”. А также объяснить, почему я думаю, что именно сейчас, когда все институциональные опоры, на которых она четыре столетия держалась, уже приказали долго жить, Россия впервые за последние 18 поколений подошла к роковой черте, где замаячило, наконец, её полное освобождение от ига холопской традиции. И возможно оказалось точно сформулировать критерий успеха. Вот он: сумеет ли Россия предотвратить новое “выпадение” страны из Европы в XXI веке? И если сумеет, то как?

Много воды утекло под мостами с тех пор, как Пушкин записал своё грозное предостережение потомкам, вынесенное в эпиграф. И много за эти полтора столетия было наломано дров. Не требуется поэтому большого ума, чтобы понять, что в сегодняшней ситуации еще одно такое “выпадение” вполне может оказаться роковым для самого существования России.

Так или иначе, соблазнительная, согласитесь, задача для историка, подробно исследовавшего революцию Грозного, выяснить, что её в конечном счете ожидает. И я, честно говоря, не понимаю, почему мои коллеги и современники, положившие столько сил на раскопки, так сказать, её начала, равнодушны к тому, при каких условиях может она завершиться. Приходится, тем не менее, констатировать: они равнодушны. Выходит, и эта задача выпала на нашу с читателем долю. Ею и займёмся мы в заключении книги о позднесредневековой катастрофе русско-европейского абсолютизма.

ВЫПАДЕНИЯ

Прежде всего попробуем точнее определить, что, собственно, имеем мы в виду под “выпадениями”. Самое простое определение звучало бы, наверное, так: исторические периоды, когда страна начинала вдруг видеть себя некой отдельной от Европы “цивилизацией”, идущей своим особым путем, – со своим собственным русским просвещением и одной лишь России присущими моральными и политическими ценностями. Философской основой “выпадения” во всех случаях было, конечно, представление о ней как о единственной в мире силе, способной противостоять... Чему именно противостоять, зависело от времени.

В XVII веке, например, речь шла о противостоянии антихристу, в XIX – европейской революции, в XX – буржуазному декадентству ( в XXI наследники Грозного предлагают на эту роль гегемонию США или, на худой конец, глобализацию).

Известный русский историк А.Е. Пресняков даже назвал одно из таких “выпадений” (в царствование Николая I) “золотым веком русского национализма, когда Россия и Европа сознательно противопоставлялись как два различных культурных мира, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера”. (1) Пресняков, конечно, преувеличивал. Николаевское царствование было в лучшем случае лишь серебряным веком русского национализма. Золотой его век (в Московии XVII столетия, оказавшейся непосредственным результатом революции Грозного) подробно описал мэтр русской историографии Василий Осипович Ключевский. Согласно ему, страна тогда вообразила себя “единственно правоверной в мире, своё понимание божества исключительно правильным, творца вселенной представляла своим собственным русским богом, никому более не принадлежащим и неведомым”. (2)

Для нас, впрочем, важно здесь лишь то, что как в золотом, так и в серебряном веке русского национализма страна не только “отрезалась от Европы”, по старинному выражению Герцена, но и противопоставляла себя ей. Дело доходило до анекдотов. Например, в Московии официально были объявлены “богомерзостными” геометрия и астрономия, вследствие чего земля считалась четырехугольной. В николаевские времена под запрет попала философия. Ибо, как авторитетно объяснил министр народного просвещения князь Ширинский-Шихматов, “польза философии не доказана, а вред от неё возможен”. (3) И потому “впредь все науки должны быть основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах, связанных с богословием”. (4) В сталинские времена – в бронзовом, если хотите, веке русского национализма – роль “богомерзостных” геометрии и астрономии выпала на долю генетики с кибернетикой.

Анекдоты анекдотами, однако, но запреты эти были отнюдь не безобидны. Ибо настаивая на своём “особнячестве”, как назвал это впоследствии Владимир Сергеевич Соловьев, выпадала тем самым Россия из мировой науки, просвещения и вообще цивилизации. На практике четырехугольная земля – во времена Ньютона, после Коперника, Кеплера и Галилея – означала не только “духовное оцепенение”, как описывал умственную жизнь Московии идеолог классического славянофильства Иван Киреевский (5), но и тотальное отставание от культурного мира. И жесточайшую деградацию страны.

И так было при каждом “выпадении” России из Европы. Все они без исключения заканчивались одним и тем же – историческим тупиком и “духовным оцепенением”.

Платить за выход из очередного тупика стране приходилось, разумеется, гигантской ломкой всех привычных стандартов жизни и неисчислимыми людскими потерями. Парадоксально, но виновниками этих потерь в общественном сознании всегда становились вовсе не архитекторы “выпадения”, а реформаторы, такою страшной ценой выводившие страну из очередного исторического тупика. Петр, например, на десятилетия вошел в народный фольклор как “антихрист”, Александр II расплатился за свои реформы жизнью. Что приключилось с репутацией тех, кто вывел страну из духовного оцепенения “бронзового века русского национализма”, мы наблюдаем своими глазами. Если нужны еще доказательства, что по-прежнему живы в России политические последствия революции Грозного, сравните репутацию Сталина с репутацией хотя бы Чубайса.

КАК НАЧИНАЛАСЬ “МУТАЦИЯ”

Читатель понимает, конечно, в чем дело. Вырванная опричной бурей из европейской семьи в свои формативные годы, когда интеграционные процессы в стране были еще предельно уязвимы, Россия вдруг оказалась “опричь” Christendom. Добавьте к этому еще и несчастливые привходящие обстоятельства. То, например, что, в отличие от ее северных соседей, церковная Реформация была в ней после смерти Ивана III насильственно подавлена. В результате земельный голод дворянства был удовлетворен в России не за счет монастырских земель, как во всех других североевропейских государствах, где церковная Реформация удалась, но за счет земель боярских и крестьянских. Этим, собственно, и объясняется политический разгром русской аристократии и тотальное закрепощение крестьянства. Добавьте, далее, что страна оказалась втянутой в продолжавшуюся целое поколение войну против “латинов”. Что подавляющее большинство её населения, крестьянство, было не только обобрано до нитки, но и безнадежно закрепощено (и, стало быть, лишено даже самого первоначального просвещения). Что у руля России после Грозного и Великой Смуты, к которой привела страну его революция, оказалось фундаменталистское иосифлянское духовенство. Представьте всё это и подумайте, могло ли из такой серии обстоятельств возникнуть что-нибудь, кроме “золотого века русского национализма”.

Сыграл тут свою роль, разумеется, и имперский соблазн, связанный с открытой по сути границей в Северной Азии и на Юге. И то, что “духовное оцепенение” затянулось на несколько поколений, в течение которых православный фундаментализм успел затвердеть и превратиться в умах закрепощенного и неграмотного большинства в почти непреодолимый стереотип общественного сознания. Произошло, фигурально говоря, то самое, что обычно происходит с ребенком, насильственно оторванным в его формативные годы от семьи и выросшим беспризорным.

Разве не станет он и тосковать по семье, завидуя благополучным детям, и в то же время презирать их за это благополучие? Разве не будет пытаться доказать, что он не только не хуже своих избалованных комфортом семейной жизни и погрязших в материальных благах сверстников, но лучше, несопоставимо лучше? Таково, похоже, происхождение в российской элите противоположных, отрицающих друг друга политических стратагем – грёзы о всемирном величии, парадоксально сосуществующей с национальным нигилизмом, комплекса превосходства -- с комплексом неполноценности, тоски по европейской семье -- со стремлением показать ей, что Россия способна на то, на что неспособна Европа.

Замечательно хорошо видно, как – три столетия спустя после революции Грозного – уживались в одной душе эти непримиримые эмоции на примере Федора Михайловича Достоевского. Просто сопоставьте два его программных заявления. Первое: “Европа нам мать, как и Россия, вторая мать наша; мы много взяли от неё и опять возьмем и не захотим быть перед нею неблагодарными”. (6) А вот второе: “Константинополь должен быть НАШ, завоеван нами, русскими, у турок, и остаться нашим навеки”. (7).

Но ведь это же означало по сути повторение Крымской войны, которая, собственно, и началась-то из-за попытки Николая отнять у турок этот самый злосчастный Константинополь. И не в турках вовсе было тут дело, а в том, что операция, за которую так страстно ратовал Федор Михайлович, была чревата всеобщей ненавистью к России. Опыт в этом отношении был. И богатый. Как писал после первой такой попытки М.Н. Погодин, “народы ненавидят Россию... Вот почему со всех сторон Европы, из Испании и Италии, Англии, Франции, Германии и Венгрии стекаются офицеры и солдаты не столько помогать Турции, сколько повредить России. Составился легион общего мнения против России”. (8)

Мог ли, спрашивается, не знать этого всего лишь двадцать лет спустя столь проницательный и осведомленный в европейских делах человек, как Достоевский? Согласитесь, что еще одна такая война была бы сомнительной благодарностью “второй матери”, а еще одна волна европейской ненависти сомнительной услугой и матери первой. Где же здесь логика?

Так ведь именно в этом совмещении несовместимого и заключается “мутация Грозного”. И никак иначе, боюсь, это противоречие в чувствах Достоевского не объяснить. А он ведь еще был одним из самых просвещенных представителей своего поколения.

УРОКИ ЧААДАЕВА

Следующая наша задача состоит, конечно, в том, чтобы выяснить, кто (или что) служит в России на протяжении столетий главным двигателем, агентом, если хотите, её повторяющихся “выпадений” из Европы (и, стало быть, как мы уже знаем, деградации страны). У народников-революционеров позапрошлого века (как, впрочем, и у их сегодняшних эпигонов) ответ был готов. И был он всегда один и тот же: власть, режим. При этом они не задумывались, что – и кто -- придет на смену этому режиму, если и когда они его сбросят. Не задумывались потому, что были совершенно уверены: придут именно они. Представить себе, что результатом их самоотверженной борьбы станет лишь новая, еще более страшная деградация, было решительно за пределами их воображения. Так верен ли ответ?

Мы видели в этой книге, например, что архитекторами самодержавной революции XVI века был вовсе не тогдашний режим (вполне реформистский), но воинствующие церковники. Это они в страхе перед Реформацией предпочли революцию. Это они убедили царя, что Москва – Третий Рим, и поэтому важнее для “першего государствования” бросить вызов еретической “латинской” Европе, нежели добить последний осколок Золотой орды. С другой стороны, видели мы и немало ориентированных на Европу самодержавных режимов, будь то Петра или Екатерины или Александра I, которым даже мысль о “выпадении” из неё показалась бы чудовищной. Но если не режим причина “выпадения”, то что?

Это трудный вопрос, но, к счастью, именно над ним и размышлял в последний год своей жизни один из самых замечательных умов России Петр Яковлевич Чаадаев. Мало того, имея в виду, что размышлял он над этим в момент кризиса, в канун Крымской войны, стоял этот вопрос перед ним как раз в той форме, какая волнует нас сегодня. А именно: кто опаснее для будущего страны – режим, не устоявший перед соблазном бросить вызов Европе, или “новые учителя”, как называл Петр Яковлевич тогдашних имперских националистов? Те, другими словами, кто подготовил “переворот в национальной мысли” (т.е. антиевропейскую революцию в российских умах), переворот, сделавший роковую ошибку режима неизбежной?

Вот заключение Чаадаева: “Турки – отвратительные варвары. Пусть будет так. Но варварство турок не угрожает остальному миру, а это нельзя сказать о варварстве некой другой страны. Вот в чем весь вопрос. Пока русское варварство не угрожало Европе, пока оно не провозглашало себя единственной настоящей цивилизацией, единственно истинной религией, его терпели; но с того дня, как оно противопоставило себя Европе в качестве политической и моральной силы, Европа должна была сообща против этого восстать”. (9)

Но не правительство ведь провозгласило Россию “единственной настоящей цивилизацией”. Хотя бы потому, что оно “слишком невежественно и легкомысленно, чтобы оценить или даже просто понять их [имперских националистов] ученые галлюцинации”. (10) Оно было лишь “твердо убеждено, что как только оно бросит перчатку Западу, к нему устремятся симпатии всех новых патриотов, принимающих свои бессвязные стремления за истинную национальную политику... Этим объясняется роковая опрометчивость, допущенная правительством в настоящем конфликте”. (11)

Как видим, втянули Россию в ловушку, обернувшуюся Крымской катастрофой, имперские националисты, а вовсе не режим. И, стало быть, действительными виновниками “выпадения” из Европы были именно они. “Нет, тысячу раз нет – не так мы в молодости любили нашу родину. Нам и на мысль не приходило, чтобы Россия составляла какой-то особый мир... В особенности же мы не думали, что Европа готова впасть в варварство. И что мы призваны спасти цивилизацию посредством крупиц этой самой цивилизации, которые недавно вывели нас самих из нашего векового оцепенения. Мы относились к Европе вежливо, даже почтительно, так как знали, что она выучила нас многому и между прочим нашей собственной истории”. (12)

Достаточно сравнить это замечание с “особняческой” риторикой сегодняшних эпигонов николаевских новых учителей, чтобы увидеть, как неузнаваемо изменились сами ценности российского общества после успешного “переворота в национальной мысли”, о котором говорил Чаадаев. После того, как “мнимо-национальная реакция дошла у наших новых учителей до степени настоящей мономании”. (13)

Чаадаев ненавидел режим Николая. И если он тем не менее счел, что националистическая мания “новых учителей” страшнее даже этого режима для будущего России, у него, как видим, были очень серьезные основания. Он не сомневался, что именно эта мания и трансформировала их “ученые галлюцинации” в самоубийственную политику режима, сделала ошибки невежественного правительства необратимыми. Вот это обстоятельство и привело Чаадаева к мысли, что при всей силе (и вредоносности) режима, националистическая мания в России сильнее. И опаснее.

Читатель, конечно, понимает, что сегодняшняя ситуация России, когда десятки грозных этнических национализмов ждут лишь детонатора, чтобы взорваться, русский имперский национализм несопоставимо опаснее, нежели во времена Чаадаева. Просто потому, что более эффективного детонатора и придумать нельзя. А подавить такой взрыв без жесточайшей диктатуры (без нового “выпадения” из Европы, в моих терминах) было бы, конечно, невозможно.

Так или иначе, если Чаадаев прав, то вот он, перед нами, ответ на вопрос, кто на протяжении столетий был главным агентом повторяющихся “выпадений”.

ЭПИГОНЫ “НОВЫХ УЧИТЕЛЕЙ”

Разумеется, имперские националисты бывают разные. Есть среди них умеренные и есть экстремисты. Есть лояльные режиму (“ручные”) и есть “дикие”, непримиримо ему враждебные. И поскольку “ручные” связали с режимом свою судьбу (и благосостояние), а “дикие” спят и видят революцию против него, одни, естественно, на дух не переносят других. Но для нас важнее не то, что отличает их друг от друга, но то, что функция их в жизни страны одинаковая.

И состоит она, во-первых, в пропаганде националистической мании, в том, что дело для них идет, говоря словами Чаадаева, “не о благоденствии общества, не о прогрессе в каком-нибудь отношении; довольно быть русским: одно это звание вмещает в себя все возможные блага, не исключая и спасения души”. (14) А во-вторых, все они одинаково готовят антиевропейскую революцию в российских умах – одни, подстрекая режим на нелепые шаги своими “учеными галлюцинациями”, другие - отравляя публику своей манией. Я не говорю уже, что и те, и другие одинаково провоцируют этнические мятежи. Словно бы мало России одной Чечни.

Поразительно, однако, другое. Ни сегодняшние “ручные” националисты, ни их “дикие” оппоненты не придумали за полтора столетия ничего нового по сравнению с николаевскими, о которых говорил Чаадаев. Риторика у них всё та же, мания та же, “ученые галлюцинации” те же – и так же на дух они друг друга не переносят. Потому, собственно, и трудно назвать их иначе, нежели эпигонами “новых учителей”.

ТРЕТИЙ СЦЕНАРИЙ

Как бы то ни было, теперь, когда мы уже знаем, что еще одно “выпадение” из Европы означало бы неминуемую (и возможно, окончательную) деградацию России, а также то, какие именно силы в стране несут за него ответственность, остается выяснить, какой исторический сценарий “выпадения” больше всего соответствует сегодняшней реальности.

Русская история знает три таких сценария. Первый из них мы очень подробно рассмотрели в этой книге. Грубо говоря, состоит он в том, что влиятельной в стране и при дворе группе удается убедить внушаемого и тщеславного царя разогнать правительство реформаторов, отменить начавшуюся модернизацию страны и, развязав бесконечную войну с Европой, взять курс на Третий Рим и “глобальное лидерство”.

Другой сценарий – революционный – тоже всем известен. Он связан с Первой мировой войной, в которую так же бездумно, как и в Крымскую, втравила страну в 1914 году её националистическая элита и которая закончилась падением монархии, новой пугачевщиной и захватом власти большевиками. Как именно тогдашняя элита оказалась насквозь националистической даже три поколения спустя после смерти Николая – тема второй книги трилогии. Но поскольку ни Третьего Рима (как бы страстно ни мечтали о нем эпигоны), ни новой мировой войны, ни еще одной пугачевщины на горизонте сегодня не видно, мы можем резонно, я думаю, оставить оба эти сценария в покое.

Тем более, что намного ближе к сегодняшней реальности третий сценарий, ставший темой заключительной книги трилогии. Поговорим о нём поэтому подробнее. Речь в нём идет об императоре, который начал своё царствование с проектов далеко идущих реформ и в результате очень скоро поссорился с реакционной элитой страны. Ссора зашла так далеко, что, как докладывал в Париж в 1810 году французский посол Коленкур, “в России теперь говорят в иных домах о том, что нужно убить императора, как говорили бы о дожде или хорошей погоде”. (15)

Ситуацию спасла тогда победоносная война против Наполеона, после которой Александр I оказался национальным героем (и даже удостоен был Святейшим Синодом, Государственным Советом и Сенатом империи титула Благословенный). Только интерес к российским реформам у него к тому времени остыл. Тем не менее, как сообщает нам тот же А.Е. Пресняков (кстати, один из самых уважаемых русских историков), “могло казаться, что процесс европеизации России доходит [в эти годы] до крайних своих пределов. Эпоха конгрессов вводила Россию органической частью в европейский концерт международных связей, а её внешнюю политику – в рамки общеевропейской политической системы”. (16)

В результате ситуация сложилась странная. С одной стороны, “европейничанье” императора доводило часть российской элиты до белого каления. В особенности его решение даровать Конституцию присоединенной к империи Польше. С другой, однако, посягнуть на власть национального героя с его головокружительным, как сказали бы сейчас, рейтингом “новые учителя” при всей своей националистической мании не смели. Усложняло ситуацию еще и то обстоятельство, что интеллигентная офицерская молодежь, вернувшаяся с европейских полей сражений с новыми представлениями о мире, не могла простить императору отказа от отечественных реформ. Не говоря уже о том, что он доверил управление страной Аракчееву, солдафону и тупице.

В её глазах это была капитуляция перед силами темного национализма. Ей, этой блестящей, европейски образованной молодежи, попросту стыдно было за то, что победительница Наполеона держит большинство населения страны в крепостном рабстве и по-прежнему позволяет управлять собою самодержавной диктатуре. Естественно поэтому, что тогдашние либералы, будущие декабристы, сосредоточились на изменении режима.

Конечно, другая часть элиты, преданная самодержавию и крепостному праву, тоже, как мы уже знаем, мечтала об изменении режима – только в противоположном направлении. Она, как мы тоже знаем, работала над антиевропейской революцией в умах. К несчастью, либералы её в упор не видели. “Новые учителя” казались им дикарями. Не интересовало их и то, что кроме “новых учителей” существовало среди образованной российской элиты и молчаливое, так сказать, большинство, еще не определившееся в своих симпатиях ни к реформаторскому, ни к реакционному полюсу. Исход спора мог быть решен, по-видимому, тем, на чьей стороне окажется это большинство.

И единственный способ, при помощи которого тогдашние либералы могли надеяться обеспечить себе его поддержку, была, конечно, организованная и целеустремленная идейная война против “новых учителей”. Я не о том говорю, конечно, что следовало приглашать потенциальных попутчиков в свои тайные общества. Этого, естественно, не позволяла конспирация. Я лишь о том, что можно ведь было мобилизовать литературу, игравшую тогда ту же роль, что сегодня телевидение, для того чтобы интеллектуально разгромить “ученые галлюцинации” новых учителей, сделать их посмешищем в глазах образованного общества. Увы, будущие декабристы и не помышляли использовать для этого своё бесспорное интеллектуальное превосходство. И когда грянул решающий час, были жестоко наказаны за непростительно упущенную возможность тотально дискредитировать в глазах образованного общества идеи своих будущих палачей.

Результат известен. Большинство российской элиты оказалось на стороне “новых учителей”. Декабристы были изолированы – и разбиты. Нового императора, Николая I, не менее внушаемого и тщеславного, чем Иван IV, вдохновила, как мы уже знаем, идея завладеть, вопреки Европе, Константинополем, внушенная ему "новыми учителями". Россия “выпала” из Европы.

Таков вкратце третий сценарий.

СОВПАДЕНИЯ

А теперь попробуем примерить его на сегодняшнюю ситуацию России. Само собою, все аналогии хромают, и никто не может знать, нет ли в рукаве русской истории-странницы еще и какого-нибудь нового, четвертого, сценария “выпадения”. И все-таки, несмотря на массу очевидных различий, слишком много в сегодняшней российской реальности совпадений с этим сценарием, чтобы пренебречь им без рассмотрения.

Совпадение первое

в том, что и сейчас, как в 1820-е, у руля в России император (президент), заинтересованный в модернизации страны, но, подобно Александру I, до определенного предела – так, чтобы не поссориться с националистической частью элиты. И вдобавок склонный, опять-таки как Александр, больше верить своим Аракчеевым.

Совпадение второе

в том, что сегодняшние эпигоны “новых учителей” совершенно так же, как при Александре, мечтают о глобальном лидерстве России и о возвращении ей утраченного после распада советской империи статуса мировой державы. Вот, пожалуйста, Федеральный комиссар молодежного движения “Наши” Василий Якеменко категорически заявил, что цель партии, которую он намерен создать к выборам 2007 года, состоит в том, чтобы полностью заменить своими молодыми комиссарами существующую “пораженческую” элиту России. В чем же видит он “пораженчество” нынешней элиты? Оказывается, в том, что она не сумела “обеспечить России глобальное лидерство”, а его комиссары это лидерство, мол, непременно обеспечат. На языке “нашистов” это называется кадровой революцией, а в просторечии – захватом власти. (17)

Но, допустим, Якеменко просто самовлюбленный персонаж без царя в голове, хоть и свёз в Москву 60 тысяч “нашистов” из многих регионов страны, предположительно поддерживающих вполне безумную идею своего лидера. Но, скажем, Г.О. Павловский уж никак не великовозрастный Митрофанушка. Он – матёрый политтехнолог, озвучивающий идеи Администрации президента. И что же? С жесткой категоричностью формулирует он - что бы вы думали? Да ту же самую идею “нашего” недоросля. Вот послушайте: “Мы должны сознавать, что в предстоящие годы, по крайней мере до конца президентского срока Путина и, вероятно, до конца президентства его немедленных преемников, приоритетом внешней политики России будет оставаться её трансформация в мировую державу XXI века или, если хотите, возвращение ей статуса мировой державы XXI века”. (18)

Ей-богу, человек, не уверенный, в отличие от меня, в абсолютной лояльности Павловского начальству, мог бы заподозрить, что это сознательная провокация, имеющая целью насторожить соседей – и ближних, и дальних – и доставить тем самым этому начальству большие неприятности. Ведь всякий, кто имеет хоть отдаленное представление о мировой политике, хорошо знает, что и в Англии, и во Франции, и в Германии отшатнулись бы от подобной идеи какого-нибудь своего Павловского, как от чумы.

Хотя все они -- великие европейские державы, и каждая была в свое время, как и Россия, державой мировой, хотя они и сегодня несопоставимо сильнее её, но сама мысль о том, чтобы добровольно взвалить на себя обязанности “глобального лидера”, без сомнения ужаснула бы любого политика в Лондоне, в Париже или в Берлине.

Ведь что такое на самом деле в наши дни мировая держава? Самое мощное в мире государство, согласное – и способное – нести ответственность одновременно и за поддержание мира в Тайваньском проливе, и за сохранение перемирия между израильтянами и палестинцами, и за нерушимость границы между Перу и Эквадором, и за ситуацию в Руанде, в Буркина-Фасо и в Сомали, не говоря уже о Судане, где годами тянется жесточайшая гражданская война. Прибавьте к этому списку еще и Иран с Северной Кореей, пытающиеся, обманув мир, обзавестись ядерным оружием, и Сирию, и Ирак, и Венесуэлу, и Зимбабве, и еще дюжину горячих точек планеты – и объём обязательств мировой державы станет устрашающе очевидным.

Способна Россия принять на себя все эти обязательства? Нужна ей такая ответственность? Ясно, что Павловский, как и Якеменко, понятия не имеет, о чем говорит. Но ведь говорит же. Публично. И словно бы по поручению администрации. Вот и усомнитесь после этого в существовании сегодня эпигонов “новых учителей”.

Совпадение третье

в том, что сегодня, как и в 1820-е, есть в России либералы, которых нисколько не волнует “глобальное лидерство”, но которые, как и их предшественники, не прощают императору аракчеевщины. И хотят они, как некогда декабристы, гарантий от произвола власти. Иначе говоря, изменения режима.

Совпадение четвертое

в том, что, как и в 1820-е, смены режима жаждет также значительная часть эпигонов (за исключением “ручных”, вроде Павловского или “леонтьевско-пушковско-брилевского телевидения”, по презрительной характеристике идеолога “диких” А.А. Проханова) (19). Но опять-таки как в 1820-е, желают они смены режима в противоположном направлении, в николаевском. Как и тогда, не прощают императору “европейничанья”. Разница лишь в том, что тогда восставали они против флирта с Конституцией и священным правом помещиков владеть крепостными душами, а теперь против разбазаривания сакральных земель империи. Вот как формулирует их претензии тот же Проханов: “Вслед за изменниками Горбачевым и Ельциным Путин раздает налево и направо русскую землю. Он вслух примирился с тем, что русский Крым и Харьков, Северный Казахстан и Нарва отрублены от России. Он отдал Китаю драгоценные стратегические острова на Амуре... он готовится передать Японии русские Курилы. Где вы, канцлер Горчаков и нарком Молотов”? (20)

Но то, что президент “сдает империю”, так сказать, в розницу, лишь самое мягкое из обвинений, которые предъявляют Путину “дикие” эпигоны. Намного серьезнее, что “сдает” он её врагу оптом, что “цыплячье горлышко Путина всё крепче сжимает стальная перчатка Буша. И писк всё тоньше, глазки всё жалобнее, лапки почти не дергаются, желтые крылышки едва трепещут”. (21) Вот же в чем, с точки зрения того же Проханова, действительная проблема, которую пытается замаскировать разговорами о статусе мировой державы “леонтьевско-пушковско-брилевское телевидение”: “Большая ложь сегодняшней российской пропаганды в том, что... приближающее конец русской государственности правление Путина [преподносится] как вершина национальной идеи и державного строительства”. (22) Обидно “диким”. Не могут простить режиму покушения на присвоенную ими монополию. Привыкли думать, что одни они в России патриоты своей страны. И уж во всяком случае “национальная идея и державное строительство” -- по их ведомству.

Как бы то ни было, позиция эпигонов – и “ручных”, и “диких” -- столь же непримиримо враждебна сегодня позиции либералов, как в 1820-е. Одних волнует судьба империи, других судьба свободы в России, одних обуревает националистическая мания, другие негодуют против аракчеевщины.

Совпадение пятое—

и главное -- в том, что сегодняшних либералов ровно ничему не научил опыт их предшественников в 1820-е. Так же, как и декабристы, в упор не видят они манию имперских ястребов, которые, несмотря на все их разногласия между собою, делают, как мы уже говорили, одну и ту же работу, хлопочут о “перевороте в национальной мысли”. Одни в расчете на то, что, отняв у “диких” монополию на патриотизм, он укрепит позиции режима, а другие – на то, что “европейничанью” придет конец, едва нынешнего императора сменит другой, способный прислушаться к гулу антиевропейской революции в умах.

Между тем именно в этом и состоит суть третьего сценария “выпадения”. Суть, которую тонко уловил американский историк Джеймс Биллингтон, удивленно заметив, что “авторитарный национализм [имеет в России шансы], несмотря даже на то, что не сумел создать ни серьезного политического движения, ни убедительной идеологии”. (23)

Так или иначе, либералы сегодня, как и в 1820-е, видят противника исключительно в режиме, по-прежнему не замечая своих действительных антагонистов. И не отдавая себе отчета в том, что никто, кроме эпигонов, не сможет сделать “ошибки невежественного правительства”, говоря языком Чаадаева, необратимыми. Вместо того, чтобы употребить своё интеллектуальное превосходство для идейного разоружения эпигонов, многие из них даже всерьез размышляют о едином фронте с эпигонами против режима. И так же, как в 1820-е, ни на минуту не задумываются о том, что наиболее вероятным преемником сегодняшнего Александра I может оказаться завтрашний Николай I.

Если аналогия с третьим сценарием “выпадения” покажется читателю достаточно убедительной, по крайней мере, в основных своих политических чертах, то конечный результат такой близорукости либералов Россия уже однажды наблюдала – на Сенатской площади 14 декабря 1825 года.

ПОСЛЕДНЯЯ ОПОРА “МУТАЦИИ”

Очевидно поэтому, что простое повторение пройденного не остановит нового “выпадения”. И с многовековой трагедией “мутации Грозного” не покончит. Для этого нужны принципиально новые идеи. Тем более, что и страна, которую намерены вести за собою сегодняшние либералы, совсем не та, с которой приходилось иметь дело декабристам,– не крестьянская, не крепостная, не неграмотная, не фундаменталистская. Да, она сегодня урбанизированная, поголовно грамотная, культурная, но – чего, как правило, не замечают, -- слишком недавно прошедшая через ад и деградацию очередного (советского) “выпадения” из Европы.

Между тем это обстоятельство сильно способствовало консервации в бывшей метрополии раскинувшейся на пол-Европы империи архаизма политического сознания – лошадки, которую нещадно нахлестывают эпигоны. Потому, однако, и нахлестывают, что их собственная антикварная мечта о “першем государствовании”– последняя из опор “мутации”. Не могут они больше апеллировать ни к священному праву владеть крепостными душами, как в 1850-е, ни к сакральному самодержавию, как в 1910-е, ни даже к “дорогой сердцу каждого русского человека” империи, как в 1990-е. Осталась одна ветхая мечта, да и та безнадежно противоречащая сегодняшней реальности.

Однако и в такой, казалось бы, заведомо проигрышной для них ситуации эпигоны, отдадим им должное, ведут свою пропагандистскую игру хитро и изобретательно. Если кому-нибудь еще требуется доказательство эффективности их пропаганды, вот пример. Они, похоже, сумели убедить администрацию режима в очередной “ученой галлюцинации”. Во-первых, в том, что в Европу нас все равно не возьмут, да и нечего нам там делать: у них двойные стандарты, а у нас “суверенная (читай: без гарантий от произвола власти) демократия”. Культура у нас не та, и народ не готов к свободе.

А во-вторых, зачем нам приспосабливаться к Европе, если вполне еще возможно приспособить её к нам, используя для этого богатства российских недр? В конце концов, нефть и газ могут стать более эффективным оружием для “возвращения России статуса мировой державы XXI века”, говоря словами Павловского, чем были все советские ракеты и танки.

Я не знаю, как отреагируют на эту “галлюцинацию” политики. Для историка интересно в ней одно. Как увидит читатель в третьей книге трилогии, она по сути совпадает с тем, что полтора столетия назад нашептали Николаю “новые учителя”. Не готов русский крестьянин к свободе, убеждали они своего злосчастного императора (и, стало быть, не время отменять крепостное право). А что до хвастливой Европы, то вот захватим, вопреки ей, Константинополь и покажем ей, кто в доме хозяин.

К чему эта “галлюцинация” привела в середине XIX века, мы знаем. К тотальному отставанию экономики, к чудовищной стагнации общества, к катастрофическому нарастанию аракчеевщины и в конечном счете к Крымскому позору, к тому, что страна была снова, как после революции Грозного, поставлена на колени. Пусть судит читатель, вправе ли сегодняшняя Россия снова рискнуть, поставив на кон судьбу своего народа, -- под гарантию новой “ученой галлюцинации”, как две капли воды напоминающей обанкротившуюся старую.

А Европа что ж? Кто, спрашивается, поверит партнеру, который держит за пазухой “суверенный” камень? И при этом еще жалуется, что его не хотят принимать как равного в свободное сообщество? Тем более, что за новой “галлюцинацией” стоит, как мы только что выяснили, все та же старая николаевская жажда сверхдержавности. Как иначе истолкуете вы призыв, скажем, Сергея Маркова “нацелить всю нашу энергию на поддержание сверхдержавного статуса”? (24).

Эта ситуация сама по себе, казалось бы, диктует курс действий сегодняшним либералам и всем противникам нового “выпадения” из Европы – вырвать клыки у эпигонской пропаганды. И тем самым уничтожить последнюю опору “мутации”, искалечившей русскую историю и не позволившей стране на протяжении четырех столетий добиться политической модернизации. Короче говоря, “раздавить гадину”, как сказал бы Вольтер (и Чаадаев).

Прецеденты в русской истории есть. Присмотритесь к тому, как были сокрушены между 1861 и 1991 все три институциональных опоры “мутации”. Разве пало бы в России крепостное право без жестокой идейной войны, которую вели против него в общественном сознании российские либералы? Разве пропаганда крепостников в середине XIX века (“русское крестьянство не готово для свободы!”, “отмена крепостного права ввергнет экономику в хаос!”) была менее изобретательной и хитрой, нежели сегодняшняя кампания эпигонов? И разве слабее была кампания сторонников самодержавия в начале ХХ века? А имперская пропаганда в его конце? Но ведь преодолели её тем не менее тогдашние либералы.

Короче, это железное правило, проверенное в русской истории: ни одна из опор “мутации” не падает сама по себе, прежде, чем она безнадежно скомпрометирована в национальной мысли. Правило, которым пренебрегли декабристы. И которым, увы, пренебрегают либералы сегодняшние.

И дело здесь не только в том, что перед нами живое опровержение национального нигилизма, утверждающего, что в России никогда ничего не меняется. Главное в другом. В том, что Чаадаев, умерший в 1856 году, когда все четыре опоры “мутации” были еще в полной силе, оказался прав: судьба страны решалась именно в сфере национальной мысли.

УПАВШЕЕ ЗНАМЯ

А теперь посмотрим, что происходит в этой сфере сегодня. В сентябре 2001 года социологи фонда “Либеральная миссия” (и Клуба 2015) в опросе по общероссийской репрезентативной выборке ВЦИОМа задали респондентам такой вопрос: “Партнерство России с какими странами в наибольшей степени соответствует, на ваш взгляд, интересам таких людей, как вы?” И получили такой, на первый взгляд, неожиданный ответ. 63% опрошенных поставили на первое место среди желательных партнеров России Европу. (25) Но это было лишь начало.

Представительный опрос, проведенный в июне-июле 2002 года Институтом комплексных социальных исследований (ИКСИ), опять показал, к удивлению социологов, что 51,5% респондентов положительно ответили на вопрос “Должна ли Россия всемерно стремиться войти в Европейское сообщество?” (26) Три года спустя, в мае 2005, на аналогичный вопрос, заданный учеными социологического центра Башкирова и партнеры, положительно ответили 60% опрошенных. Выходит, что и опрос “Либеральной миссии”, и опрос ИКСИ показали не какой-то случайный вывих национальной мысли именно в 2001-2002 годах, но устойчивую тенденцию.

И это в условиях, когда никто – ни режим, ни либеральная оппозиция, ни уж тем более эпигоны – воссоединение с Европой в России не лоббировали, когда ни одна партия в стране ничего подобного в своей программе не имеет и никому из политиков даже в голову не пришло агитировать за это электорат. Во всяком случае, ни телевидение, ни радио, на газеты ни о чем таком и не заикались. Иначе говоря, речь здесь о совершенно спонтанном стремлении избирателей. О чем-то стихийном, о чем-то, что я уж не знаю, как и назвать, если не массовым порывом в Европу.

Это правда, что в начале 1990-х российское правительство попыталось было заговорить о перспективах присоединения России к ЕС. Но, наткнувшись на прохладный ответ, и в условиях, когда большинство населения озабочено было элементарным выживанием, вопрос этот тихо умер. Европейское знамя упало. Но вот в чем дело -- народ его, оказывается, не забыл. И едва жизнь вошла в свою колею (по крайней мере, для двух третей населения), оказался он, этот европейский вопрос, опять актуальным. Увы, не для политиков. Эти всё еще живут вчерашними битвами и к изменениям в национальной мысли, как правило, не прислушиваются.

Между тем и эпигоны ведь, как мы видели, не сидят сложа руки. Они по-прежнему яростно борются за все ту же антиевропейскую революцию в умах, не давая остыть мечте о глобальном лидерстве России. Их усилия дают результаты. В том же опросе “Либеральной миссии” 39% респондентов выбрали из пары возможных ответов на вопрос об их представлениях о должном и правильном вот такой: “России не следует открываться миру, это разрушит наш неповторимо самобытный уклад. А отставание нам не грозит”. (27) И опрос ИКСИ тоже показал, что 35.5% опрошенных одобрили утверждение, что “Россия не является в полной мере европейской страной. Это особая евразийская цивилизация”. А еще 29,5% согласились с тем, что “России не обязательно, а может быть, и не нужно входить в Европейское Сообщество”. (28)

И все-таки в трех совершенно независимых друг от друга опросах число сторонников воссоединения с Европой составляло больше половины респондентов. По мнению социологов ИКСИ, из этого следует, что “в их число определенно входит и часть респондентов, считающих, что 'Россия... представляет собой особую евразийскую цивилизацию'.” (29) Здесь, согласитесь, парадокс: что в самом деле могло бы побудить людей по собственной воле присоединиться к чужой для них “цивилизации”? К сожалению, социологи не предложили никакого объяснения этого парадокса, кроме попутного замечания, что “многие россияне, несмотря на собственные предубеждения, предпочитают движение в Европу (или к Европе) другим вариантам развития”. (30) Но почему, спрашивается, они его предпочитают?

Мне между тем это кажется необыкновенно важным. По двум причинам. Прежде всего потому, что опять столкнулись мы здесь с той самой двойственностью российской политической культуры, с обсуждения которой по сути начиналась эта книга. И здесь столкнулись мы с нею не просто как с фактом истории, но как с вполне практическим сегодняшним феноменом, ставящим избирателя перед жестоким выбором. С одной стороны, сердце его, как в свое время у Достоевского, всё еще остается в старинном московитском “особнячестве” (отсюда предубеждения), и страшно ему выходить в свободное плавание в большом открытом мире. Но умом он уже понимает (“несмотря на предубеждения”), что не выбравшись из “евразийской норы”, человеком себя не почувствуешь.

А вторая причина, наверное, в обуревающем страну стремлении к “нормальной жизни”. Едва ли может быть сомнение, что синонимом “нормального” выступает сегодня в народном сознании слово “европейский” (не “западный”, с Америкой у этого сознания отношения сложные), а именно европейский. И если я прав, определяя политическую модернизацию как в основе своей гарантии от произвола власти, то парадокс стихийного порыва в Европу (включая тех, кто поверил эпигонам, что Россия – цивилизация евразийская) становится совершенно понятным. Ведь Евразия ни “нормальной жизни”, ни гарантий от произвола власти даже не обещает – одни миродержавные “галлюцинации”.

Такой поворот национальной мысли, казалось бы, требует от либералов поднять упавшее европейское знамя, возглавив спонтанный порыв в Европу и сделав его из стихийного осмысленным политическим выбором. Тем более, что это тотчас и сняло бы с повестки дня их осточертевшие публике внутриполитические споры, беспощадно обнажив незначительность, мелочность этих разногласий по сравнению с угрозой нового “выпадения” из Европы. И, конечно, сделало бы очевидной вздорность надежд на общий с их антагонистами фронт борьбы против режима. Такой “фронт” выглядел бы как, допустим, союз декабристов с “новыми учителями” против режима Александра I – в условиях, когда за следующим поворотом маячил Николай...

И что же, по-вашему, отвечают на эти аргументы либералы? А ничего. Как не замечали они все эти годы изменений в национальной мысли, так и продолжают не замечать. Как барахтались в своих внутриполитических разборках, так и барахтаются. Как обрекли себя из-за этого на маргинальную роль в российской политике, так при ней и остаются. Почему? На самом деле, это ключевой вопрос будущего России. В нем и предстоит нам теперь разбираться.

ФУНКЦИЯ ЛИБЕРАЛИЗМА В РОССИИ

Один из ответов на этот вопрос , возможно, в том, что сегодняшние либералы просто толком не знают отечественной истории. Все-таки учились они по советским учебникам, так же, как либералы постниколаевских времен учились, напомнил нам Г.П. Федотов, “по официальным учебникам, презираемым, но поневоле затверженным” (31) (потому, заметим в скобках, и не осознали себя наследниками декабристов). Особенно очевидным стал этот недостаток современного исторического мышления после того, как один сегодняшний эпигон обрушил на головы либералов уничтожающее обвинение, а те так и не нашли достойного ответа

“Либералы, -- заявил Борис Кагарлицкий, -- неспособны выдвинуть собственный политический проект, не в силах предложить никаких политических или социально-экономических альтернатив [существующему режиму]. В сущности, они хотят оставить Россию такой, какая она есть, -- только без Путина”. И словно бы этого мало, добавил: “у них нет ни идеологии, ни лозунгов, способных мобилизовать общество”. (32)

Конечно, заявление Кагарлицкого не лишено коварства. В особенности, если обратить внимание на его вывод: “Стать сильнее либералы могут лишь при условии, если выступят единым фронтом с левыми [читай: с эпигонами]”. (33) Действительный смысл этого предложения выдал на беду Кагарлицкого некий Владимир Филин. Вот что писал он в статье “Ленинский урок. О политических союзах и надвигающейся революции”, дающей попутно читателю полное представление о том, чем жили и какие планы строили в середине 2005 года “дикие” эпигоны: “В этой связи [т.е. в связи с ‘надвигающейся революцией’] директор Института глобализации Борис Кагарлицкий напомнил гениальный ленинский тезис о гегемонии пролетариата в демократической революции”. (34)

Конкретно имеется в виду вот что: “предстоящая революция в России пройдет в два этапа. На первом этапе будут решаться общедемократические задачи, предусматривающие ликвидацию антинародного режима, представляющего абсолютное зло. И здесь, в борьбе против режима, необходима консолидация всех оппозиционных сил: ‘красных’, ‘зеленых’, т.е. мусульман, и ‘оранжевых’ либералов”.(35) Понятно теперь, c кем – и зачем – предлагает Кагарлицкий либералам выступить единым фронтом?

Умолчал он, однако, о главном - о том, что вслед за первым придет, согласно “гениальному ленинскому тезису”, второй этап революции, на котором “красные” и “зеленые” незамедлительно предадут своих “оранжевых” союзников, поставив себе целью “оперативно вернуть народу украденную у него собственность, предельно зачистить ельцинско-путинскую элиту и самим встать на её место”. С тем, понятно, чтобы сделать Россию “альтернативой Западу, а не его частью”. Для чего, конечно, тоже понадобится, по мнению Филина, союз. Только на этом этапе не с либералами, а с исламо-фашистами, со “сторонниками создания Халифата и с Аль-Каидой”. (36) Невероятно, но факт. “Дикий” эпигон мечтает о союзе с террористами. Режим для него “абсолютное зло”, а профессиональные убийцы – нет. Комментарии, полагаю, излишни.

При всем коварстве этого плана, однако, упрек Кагарлицкого либералам в известном смысле справедлив: у них и впрямь нет сегодня стратегии и лозунгов, способных обеспечить им массовую поддержку. Уж насколько, кажется, далеки были от народа декабристы, но и те понимали, что на одной критике аракчеевщины далеко не уедешь. На случай прихода к власти они подготовили три конституционных проекта, где подробно расписаны были шаги нового правительства. И суть их заключалась в том, чтобы сделать Россию нормальной европейской страной.

В 1820-е это означало стать страной без крепостного рабства и самодержавной диктатуры, резко отличавших тогда Россию от европейских соседей. В 2005-м, когда практически все эти соседи, включая Украину и Турцию, встали на путь воссоединения с Европой, означать это может лишь одно. Россия должна быть освобождена от каких бы то ни было миродержавных “галлюцинаций”, не говоря уже о замыслах стать “альтернативой Западу”.

Короче, Россия, похоже, никогда не добьется “нормальной жизни”, покуда не станет страной, которую никому в мире не придет в голову заподозрить, что при всей её европейской риторике она попрежнему прячет за пазухой камень. Страной, другими словами, предсказуемой, готовой, как формулировал задачу декабристов один из самых замечательных эмигрантских писателей Владимир Вейдле, “не просто примкнуть к Европе, но и разделить её судьбу”. (37) Вот почему последняя опора “мутации” отличает её сегодня от Европы не менее резко, чем крепостное рабство во времена декабристов. Таково, по крайней мере, мнение самого, пожалуй, авторитетного современного историка Европы Нормана Дэвиса: “Пока Россия не стряхнет с себя имперское наследие, как стряхнули его все бывшие имперские державы Европы, она не сможет рассматриваться как серьезный кандидат в европейское сообщество”. (38)

Слов нет, администрация режима могла бы легко доказать миру, что никакого камня за пазухой Россия не держит. Достаточно, кажется, не посылать больше Павловского на пресс-конференции с категорическими заявлениями, что приоритетом внешней политики России в обозримом будущем останется достижение статуса мировой державы XXI века. Или о том, что европейское единство есть лишь “опасная догма”. (39) А говоря серьезно, доказать это можно лишь одним способом. Таким же, как доказали это соседи. То есть, памятуя о предостережении Пушкина и отбросив сиюминутные геополитические игры, открыто встать на путь воссоединения с Европой -- полностью перестроив в соответствии с этим политику и пропаганду режима.

Но ведь не делает же этого администрация. Значит - что? Значит, сделать это должны своим лозунгом либералы и, опираясь на спонтанный – и, если верить опросам, массовый – порыв большинства к “нормальной жизни”, добиваться этого в Думе. Короче, стать российской партией евроэнтузиастов, как называется такая политическая позиция в Европе.

Тем более, что в сегодняшней России позиция эта имела бы для них еще одно, во многих отношениях решающее преимущество. Она дала бы им возможность преодолеть свою сделавшуюся притчей во языцех фрагментарность и – вместо конгломерата сектантских групп – стать единой партией, своего рода, если хотите, современным Моисеем, твердо намеренным вывести свой народ из евразийского “Египта”.

Сейчас, после бесчисленных неудавшихся попыток объединения, даже непробиваемому оптимисту ясно, что на внутриполитической арене задача эта решения не имеет. Явлинский ни при каких обстоятельствах не поступится ради неё принципами, а Чубайс никогда не пожертвует для неё своим положением в государственной иерархии. Короче, без кардинально новой идеи и тут не обойтись.

К счастью, идея эта на поверхности. Партия евроэнтузиастов не противоречила бы ни принципам Явлинского, ни положению Чубайса. Все рутинные отговорки рассыпались бы в прах, едва задача будет переведена в новую плоскость. Кто из либералов осмелится возражать против декабристского принципа превращения России в нормальную европейскую страну? В конце концов, в этом ведь и состоит функция либерализма в России. И уж во всяком случае, никакой Кагарлицкий не посмел бы обвинить евроэнтузиастов в отсутствии собственного политического проекта.

“МЫ СЛИШКОМ ВЕЛИКИ ДЛЯ ЕВРОПЫ”

Другая причина того, что сегодняшние либералы этой функции не выполняют, тоже проистекает из пренебрежения историей, только на этот раз уже на философском уровне. На самом деле, их философия русской истории не слишком отличается от философии эпигонов (а порою и совпадает с нею). Возьмите хоть одного из самых авторитетных их лидеров Егора Гайдара. Десять лет назад в книге “Государство и эволюция” он твердо стоял на позициях эпигонов, утверждая, что Россия – патерналистская цивилизация, принципиально отличная от Европы. (40) В конце 2004-го о “русской цивилизации” он уже не упоминал (слишком затасканный эпигонами термин). Зато сослался на нелепую ремарку бывшего председателя Европейской комиссии Романо Проди, что Россия слишком велика для Европы. “Россия для Европы слишком велика, -- повторил за ним Гайдар. – Ей придется стабилизировать свою демократию самостоятельно”. (41) Украина, полагает Гайдар, Европе как раз впору. И даже Турция возражений у него не вызывает.

Но ведь тот же Проди, помнится, закончил свою ремарку тем, что именно Украина имеет столько же шансов присоединиться к ЕС, как Новая Зеландия. Я не говорю уже, что население Украины вместе с Турцией не на много меньше российского. А если посмотреть проекцию ООН на 2050 год, то и население одной Турции (97,8 млн) практически сравняется с населением России (101,5 млн) И тем не менее, не мешает это обстоятельство стремиться в Европу ни турецким либералам, ни тем более украинским. Мешает почему-то только российским.

Мешает, несмотря даже на то, что повернувшись, так сказать, “лицом к Европе”, они могли бы решить обе неразрешимые на внутриполитической арене проблемы. Я имею в виду, во-первых, обрести устойчивую политическую базу (за счет тех 50-60% избирателей, что последовательно выбирают в социологических опросах Европу). А во-вторых, вспомнив уроки Чаадаева, выработать эффективную стратегию идейного разоружения эпигонов. Поскольку смысл первой проблемы самоочевиден, остановлюсь подробнее на второй.

ВОЙНА ТРАДИЦИЙ

Можно сказать с достаточной степенью уверенности, что не удайся в середине XIX века “новым учителям” их переворот в национальной мысли, “выпадение” 1917 едва ли состоялось бы. И в мировую войну не дала бы в этом случае втравить себя Россия, и новой пугачевщины, следовательно, не было бы, и Ленин уехал бы в Америку, куда он, махнув рукой на русскую революцию, и собирался еще в январе 1917. Но это тема второй книги трилогии, и я не стану касаться её здесь подробно. Скажу лишь, что пренебрежение “национальной мыслью”, говоря языком Чаадаева, всегда было ахиллесовой пятой российских либералов.

Словно бы и не заметили они, что, по крайней мере с XV века, со смертельной схватки между иосифлянами и нестяжателями по поводу церковной Реформации, в России не прекращается война традиций – холопской, которой она и обязана “мутацией Грозного”, и традиции вольных дружинников, подарившей стране в 1550 году её Magna Charta. Не задумались сегодняшние либералы и над тем, почему со времен Ивана Грозного холопская традиция, как правило, побеждала в этой войне за умы соотечественников. А ведь именно отсюда и все эти повторяющиеся “выпадения” из Европы.

Что из этого следует, понял еще Чаадаев. Если верить его урокам, ключ к успеху политической модернизации России в том, сумеют ли наследники традиции вольных дружинников идейно разоружить своих антагонистов. Удивительное дело, понимают, что судьба страны решается именно в сфере национальной мысли, даже сами наследники холопской традиции. Вот ведь и Михаил Леонтьев из той самой прохановской телевизионной “тройки” знает, что “политические идеи и вообще мировоззрение гораздо больше влияет на историческую ситуацию, чем экономические факторы, инвестиционные проекты и прочие затеи”. (42) Потому, собственно, и дерутся так отчаянно эпигоны за умы российской элиты и молодежи. Но услышит ли читатель что-либо подобное от того же, допустим, Гайдара, абсолютно уверенного, что решают дело как раз “экономические факторы”, а вовсе не политические идеи?

Тем более это странно, что именно здесь - в сфере идей, в сфере культуры - либералам, казалось бы, и карты в руки. Здесь их превосходство бесспорно, здесь наследникам холопской традиции практически нечего им противопоставить, кроме отживших догм и предрассудков – все той же империи и все тех же миродержавных “галлюцинаций”. И тем не менее ничего адекватного тотальному идейному наступлению эпигонов они не противопоставили. О сколько-нибудь организованном контрнаступлении на фронтах этой войны традиций и речи нет. У эпигонов (как у “диких”, так и у “ручных”) есть свои штабы, где вырабатываются идеи и планируется тактика сокрушения либералов. Но покажите мне штаб либерального контрнаступления...

Не то чтобы в России не было либеральных газет, журналов или сайтов. Есть, конечно. Только все они гуляют сами по себе, не обращая внимания друг на друга, и нет в их комментариях ни общих идей, ни плана, ни программы контрнаступления. Одни защищают идею объединения с эпигонами для совместной – в духе Кагарлицкого – борьбы против режима. Другим она кажется смехотворной. Одни предлагают все новые симпозиумы для объединения “демократических сил”. Другие считают это делом безнадежным (не догадываясь, впрочем, что безнадежно оно, может быть, лишь на внутриполитической арене). Одни за “цветную” революцию в России, а другие против. Словом, рак пятится назад, а щука тянет в воду..

И всё это потому, что нет штаба.

ПОЧЕМУ НЕТ?

Что с этим делать? Решение проблемы настолько очевидно, что даже повторять его, право, неловко. В двух словах состоит оно в том, чтобы создать такой штаб. Не тот, что ставил бы себе целью очередную попытку “объединения всех демократических сил” (с формированием партии евроэнтузиастов это решилось бы само собою). И уж тем более не для революционного свержения “антинародного режима” (оставим эти игры Березовскому и “диким”). А я имею в виду штаб воссоединения с Европой (главной задачей которого, естественно, было бы идейно разоружить наследников холопской традиции, предотвратив тем самым новое “выпадение” страны из Европы).

Имею я также в виду настоящий штаб – со своим журналом, газетой, сайтом и радио, – способный не только генерировать идеи, но и координировать либеральное контрнаступление -- повсюду, где работает пропаганда эпигонов. А это значит не только в СМИ, но и во всех областях культуры, включая литературоведение или историографию. Короче говоря, штаб, способный объединить вокруг себя не одних лишь либеральных политиков, но и все либеральное сообщество России.

Война традиций, открытая публичная полемика, причем не только по поводу повседневных проявлений аракчеевщины, но и – что важнее – по самим основам мировоззрения, вполне в духе русской культурной истории. Достаточно вспомнить “Арзамас” Жуковского в 1810-е, или “Вестник Европы” Стасюлевича в 1870-е, или “Новый мир” Твардовского в 1960-е. Конечно, ни один из них не считал себя штабом и не ставил себе таких всеобъемлющих задач, да по условиям времени и не мог их ставить. Но что все они умели превосходно – это в безукоризненно корректном литературном стиле размазывать по стенке наследников холопской традиции, не оставляя без ответа ни одной зловещей нелепости в средоточиях тогдашней реакции, будь то в шишковской “Беседе”, или в катковском “Русском вестнике”, или в кочетовском “Октябре”. Ни один злокачественный миф не оставался без разоблачения, ни один мистификатор – без публичной порки. Открывая рот или берясь за перо, каждый эпигон заранее знал: наказание неотвратимо.

Так чем, спрашивается, хуже сегодняшние либералы? Почему, например, возмутившись откровенно расистской пропагандой рогозинской “Родины”, 25 выдающихся деятелей российской культуры пишут жалостное письмо президенту – вместо того, чтобы “раздавить гадину” в журнале либерального штаба? Ведь двух-трех таких громких интеллектуальных экзекуций было бы, наверное, достаточно, для того чтобы сделать этот гипотетический журнал таким же центром притяжения для либерального сообщества России, каким всего лишь полвека назад был тот же “Новый мир”. Ведь было же, в самом деле, в русской истории время, когда, по знаменитому замечанию Герцена, “одна критическая статья Белинского была важнее для нового поколения, чем все игры в конспирации и в государственных людей”. (43)

Конечно, я забегаю вперед. Нет такого журнала. И штаба такого нет. И о либеральном контрнаступлении в войне за умы соотечественников никто, сколько я знаю, не помышляет. И вообще скорее всего скажут, что всё это маниловщина. Но почему, собственно?

Ведь говорю я всего лишь о том, что, пассивно уступая поле боя наследникам холопской традиции, обрекают либералы себя – и страну – на еще одно историческое поражение. Обрекают причем в момент, когда ничто по сути не мешает им занять позицию активную. В конце концов я ведь не новый “Колокол” предлагаю издавать в Москве, а всего лишь “Новый мир”. Даже в царское время было это возможно, даже в советское. Почему же невозможно это сейчас? Почему нельзя вполне корректно высечь и выставить на публичное осмеяние эпигонов – одинаково и “ручных”, и “диких”? Что вообще может быть неосуществимого в идее, которая уже много раз была в России осуществлена?

Вот хоть один пример. Намеревается же Михаил Ходорковский учредить фонды поддержки русской поэзии и русской философии и “работать с теми, кто хочет и способен открыто говорить о нашей стране, о нашем народе, о нашем общем настоящем и будущем”. Говорить, естественно, “во имя свободы России – и особенно свободы будущих поколений”. (44) Так, по крайней мере, обещал он в своем последнем слове в “басманном” суде. Но ведь фонд освобождения России – и особенно будущих поколений – от угрозы нового “выпадения” из Европы ничуть не менее важен, чем фонд поддержки поэзии. Так почему бы тем, для кого жизненно важно предотвратить такое “выпадение”, не поддержать фонд, в задачу которого входило бы организовать либеральную контратаку против агентов этого самого “выпадения”?

Боюсь -- и если я прав, это было бы еще одним доказательством мощи эпигонской пропаганды, – что она убедила-таки современное либеральное сообщество в том, будто народ отвергает его идеи, презирает всё, что от него исходит. В доказательство обычно приводится поражение старых либеральных мини-партий, не сумевших преодолеть даже 5%-ный барьер на пути в Думу, тогда как явившаяся ниоткуда яростно демагогическая и насквозь эпигонская “Родина” с легкостью его преодолела. Но ведь поражением этим, как мы уже говорили, обязаны либеральные мини-партии лишь своей исторической необразованности, своему неумению прислушаться к национальной мысли, лишившему их возможности исполнить традиционную функцию либерализма в России. Очевидно ведь, что лишь возрождение либерального сообщества способно исправить ошибки либеральных политиков.

ДВЕ “НАЦИОНАЛЬНЫЕ СХЕМЫ

Просто потому, что мысль наших либеральных политиков течет по другому – пассивному – руслу. Нельзя, допустим, отказать Борису Немцову в здравости суждения, когда он говорит, что “в отличие от Украины, где оранжевая революция родила национальную идею, согласно которой место страны в Европе, цвет революции в России не будет оранжевым. Он будет скорее всего коричневым”. (45)

Вроде бы исходим мы с Немцовым из одного и того же постулата: что возможно в Киеве или в Тбилиси, бывших вассалах бывшей империи, невозможно в её бывшей метрополии. Ибо союз либералов с националистами, который лежит в основе “цветных” революций, в России немыслим. Разница в другом. Там, где Немцов ставит точку, у меня запятая. Он уверен, что революция в России непременно будет коричневой (в моих терминах, “выпадением” из Европы). А я говорю: коричневой могла бы стать такая революция лишь в случае, если либералы окажутся бессильны предотвратить новый “переворот в национальной мысли”.

Эта решающая разница, конечно, неслучайна. Немцов опирается на старую “национальную схему”, заново сформулированную Е.Т. Гайдаром в “Государстве и эволюции”, а я -- на скрупулезное исследование истоков русской государственности. Философия Гайдара сводится, как мы уже говорили, к тому, что Россию отделяет от Европы непреодолимый “цивилизационный” барьер. Такую, дескать, дала нам история нелиберальную “цивилизацию”, и мы бессильны против неё, как против судьбы. Отсюда – парализующий страх перед коричневой революцией.

Я, как уже знает читатель, исхожу вслед за Г.П. Федотовым из новой “национальной схемы”, согласно которой никакого такого барьера не существует. Во всяком случае, подробное исследование всех трех “выпадений" России из Европы этого не потверждает. Как раз напротив, подтверждает оно, что после падения всех институциональных опор “мутации Грозного” у либералов в России столько же шансов преуспеть в политической модернизации страны, сколько у эпигонов добиться еще одного её “выпадения” из Европы. На самом деле - больше. Если, конечно, либералы вовремя осознают своё превосходство (и сумеют им воспользоваться для сокрушения холопской традиции).

Увы, как это ни печально, но не только с Гайдаром, но и с намного менее догматичным Немцовым мы, как видит читатель, не союзники. Скорее оппоненты.

ВОПРОС

Читатель, наверное, согласится, что столь парадоксально единый фронт оппонентов - от либералов до эпигонов, не говоря уже об экспертах тойнбианского, условно говоря, толка, заранее готовых отвергнуть любую новую парадигму русского прошлого, - ставит меня перед очень сложным, чтоб не сказать драматическим вопросом. В самом деле, к кому я в этой книге обращаюсь? Есть ли у неё хоть какой-нибудь шанс заставить, по крайней мере, усомниться в “старом каноне” русского прошлого моё и следующее за ним поколение читателей - то, что вершит сегодня судьбы страны? Или единственное, на что может она рассчитывать, это повлиять на тех, кто сегодня еще на студенческой скамье? Не знаю.

Единственный опыт, которым я располагаю, - мой собственный, когда 20 лет назад издательство Калифорнийского университета представило на суд экспертов ранний прототип этой работы. (44) Рецензий была масса. В Англии (Times Literary Supplement и New Society), во Франции (Le Monde Diplomatique), в Италии (La Stampa, L'Unita, Corriere dela Sera, La Voce Republicanа), в Швеции (Dagens Nyheter), в Канаде (Canadian Journal of History). И особенно много, конечно, в Америке ( от American Historical Review до Air University Review, по-русски что-то вроде “Вестника военно-воздушной академии”). Одна лишь Россия ответила на мою книгу оглушительным молчанием, словно бы говорил я и не о ней и не о её судьбе.

Впрочем, и на Западе отзывы были самые разные - от "обыкновенного памфлета" (Марк Раефф) до "эпохальной работы" (Рихард Лоуэнтал). Но Лоуэнтал был политологом, а Раефф историком. Большинство его коллег возмутилось до глубины души и встало горой за старую, неевропейскую парадигму русского прошлого. Их комментарии по большей части были откровенно враждебны. (Раефф так расстроился, что сравнил меня с Лениным и, не смейтесь, даже с Гитлером.) (47)

Но и те из историков, кто отнесся к моей попытке с симпатией, как тогдашний патриарх американской русистики Сэмюэл Бэрон в Slavic Review, утверждавший, что "Янов по существу сформулировал новую повестку дня для исследователей эпохи Ивана III" (48) или Айлин Келли в New York Review of Books, сравнившая мою работу с философией истории Герцена, (49) делали ударение лишь на ее демифологизирующей функции.

Короче, Томас Кун, самый авторитетный из теоретиков научных инноваций, опять оказался прав: без смертельного боя, без "научной революции", как назвал он свою главную книгу, старые парадигмы со сцены не сходят. Когда академическое сообщество не готово к принятию новой, ее авторы неминуемо натыкаются на глухую стену. (50) Двадцать лет назад западное академическое сообщество оказалось явно не готово к европейской парадигме русского прошлого. (И в результате, добавлю в скобках, было ошеломлено либеральной революцией 1989-1991, не только опрокинувшей их прежние представления о России, но и практически уничтожившей советологию).

Прибавьте к этому, что Кун-то имел в виду исключительно "революции" в точных науках, а в историографии дело обстоит куда сложнее. Ибо тут, кроме жестокой конкуренции идей в академическом сообществе, нужно еще принимать в расчет и настроения в обществе, и его готовность к восприятию того, что завещал нам полвека назад из своего американского далека Георгий Петрович Федотов.

Угадать степень готовности общества к радикальным инновациям почти невозможно. Мы видели, например, в Иваниане, как потерпел сокрушительное поражение в XVIII веке Михайло Щербатов, попытавшись, говоря о Грозном, ввести в обиход представление о "губительности самовластья". Но видели и то, с какой легкостью удалось это после кратковременной павловской диктатуры Карамзину. С другой стороны, ушла ведь на наших глазах в песок на полтора столетия блестящая догадка Погодина о непричастности Грозного к реформам Правительства компромисса. И сведено к нулю оказалось замечательное открытие Ключевского о конституционности Боярской думы. По каким-то причинам обе оказались не востребованы современниками. Даже самые зачатки, даже элементы новой “национальной схемы” отказались они принять и в XIX веке, и в XX.

Но готово ли к этому общество в России сегодня - в эпоху Александра Проханова и Владимира Путина? Или суждена моей попытке судьба щербатовской и понадобится она, ожидая своего Карамзина, лишь тем, кто сейчас на студенческой скамье? Или даже тем, кто придет за ними? Есть сколько угодно доводов за и против этого.

Но вместо того, чтобы их приводить, имеет, наверное, смысл поближе присмотреться к самому яркому из случаев, когда автор оказался в той же ситуации, что и я, и -- отказался от борьбы, по сути согласившись с тем, что открытие его останется современниками не востребовано. Решил, иначе говоря, что общество принять его не готово. Хотя книгу, содержавшую это открытие, и опубликовал. Для потомков, надо полагать. Для нас то есть с вами.

Я имею в виду

СЛУЧАЙ КЛЮЧЕВСКОГО

Удобнее всего рассмотреть его, руководясь материалами, тщательно собранными Милицей Васильевной Нечкиной в ее монографии о Ключевском, единственной, сколько я знаю, серьезной работе, посвященной его наследию.

Как, надеюсь, помнит читатель, именно его открытие, что "правительственная деятельность Думы имела собственно законодательный характер" (51) и была она "конституционным учреждением с обширным политическим влиянием, но без конституционной хартии" (52), легло, наряду с работами историков 1960-х, в основу предложенной здесь версии "нового национального канона".

Ибо убедительнее чего бы то ни было свидетельствовало оно, что самодержавие было на Руси феноменом сравнительно недавним. Что, вопреки горестным ламентациям наших либералов, впервые появилось оно на исторической сцене лишь в середине XVI века, когда российскому европеизму нанесен был смертельный удар, от которого не смог он – в стране, закрепощенной самодержавием, -- оправиться на протяжении столетий.

Невозможно ведь, согласитесь, представить себе, чтобы евразийское самодержавие на протяжении поколений сосуществовало с вполне европейским конституционным учреждением. Тем более с таким, что судило и законодательствовало, т.е. правило наравне с царем. Или, говоря словами С.Ф. Платонова, который в этом следовал Ключевскому, было учреждением одновременно "правоохранительным и правообразовательным".

Так вот именно это эпохальное открытие Ключевского и подверглось в 1896 году, накануне выхода третьего издания его "Боярской думы", жестокой - и оскорбительной - атаке, "сильнейшему разгрому", по выражению Нечкиной. (53) Причем, сразу в нескольких органах печати, что по тем временам было событием экстраординарным. Впрочем, Нечкина, которой марксистское воспитание не позволило увидеть в открытии Ключевского эпоху, слегка недоумевает, из-за чего, собственно, сыр-бор разгорелся.

Она предположила даже, что просто "петербургская историко-правовая школа давно была настроена против московской и постоянно претендовала на лидерство. В эти годы ученая Москва чаще имела репутацию новатора и либерала, ученый же академический Петербург, может быть, в силу большей близости к монаршему престолу, держался консервативных традиций". (54) Неуверенная, однако, в столь легковесном объяснении сенсационного скандала, Нечкина попыталась привязать его к более привычной советской историографии тематике. "Половина 90-х годов прошлого века, - подчеркнула она, - отмечена не только нарастанием рабочего движения, но и его созреванием. Усиливается распространение марксизма... Возникает партия пролетариата". (55)

На самом деле, академические оппоненты Ключевского - идеологи старого, самодержавного "канона" - действительно разглядели, наконец, пусть со значительным опозданием, в его книге крамолу, казавшуюся им куда более опасной, нежели "возникновение партии пролетариата", о котором они понятия не имели. Именно по этой причине, надо полагать, и была выдвинута против Ключевского артиллерия самого тяжелого калибра.

"Нападение было совершено столичной петербургской знаменитостью, лидером в области истории русского права, заслуженным профессором императорского Санкт-Петербургского университета В.И. Сергеевичем". (56) А это был грозный противник. "Фактический материал Сергеевич хорошо знал, язык древних документов понимал, мог цитировать материалы наизусть... свободное оперирование фактами и формулами на старинном русском языке производило сильное впечатление и придавало концепции наукообразность". (57) Мало того, Сергеевич был еще и первоклассным полемистом. "Литературное оформление нападок на Ключевского не было лишено блеска: короткие, ясные фразы, впечатляющее логическое построение, язвительность иронии были присущи главе петербургских консерваторов". (58)

И вот этот первейший тогда в стране авторитет в области древнерусского права обрушился на выводы Ключевского, объявляя их то "обмолвками", то "недомолвками" и вообще "не совсем ясными, недостаточно доказанными, а во многих случаях и прямо противоречащими фактам". Не только не законодательствовала Дума, утверждал Сергеевич, не только не была она правообразовательным учреждением, у нее в принципе "никакого определенного круга обязанностей не было: она делала то, что ей приказывали, и только". (59)

В переводе на общедоступный язык это означало, что самодержавие было в России всегда - изначально. Нечкина суммирует суть спора точно: "у Сергеевича самодержавный взгляд на Боярскую думу, у Ключевского - так сказать, конституционный". (60) Но тут я должен попросить прощения у читателя и сам себя перебить, чтоб рассказать о забавном - и очень знаменательном – совпадении, которое грешно здесь не упомянуть.

Ровно 100 лет спустя после атаки Сергеевича, в 1996 году, вмешался в спор - на двух полноформатных полосах либеральной газеты "Сегодня" - московский экономист Виталий Найшуль. То есть о самом историческом споре он, скорее всего, и не подозревал. Но позицию в нем занял. Читатель уже, наверное, догадался, какую именно позицию должен был занять в таком споре в конце ХХ века разочарованный московский либерал. Конечно же, она полностью совпадала с позицией "главы петербургских консерваторов". Разумеется, в ней нет и следа изысканной аргументации Сергеевича, и примитивна она до неприличия. Но основная мысль та же самая. Вот посмотрите.

"В русской государственности в руки одного человека, которого мы условно назовем Автократором [в переводе на русский, напомню, самодержец], передается полный объем государственной ответственности и власти, так что не существует властного органа, который мог бы составить ему конкуренцию". Поэтому "страна не нуждается ни в профсоюзах, ни в парламентах" и "в России невозможна представительная демократия". (61) [Курсив везде Найшуля]. Сергеевич сказал то же самое попроще и поярче: "Дума делала, что ей приказывали, и только". Но это к слову.

При всём том он все-таки был честным ученым и попытку Правительства компромисса ограничить власть царя в статье 98 Судебника 1550 года (той самой, которую, как помнит читатель, назвали мы русской Magna Charta) отрицать Сергеевич, разумеется, не мог. Мы уже цитировали его недоуменное замечание. “Здесь перед нами, - писал он по этому поводу, - действительно новость: царь [неожиданно] превращается в председателя боярской коллегии”. Только в отличие от Ключевского, никак не мог его оппонент при всей своей эрудиции и остроумии объяснить, откуда вдруг взялась в якобы самодержавной Москве такая сногсшибательная конституционная "новость", по сути перечеркивавшая всю его полемику.

Ответ Ключевского мы помним. Он исходил из того, что московская аристократия оказалась способна к политической эволюции. Училась, другими словами, на своих ошибках. И после тиранического опыта 1520-х при Василии и бесплодной грызни "боярского правления" в 1540-е выяснила для себя, наконец, чего именно недоставало "конституционному учреждению без конституционной хартии". Судебник 1550 года, включающий статью 98, и предназначен был стать такой хартией.

Для блестящего правоведа Сергеевича это навсегда осталось тайной. Потому, между прочим, осталось, что он, как и вся его школа, сосредоточился исключительно на "технике правительственной машины" в надежде "разглядеть общество, смотря на него сквозь сеть правивших им учреждений, а не наоборот". (62) Ясно, что такой причудливый взгляд "мешает полной и справедливой оценке действительных фактов нашей политической истории". (63) В связи с чем - забивает последний гвоздь Ключевский - "наша уверенность в достаточном знакомстве с историей своего государства является преждевременной". (64) В том именно смысле, что "новостью" было как раз самодержавие, а вовсе не конституционность Боярской думы.

Все это, однако, написано было в другом месте и по другому поводу. В 1896 году, несмотря на то, что "критический удар Сергеевича, вероятно, был очень тяжел для Ключевского и немалого ему стоил" (65), отвечать он не стал (разве что в частном замечании Платонову: "Сергеевич тем похож на Грозного, что оба привыкли идеи перекладывать на нервы". 66).

Ничего не ответил Ключевский даже когда за первым залпом последовал буквально шквал статей против него - и в "Журнале Юридического общества", и в "Мире Божьем", и в "Русском богатстве", и даже в "Русской мысли" (где был в свое время опубликован журнальный вариант "Боярской думы"). Так вот: правильно ли он поступил, промолчав?

С одной стороны, новое издание "Боярской думы" вышло в свой срок, несмотря на "сильнейший разгром", чем, как говорит Нечкина, Ключевский "подтвердил развернутую концепцию". (67) Но с другой, защищать он её не стал. Не обратил внимание общества на то, что вовсе не о разногласиях по поводу каких-то частных аспектов правовой структуры древнерусской государственности шел на самом деле спор, но по сути о новой парадигме русской истории. Не счел, стало быть, в 1896 году Ключевский российское общество готовым к принятию "нового национального канона".

Даже сейчас, столетие спустя, трудно сказать, верна ли была эта оценка. Я склоняюсь к тому, что верна. Слишком уж близок был трагический финал, и слишком поздно было пытаться внедрить в историографию, а тем более в общественное сознание новую парадигму. Не тем было оно занято. Конкурировали на финальной прямой, на которую вышла тогда царская империя, страсти националистические и социалистические. Конституционным мечтам суждено оказалось быть расплющенными между двумя этими гигантскими жерновами. Первый из них толкнет меньше десятилетия спустя империю на самоубийственную войну, а второй реставрирует эту империю на обломках царской державы - с другим правительственным персоналом и под другим именем. Короче, не до историографии было тогда России.

В 1882-м, когда выходило первое издание "Боярской думы", его открытая публицистическая защита, может быть, и имела бы смысл. Но то было время суровой реакции. Разворачивалась после цареубийства контрреформа Aлександра III. Публика перепугалась, ей было не до инноваций. Незаурядное мужество требовалось даже просто для того, чтоб поставить вопрос о конституционности Думы в вышедшей ничтожным тиражом на правах докторской диссертации академической книжке.

Да, на пороге ХХ века страна тоже ощущала себя, как сейчас, на роковом перепутье. Не было недостатка в предчувствиях "грядущего хама" или "новых гуннов", и даже того, что, говоря словами Валерия Брюсова, "бесследно все сгинет, быть может" и "сотворится мерзость во храме". В моих терминах, предчувствовали тогда русские интеллектуалы очередное “выпадение” из Европы.

И неизмеримо более точно, чем сегодня, ощущала тогда Россия, где именно искать истоки трагедии, маячившей за следующим поворотом. Ничто, пожалуй, не доказывает это лучше, нежели простой - и удивительный по нашим временам - факт: популярный толстый журнал "Русская мысль" готов был публиковать в дюжине номеров академическое исследование о Боярской думе Древней Руси. Найдется ли в наше время сумасшедший редактор, который бы на такое решился? И если да, найдутся ли у такого журнала читатели? Достаточно, наверное, поставить эти вопросы, чтоб ответ на них стал очевиден.

Понятно и почему. В стране, где, может быть, еще живы люди, на чьей памяти сразу два грандиозных цивилизационных катаклизма - в 1917 и в 1991-м - кто же, право, станет в такой стране искать истоки нынешней трагедии в древних веках? Ведь читатели, скажем, газеты "Сегодня" были совершенно убеждены, что истоки эти в большевистском перевороте октября 17-го, а редакторы газеты "Завтра", что виною всему "Беловежский сговор" декабря 91-го. До Боярской ли тут думы? До древней ли истории?

Историческое ускорение, столкнувшее лицом к лицу два гигантских катаклизма, отодвинуло ту первоначальную древнюю катастрофу, которая, собственно, и предопределила вcю эту многовековую трагическую "мутацию" русской государственности, куда-то в туманную, мало кому сегодня интересную даль. Затолкнуло ее глубоко в национальное подсознание. Больше нет на сознательной поверхности того первого “выпадения” из Европы при Иване Грозном, от постижения которого зависит на самом деле дальнейшая судьба страны. Нет даже отдаленного представления о “мутации”, которую переживала Россия все эти столетия. Одни беды ХХ века на поверхности.

Возвращаясь, однако, к дилемме Ключевского, мы ясно видим, что момент был упущен. Видим и почему ни в 1882, ни в 1896-м не была вынесена на публичный форум “новая национальная схема” русского прошлого, не оказалась в фокусе общественного внимания. Должно было пройти бурное и кровавое столетие, прежде чем такой момент представится снова. Только вот действительно ли представился он в начале XXI века?

Заканчиваю вопросом. Пусть ответит на него читатель – хоть самому себе.

ПРИМЕЧАНИЯ

  1. А.Е. Пресняков. Апогей самодержавия, Л., 1925, с.15.
  2. В.О. Ключевский. Сочинения, т.3, М., 1957, с. 297.
  3. Цит. по А.В. Никитенко. Дневник в трех томах, т.1, М., 1955, с. 334.
  4. Там же.
  5. Сочинения И.В. Киреевского. Т.1, М., 1861, с. 35.
  6. Цит. по Владимир Вейдле. Задача России, Нью-Йорк, 1956, с. 69.
  7. Ф.М. Достоевский. Собр. соч. в 30 томах, т. 26, М., 1947, с. 83.
  8. История России в XIX веке, вып. 9, М., 1906, с. 65.
  9. Цит. по “Звенья”, 1934, №№ 3-4, с. 388.
  10. П.Я. Чаадаев. Сочинения и письма, т. 2, М., 1914, с. 280 (выделено мною. А.Я.).
  11. Там же, с. 281.
  12. Там же, с. 280.
  13. Там же, с. 282.
  14. Там же.
  15. Цит. по М.Н. Покровский. Избранные произведения в четырех книгах, кн.2, М., 1966, с. 213.
  16. А.Е. Пресняков. Цит. соч., с. 15.
  17. Cited in Johnson’s Russia List, No. 9160, May 26, 2005 (обратный перевод с английского).
  18. RIA Novosti, Feb.3, 2005, Press Conference with Effective Policy Fund President Gleb Pavlovsky (обратный перевод с английского).
  19. Завтра
  20. , №20, 18 мая 2005.
  • Там же.
  • Там же, №10, 5 марта 2002.
  • Там же, №20, 18 мая 2005.
  • James H. Billington. Russia in Search of Itself, Woodroo Wilson Center Press, Washington DC. 2004, p. 91.
  • Cited in Johnson’s Russia List, No. 9194, July 6 2005.
  • Цит. по “Западники и националисты: возможен ли диалог?” (далее Диалог), М., 2003, с.424.
  • “Россия и Европейский союз”. М., 2004, с. 31.
  • Диалог, с. 425.
  • “Россия и Европейский Союз”, с. 31.
  • Там же.
  • Там же (выделено мною. А.Я.)
  • Г.П. Федотов. Судьба и грехи России, т. 1, Спб., 1991, с. 317.
  • Российские вести
  • , №17, 19 мая 2005, cited in Johnson’s Russia List (обратный перевод с английского).
  • Завтра
  • , №19, 11 мая 2005.
  • Там же.
  • Там же.
  • Там же.
  • Владимир Вейдле. Задача России. Нью-Йорк, 1940, с. 12.
  • Norman Davies. Europe. A History, Oxford Univ. Press, 1996, p. 13.
  • Associated Press, June 16, 2005 (обратный перевод с английского).
  • Е.Т. Гайдар. Государство и эволюция, М., 1995, с. 29.
  • Итоги
  • , №51, 2004 (обратный перевод с английского).
  • Цит. по Новый меридиан, №556, 2004.
  • А.И. Герцен. Былое и думы, Л., 1947, с. 677.
  • Цит по Независимая газета, 1 июня 2005.
  • Cited in Johnson's Russia List, No. 9128, April 24, 2005 (обратный перевод с английского. А.Я.).
  • Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Univ. of California Press, Berkeley, 1981.
  • Richard Lowenthal as cited in the Origins of Autocracy; Raeff in Russian Review, Winter 1983.
  • Slavic Review
  • , Spring 1983.
  • The New York Review of Books
  • , Feb. 17, 1983.
  • Thomas Kuhn. The Structure of Scientific Revolutions, Chicago, 1962.
  • М.В. Нечкина. Василий Осипович Ключевский, М., 1974, с. 235.
  • Там же, с. 239.
  • Там же, с. 365.
  • Там же.
  • Там же, с. 369.
  • Там же, с. 365.
  • Там же, с. 369.
  • Там же, с. 368.
  • Там же, сс. 365, 366.
  • Там же, с. 265.
  • В. Найшуль. “О нормах современной российской государственности”, Сегодня, 1996, 23 мая.
  • М.В. Нечкина. Цит. соч., с. 199.
  • Там же, с. 200.
  • Там же, с. 201.
  • Там же, с. 368.
  • Там же.
  • Там же.
  • См. также:

    Редакция

    Электронная почта: polit@polit.ru
    VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
    Свидетельство о регистрации средства массовой информации
    Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
    Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
    средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
    При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
    При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
    Все права защищены и охраняются законом.
    © Полит.ру, 1998–2024.