31 июля 2008 г. выдающемуся российскому социологу и философу Юрию Николаевичу Давыдову исполнилось бы 79 лет. Ю.Н. Давыдов – автор всемирно известных философских и социологических трудов, множества литературно-критических и публицистических статей, основатель крупной отечественной школы в области истории и теории социологии.
«Полит.ру» открывает серию интервью о мощной одаренной личности, которой без сомнения был Ю.Н. Давыдов (1929-2007). В течение этого года, объявленного в России годом социологии, и следующего, который стал бы для Ю.Н. юбилейным, мы будем публиковать воспоминания о философе и социологе, идеи которого порой опережали время, о человеке, диалог с которым у многих не закончился и по сей день.
Благодарим И.Ф. Девятко, Н. Орлову и Дм. Терина за помощь в получении фотографий Ю.Н. Давыдова.
* * *
Александр Фридрихович Филиппов, доктор социологических наук, ординарный профессор ГУ-ВШЭ, заведующий кафедрой практической философии, руководитель Центра фундаментальной социологии Института гуманитарных историко-теоретических исследований ГУ-ВШЭ, главный редактор электронного журнала "Социологическое обозрение".
Каково, на Ваш взгляд, значение Ю.Н. Давыдова для российской социологии?
Одним словом не скажешь, потому что надо различать фактическое значение и принципиальное. Принципиальное значение – огромное. Ю.Н. Давыдов в области теоретической социологии является ключевой фигурой. Именно он, по существу, поставил вопрос о теоретической социологии в единственно правильное русло, причем сделал это уже очень давно. Он был высококвалифицированным философом, он понимал философский смысл теоретической социологии, которая в русле философии зародилась и никуда от нее не ушла. Рассуждая о теоретической социологии всерьез, я не могу назвать у нас ни одной фигуры, в прошлом или настоящем¸ хоть сколько-нибудь сопоставимой с Давыдовым. Я также не могу назвать устаревшими или решенными теоретические проблемы, которыми он занимался, хотя просто двигаться тем же путем и в том же направлении, что и он, теперь, мне кажется, невозможно. Нужно вернуться к нему, но не догматически, нужны новые усилия.
Фактическое значение – это степень непосредственного влияния, какое ученый оказывает в определенные эпохи. Фактическое значение трудов Давыдова и его личности одно время были тоже очень велики. Например, когда в 1962 году вышла его первая книга «Труд и свобода» (М.: Высшая школа, 1962), очень многие социологи на нее живо откликнулись. Он об этом сам говорил в своем известном интервью, опубликованном сначала в «Социологическом журнале» (№3, 1997), а потом в сборнике «Российская социология 1960-х гг.». Я помню, что уже в конце 80-х гг., когда я пробивал в издательстве «Прогресс» издание трудов Макса Вебера, стоило мне назвать имя Давыдова, – и люди сразу говорили «О-о! "Труд и свобода"…».
Потом было несколько замечательных книг, в частности, «Искусство как социологический феномен» (М: Наука, 1968) – это целая программа социологии искусства, правда, она не имела того значения, какое должна была бы иметь. То, что у нас существовало в виде социологии искусства, с этой программой никак не связано, а философский смысл этой работы тем более никак не был актуализирован. Подзаголовок книге, говорящий об «эстетико-политических воззрениях» Платона и Аристотеля, способен вызвать оторопь чуть ли не у любого социолога.
Огромное значение имели его более поздние работы, посвященные современным социологам, и труды по истории социологии, но я все время говорю «было, было, было», потому что сейчас сам интерес к проблематике, которой занимался Ю.Н. Давыдов, очень сильно потускнел. Это очень важно и очень печально: фактическое значение его трудов намного меньше принципиального, потому что вкус к теории вообще не был у нас сильно развит, а теперь для нее и вовсе трудное время. Будем надеяться на то, что интерес к его трудам вернется. Недавно изданный двухтомник его работ, может быть, сыграет в этом свою роль.
В этой связи надо, конечно, упомянуть о его особом характере письма. То, что когда-то работало на него, потом стало тормозом правильного понимания его сочинений. Вообще философский или теоретико-социологический текст – это особый жанр, рассуждение, как правило (исключения всем известны) не может строиться путем одних только сухих дедукций, необходим какой-то материал, «мясо», как иногда говорят. И чаще всего таким материалом являются концепции других теоретиков, с которыми спорят, от которых отталкиваются. Поэтому энциклопедическая начитанность теоретика – не уникальное качество, а непременное условие работы. Но в нашей стране кто бы дал Давыдову писать теорию как теорию! И он перенес акцент на занятия чужими теориями, то есть выступал в официальном качестве историка, а не теоретика. Не он один был таким, конечно, и это надо сейчас специально изъяснять и тематизировать, потому что в ретроспективе замечательные авторы его поколения могут показаться не более чем историками. Это не так.
Но ведь история и теория действительно не одно и то же?
Конечно. Но в собственном смысле слова историческое исследование устроено совсем по-другому, чем то, что мы находим в работах Давыдова. Он же не занимался выявлением, скажем, всех исторических обстоятельств зарождения и развития той или иной концепции (даже в работах о Франкфуртской школе, где историографическая составляющая наиболее сильна, она все же имеет сугубо подчиненное значение), биографиями теоретиков, изменениями их позиций от года к году, от публикации к публикации. Точнее говоря, что-то всегда было у него именно от исторической работы такого рода, но никогда это не было главным. Главным было теоретическое содержание, которое умный читатель должен был, по идее, извлечь из такой книги. Для этого создавались возможности, говоря по-новому, «фреймы» – знаменитые Давыдовские предисловия. Откройте «Искусство и элита» (1966), «Искусство как социологический феномен», «Бегство от свободы» (1978). В небольших предисловиях вы всякий раз найдете небольшой теоретический манифест, теоретическую рамку всего изложения. И после этого начинается своеобразное погружение в материал.
Сам Давыдов любил говорить, что он работает методом «очной ставки»: сводит под одной обложкой теоретиков, занимавших разные позиции, дает каждому высказаться, а теоретический результат получается именно от их столкновения. Из философов, которые работали таким же образом в XX в., я могу назвать, пожалуй, только Лео Штрауса. Большинство его сочинений – историко-философские, но все знают его именно как философа. У него тоже идет такое изложение, которое неискушенному читателю может показаться простым пересказом. На самом деле это высочайший уровень мышления и письма, мало для кого достижимый. И, конечно, оговорюсь, что сравниваю Давыдова и Штрауса только для того, чтобы указать на близость жанров письма. Содержательно это разные мыслители. Вместе с тем, как мне кажется, это стремление показать свои идеи через обращение к истории и критике в какой-то момент оказалось менее удачной стратегией. Собственно, с этим и связаны нынешние проблемы фактического значения, о котором я говорил в начале и которое явно несоразмерно его реальному вкладу.
Каковы Ваши личные впечатления о нем как о человеке? Вы считаете себя его учеником?
Да, если учеником, то только его, больше ничьим учеником я не был. Мое близкое общение с ним продолжалось ровно 15 лет, я пришел к нему студентом в 1978 году, и он был руководителем моей последней курсовой работы, моей дипломной работы, моей кандидатской диссертации. Потом, до 1993 года, я работал под его руководством в секторе Института социологии РАН (и название сектора, и название института несколько раз менялись). Вначале это называлась «группа», это не было формальным подразделением. За Давыдовым тянулся шлейф «подписантства», ему долго не давали защитить докторскую, и он был просто старшим научным сотрудников в большом отделе Г. В. Осипова, затем сложилась группа, которая то и дело оказывалась под угрозой «продажи в рабство», стать сектором нам долго не давали. Потом все-таки появился сектор «Истории и теории социологии».
Каким научным руководителем он был? Авторитарным или же напротив давал ученикам свободу?
Он был странным научным руководителем, я не знаю, можно ли это называть «хороший» или «плохой», в моем случае, это было, наверное, правильным руководством, но мне всегда его не хватало. Дело в том, что когда я к нему пришел, я был абсолютно темным, темнее не бывает, я специализировался по кафедре социологии на философском факультете МГУ, и у меня не найдется ни одного доброго слова об этой кафедре. Как я вообще узнал о его существовании – это отдельный вопрос, было бы слишком долго об этом говорить, но у меня была совершенно безумная идея, она была дурацкая, но она была понятной, имея в виду ту тьму невежества, в которой я находился. Идея состояла в том, что я вообще-то хотел быть социологом, причем эмпирическим социологом, но мне, думал я, не хватало только культуры научного мышления, и для того, чтобы как-то её сформировать, я хотел «немножко позаниматься» тем, что называлось критикой западной социологии, воспитать себя теоретически и вернуться к эмпирии. С этим я к нему и пришел.
Причем он мне осторожно сказал: «Насколько мне известно, Вы раньше другим хотели заниматься?». Я ему ответил, что да, я этого, то есть эмпирической социологии, хотел, когда ничего не знал, а теперь, когда знаю, то я бы хотел вот этого, теорий. И он, как он сам любил говорить, переиначивая одно немецкое выражение, «на голубом глазу» сказал: «У нас никто не занимался Луманом, а почему бы Вам не попробовать?».
Невозможно передать, что он в тот момент сделал. Бывает, что, пытаясь научить человека плавать, его бросают в воду, в самую середину. Он же меня бросил не в середину чистой, проточной воды, а в середину огромного болота. Потом он отчасти помогал из него выбраться, а отчасти не помогал, потому что читать Никласа Лумана (Niklas Luhmann, 1927–1998) без серьезной подготовки совершенно невозможно, а читать Лумана, будучи искореженным той подготовкой, которая у меня была в МГУ, не имея никакого опыта чтения западной литературы, это был просто полный кошмар.
Меня тогда интересовал вопрос исследования общественного мнения, и для себя я перевел статью Лумана, с которой я, с его одобрения, возился. Мне казалось, что у меня есть своя оригинальная концепция, теоретическая концепция общественного мнения. Я написал про это курсовую работу и был горд тем, что придумал. Когда в одной из книжек Лумана я увидел его статью «Общественное мнение», то страшно обрадовался: Что называется, «а теперь мы с ним поборемся», – вот как я смотрел на это дело. Предвкушал триумф марксистской мысли в моем лице.
Когда я её прочитал (а я тогда не мог просто читать по-немецки и поэтому сначала перевел её для себя, как умел, и начал читать то, что я перевел), то в буквальном смысле слова прослезился, у меня потекли слезы от обиды, я не понимал ничего, т.е. в принципе ничего, и с этим я пришел к Давыдову, пришел домой. Так получилось, что мы живем недалеко друг от друга, к нему мне идти всего пять минут. С той поры я довольно часто приходил к нему домой.
Надо сказать, что он был человеком огромного обаяния, как и его супруга – известный философ Пиама Павловна Гайденко, с которой я познакомился немного позже. Эти пять минут, которые я до него шел, мне казались вечностью, я не мог никак дойти, я бежал, и мне все равно казалось, что это слишком долго. Я приходил к нему, и не то, чтобы он мне разжевывал социологию по кусочкам, я просто не знал, что его спросить. Я спрашивал его о каких-то вещах, совершенно для меня непонятных, и он делал для меня какие-то философские экскурсы, и так продолжалось все полтора года, что мне оставалось учиться в университете. Ту дипломную работу, которую я тогда написал, я бы сейчас ни у кого не принял даже в качестве курсовой. Он стерпел, кафедра стерпела тем более. Тогда же стало ясно, что никакого Давыдова кафедра не потерпит в качестве научного руководителя кандидатской диссертации. С дипломом еще смирились, а с диссертацией – нет, и я пошел поступать в аспирантуру в Институт социологических исследований, к нему же.
И дальше ситуация довольно сильно изменилась. Он мне дал понять, что отношения с аспирантом – не то же самое, что отношения со студентом, что такая ситуация, когда я перевожу очередную работу для себя и потом ему пересказываю и спрашиваю, правильно ли я понял, – эта ситуация больше продолжаться не может. Я в каком-то смысле опешил, немного обиделся, но подумал, что он прав. Затем он мне дал магистральные указания, что делать, я ушел, зарылся в библиотеке, и долго вообще не появлялся. Конечно, я приходил, как любой аспирант в положенные дни, он спрашивал, есть ли вопросы, я отвечал, что нет, и уходил. Через несколько месяцев он забеспокоился, стал выяснять, чего и как, а мне было нечего ему сказать. По-старому дело не шло, а по-новому я еще не мог.
И уже по-настоящему мы пересеклись только тогда, когда у меня начали формироваться совершенно новые, более зрелые вопросы и проблемы. В течение моей учебы в аспирантуре у него выходили новые книги, и в них я обнаруживал ответы на какие-то свои вопросы, сформировавшиеся вне прямых дискуссий с ним, просто в результате изучения литературы, и когда я представил ему свое рассуждение, где в начале был Луман, которого следовало преодолеть, а в конце он, который, как я считал, все преодолел, то ему это, наверное, было приятно услышать. Так получилось, что в какой-то момент мы опять начали чаще встречаться. В то время он страдал сильной стенокардией. У него была стенокардия покоя, т.е. в отличие от больных, которым нельзя было напрягаться, ему было нельзя находиться в покое. Он не мог, как мы, с книжечкой полежать, у него от этого мог начаться сердечный приступ, и он изо всех сил пытался обманывать эту болезнь. Например, дома он не сидел за пишущей машинкой, он за ней стоял. У него была такая конторка, сделанная специально для него. Он за ней стоял, стояние более утомительно, чем сидение, и этим можно обмануть стенокардию. Он много ходил, на даче занимался физической работой и любил доехать не до конечной станции метро, а до 1-2 предпоследних и пройти минут 40 через лес до дома. Иногда мы случайно встречались на автобусной остановке, когда ехали на работу, но чаще возвращались вместе, чем встречались утром, и эти 40-минутные проходы по лесу для меня были тем самым научным руководством.
Что он рассказывал?
О жизни, вспоминал каких-то людей, давал какие-то оценки, формулировки. Он мне, кстати, говорил, что со своим научным руководителем (если мне не изменяет память, это был Б.Ю. Сливкер) он, в основном, беседовал о театре, а не о философии. У меня все-таки было иначе, некоторые вещи сильно врезались в память. Я тогда только-только поступил в аспирантуру, а он вдруг стал говорить, что вопрос стоит так, что исчерпана «ренессансная модель» человека. Я просто не понимал, о чем он говорит, причем тут «ренессансная модель» человека, когда у нас всепобеждающее учение Карла Маркса, теория систем, Никлас Луман, с которым надо разобраться, и еще что-то, а он говорит о какой-то «ренессансной модели» человека, с которой он воюет, и непонятно, чего хочет. Он иронически отзывался о некоторых новациях – его звали оппонентом на защиты, конечно, никого он не топил, но высказаться мог довольно едко. Кажется, по поводу диссертации, посвященной онтологии субъекта, он заметил, что все хорошо, кроме того, что вообще непонятно, какая может быть онтология субъекта. А в другом случае он так же смеялся по поводу «философии языка у Адорно». Хотя диссертацию (или диссертанта, таланты которого высоко ценил) поддержал. Это вообще в его духе. Спросил же он Адорно, в чем позитивный смысл негативной диалектики!
Он вообще был очень едкий, но беззлобный. Что-то такое было от снисходительности гения к человеческим слабостям. Помню, когда вышла самая спорная его книга «Этика любви и метафизика своеволия», многих коллег сильно взбудоражило то, что, можно сказать, свой брат интеллигент, ученый, серьезно рассуждает о нравственных абсолютах. Один профессор все, помню, наскакивал и говорил: «А что, если я хочу убить тирана? Как тогда быть с заповедью "не убий!"?». Я-то и по сей день думаю: С чего бы это профессору захотелось убить тирана? Но Давыдов рассудил более проницательно. «Знаешь, – сказал он мне, – когда кто-то слишком уж сильно недоволен заповедью "не убий!", он, пожалуй, на самом деле, хотел бы возжелать жену ближнего своего».
Содержательно он говорил со мной о магистральных постановках вопросов, а не о каких-то маленьких штучках, мол, сделайте так или сделайте этак, в этом смысле, он был неважный научный руководитель. Всякие вещи, связанные с институциональной поддержкой, он, в общем, воспринимал очень равнодушно. Он был именно научный руководитель, а всякую прозу жизни, вроде «пробивания публикаций», подыскивания оппонентов и ведущей организации и т.п. он полностью редуцировал. Но это не было каким-то надмирным существованием. Он был очень трезвый человек и знал, с кем как обращаться. У меня перед глазами стоит замечательная сцена: Давыдов, на объявленный семинар которого может собраться столько народу, что не вмещается в зал, полчаса объясняет какой-то свеженькой аспирантке, что, мол, есть такое помещение ИНИОН, там на втором этаже ящички каталогов, а устроены они вот так-то. Мне он, к счастью, ничего подобного не говорил. Но он никогда не лез в моем случае в частности. Если он замечал откровенную глупость, то он её поправлял, но тонкости аргумента не отслеживал. Что он думал о моих работах, я, по правде говоря, не знаю, публично высказанные похвалы не имеют значения.
Вам казалось, что он Вас не читает?
Он читал, иначе как бы он вычеркивал глупости? Мне просто не хватило детального обсуждения того, что я так трепетно прописывал. И потом уже, много позже, ничего не изменилось.
А других российских ученых он цитировал?
Он вообще очень мало цитировал отечественных ученых, но это не значит, что он их не читал. Вообще, стиль Давыдова как автора – это длинные цитаты из немногих источников, а не короткие цитаты из многих. Он не стремился показать свою начитанность, ему было важно выстроить аргумент, разобрать чужую мысль так, чтобы сделать её, быть может, более продуктивной для читателя, чем она была в контексте авторской публикации. Он давал мне читать книги из своей библиотеки, я видел по его пометкам и подчеркиваниям, что они проработаны очень глубоко. Но читатель его текстов может этого и не заметить, находя там огромные цитаты, источники которых, судя по ссылкам, располагаются на соседних страницах. И то же с цитированием наших авторов. Не в цитатах дело, читал он очень много, следил за литературой, у него был вкус и к чисто библиографическим изысканиям. Но собственно ссылок было не так много, да и ссылался он часто не на социологов, а на философов, литературоведов и т.д.
Кстати говоря, он почти не откликался на критику. Например, его концепция культуры и роли традиции в культуре вызвала полемические отклики. Я не помню, чтобы он снизошел до ответа, именно до внятной публичной полемики в печати. Не исключено, что это было разумным решением, хотя, мне кажется, лучше было бы для нашей интеллектуальной жизни, чтобы такой обмен аргументами происходил. Не надо только забывать, что, увы, часто как бы научные аргументы имели в ту пору не научный, а политический смысл, а ответить, когда было нужно, не всегда было можно. Надо очень осторожно об этом судить.
Все говорят, что он был очень работоспособен, много писал, а с другой стороны он очень интересовался и театром, и литературой, как он всё успевал? Нет ли здесь противоречия?
Театром и литературой он не «интересовался», это было просто еще одним полем приложения его таланта, частью его жизни. Какое-то время он был заведующим литчастью в Саратове, не помню, в каком театре, и даже написал пьесу по мотивам О. Уайльда. Об этом должно быть сказано в его интервью. И позже его статьи выходили в журнале «Вопросы литературы» и оказывали определенное влияние на состояние литературоведческих и вообще гуманитарных умов.
Никакого противоречия с его философской и социологической работой здесь нет. С одной стороны, он исходил из того, что в России вместо классической философии была классическая литература. Чтобы тебя в России услышали, надо идти от литературы и через литературу, у чистой академической науки и философии нет шансов. А, с другой стороны, сил это забирало много, но он трудился как лошадь. Степень интенсивности и степень самоотдачи, с которой он работал, были совершенно непостижимыми. Я помню, он мне рассказывал, как в более молодые годы приходил домой, брал термос крепчайшего кофе, выдавливал туда целый лимон и всю ночь сидел и работал. Так он и доработался до стенокардии.
Правда, у меня это никогда не вызвало никаких мыслей, вроде «как жалко человека». В моральном смысле, я не вижу в этом ничего особенного и не нахожу резонов для жалости. Я считаю, что ученый должен себя амортизировать. Исследователь изнашивает свое тело, переводя его в научные продукты, а то, что он в результате погибает, так все погибают рано или поздно. Но я считаю, что он поступал так, как должно поступать, поступал образцово. В книге «Бегство от свободы» знаменитое стихотворение Пастернака «Быть знаменитым некрасиво» он цитирует полностью. Цель творчества – самоотдача. Так оно и было.
На Ваш вопрос «Как он всё успевал?» я ответил бы еще, что, при всех его талантах (а он был очень талантливый человек), случай Давыдова – это не случай такого искрящегося гения, которому все дается без труда. Наоборот, это был талант человека, щедро одаренного природой, но то, что ему не додала природа или биография (какая-нибудь там сверхъестественно благоприятная среда, прекрасные учителя и т.п.), он восполнял волевым усилием совершенно невероятной интенсивности. Я помню, когда он плотно занимался Ницше, он рассказывал, что Ницше художественные произведения мог конспектировать по нескольку раз. Он работал одним из первых, если не первым, у нас с полным собранием Ницше, тогда только появившимся, и для него было очень важно увидеть – и подчеркнуть в разговоре – сколько трудолюбия кроется за видимой легкостью.
Не были ли вы свидетелем того, как он изучал немецкий язык? Для меня стало откровением, что вы в юности плохо знали немецкий, мне казалось, что вы знаете его с рождения. А он как учил немецкий?
Я полностью эту историю не знаю, а чтобы быть свидетелем, мне надо было родиться на четверть века раньше. Моя история тут не при чем, мы же говорим о Давыдове. А он изначально немецкий язык знал не очень хорошо. Я-то ведь тоже думал, что человек с таким немецким должен был получить блестящее лингвистическое образование, но – ничего подобного. Он мне рассказывал, как он ездил по Москве на метро и заучивал из немецко-русского словаря слова наизусть. В этом сказалась его чудовищная, феноменальная воля, но, естественно, так поставить устный немецкий нельзя. Он поставил себе литературный немецкий, на котором читают. Позже поставил английский, читал много, но менее охотно. Кстати, он не занимался переводами, хотя он мог хорошо отредактировать чужой перевод и обладал очень большим вкусом к немецкому языку. Он мне рассказывал, как он впервые оказался в Германии, и его чуть ли не приняли за советского шпиона, потому что он не мог, что называется, попросить стакан воды. Ему помогал переводчик, но когда с этим же переводчиком он встречался с немецким философом, социологом Теодором Адорно (Theodor Adorno, 1903–1969), и переводчик начал допускать обычные в таких случаях ляпсусы, Давыдов его поправлял в очень сложных местах, и люди думали, что он просто скрывает, что знает язык. Вот в каком виде и до какой степени он его выучил. .
Мне кто-то рассказывал, как он блистал на Веберовской конференции. Вы не были на ней?
Что значит, я там был или не был? Он нас с Александром Малинкиным ради этой конференции вытащил из Германии. Устроил нам довольно большие неприятности в отношениях с Фондом Ф. Эберта, потому что мы находились в командировке в Германии как первые стипендиаты Фонда Эберта, я, Малинкин и еще один коллега. Давыдов, кстати, помог нам эту стипендию получить, так что моральное право имел и просто в ультимативной форме потребовал, чтобы мы приехали, приняли участие в подготовке и проведении этой конференции.
Это действительно была очень мощная конференция (1990), он зазвал туда не то что всех ведущих немецких вебероведов, это не так, он зазвал туда людей, которые работали над полным собранием сочинений Макса Вебера. Именно Давыдов был тем, кто обнаружил этот феномен веберовского ренессанса, он массу сил вложил в раскрутку этого феномена у нас, в рассказ об этом, анализ того, что люди пишут и т.д.
Кстати, здесь есть один любопытный побочный сюжет. Однажды, еще студентом, я стал счастливым обладателем годовой подписки на журнал "Kölner Zeitschrift für Soziologie und Sozialpsychologie". Это был самый авторитетный немецкий журнал по социологии, но я был страшно разочарован: за весь год ни одной статьи ни самого Лумана, ни о Лумане, вообще ничего интересного. Какая-то склока немецкого патриарха социологии Шельски с историками социологии и какая-то скучная статья о Вебере неизвестных лиц. Так я считал. Давыдов взял у меня почитать эту подписку и открыл веберовский ренессанс. Не в одном этом журнале, конечно, он прочитал бездну литературы, но это был такой первый импульс. Так что мало иметь доступ к источникам. Надо еще понимать суть текстов и контекстов. Он много написал об этом.
И когда приподняли занавес, он связался с вебероведами, прежде всего с вот этой группой вокруг полного собрания, произвел на них, конечно, совершенно феноменальное впечатление, потому что они не предполагали, что здесь могут быть люди, настолько глубоко знавшие труды Макса Вебера. И, конечно, так же, как он знал Вебера, он прекрасно знал всю современную дискуссию вокруг его работ, потому что он пропахал труды каждого из вебероведов, и всех тех, кто приехал в Москву, и тех, с кем они полемизировали. На конференции были Вольфганг Шлюхтер и Вольфганг Моммзен, двое из трех главных редакторов полного собрания и подлинные его идеологи, а с нашей стороны, с ними, конечно, не был сопоставим никто, кроме Давыдова.
Правы ли те, кто говорит, что его интерес к Веберу был связан с тем, что он постепенно уходил от марксизма?
Нет, там все сложнее. Его критическое отношение к Марксу сложилось, в частности, через изучение неомарксизма. Понимая ограниченность неомарксизма, он стал критически относиться и к Марксу, в той части, в которой он был его источником. У него была очень серьезная критика Маркса, предпринятая тогда, когда никто этого не мог ожидать, в частности, в его знаменитой, упомянутой выше книге «Этика любви и метафизика своеволия» (М.: Молодая гвардия, 1982 и 1989). Это ведь книга, в которой он все время бьет по голове Фридриха Ницше, но многие понимали, что целит он и в Маркса. Недаром на него так разозлились марксисты-ницшеанцы, такой странноватый и жутковатый гибрид. Тот самый ренессансный человек, которого он хотел преодолеть. С небольшими, конечно, модификациями, без намека на гениальность и со всем набором мерзостей.
Вообще говоря, это отдельная тема, здесь даже дело не в том, чтобы выступить апологетом Давыдова, потому что в начале 80-х, когда на него наехал журнал «Коммунист», опубликовавший погромную статью против его книги, эта ситуация была бесспорная и позорная. Никакими содержательными соображениями такой наезд оправдать было нельзя, и все прекрасно понимали, что это значит. Но такие ситуации плохи тем, что они вообще парализуют нормальную критическую дискуссию. Я считаю, что в результате этой истории произошло нечто очень скверное. Книга так и не стала предметом содержательной критики, её читали, превозносили или обливали грязью по сугубо идеологическим соображениям. То есть тогда, когда казалось, что два главных идейных лагеря в нашей стране, – это лагерь, условно говоря, радикальных, революционных реформаторов-западников и лагерь консервативных почвенников-традиционалистов, – Давыдова причислили к последним, а что он там на самом деле писал, какие аргументы строил, не так уж было и важно. Хотя и любил он иногда повторять про себя «Двух станов не боец, а только гость случайный…», да кто же у нас это слушает.
Вернемся, однако, к Марксу. Давыдов был прекрасным знатоком Маркса, одним из лучших знатоков в стране. Здесь можно привести много примеров, есть, скажем, любопытная история, о которой обязательно стоит рассказать. Геннадий Семенович Батыгин (1951-2003) был заместителем главного редактора журнала «Социологические исследования», а реально именно он вел там все дела и составлял основной портфель. И в 1982 или в 1983 г. Батыгин подошел к Давыдову, этот разговор был на моих глазах, и сказал, что исполняется 100 лет со дня смерти Маркса и надо бы написать статью, а Давыдов стал говорить, что он загружен, перегружен, может быть попозже? На что Батыгин грустно сказал, что к тому времени столетие уже пройдет.
Тогда Давыдов как-то вдруг взялся писать, он положил под руку первоисточник «Экономических рукописей», 1857-1859 гг. (то, что иногда сокращенно называют "Grundrisse"). Поскольку он работал очень тщательно, то он обнаружил категорию, которую у нас перевели, неправильно поняв, совершенно негодным образом. Переводы, изготовленные в Институте марксизма-ленинизма, делались очень тщательно. Но там, кажется, работали люди с полной уверенностью, что они знают все на свете, работали в герметичной среде. Официальный перевод нельзя было критиковать, это была каноническая версия текста. И это отсутствие критики привело к появлению важных промахов. Давыдов написал огромную статью о категории «Gemeinwesen» (Давыдов Ю.Н. Социологическое содержание категории Gemeinwesen в работах К. Маркса // Социологические исследования. 1983. № 4). Причем статья была в несколько раз больше, чем потом опубликовали, потому что там были огромные цитаты из Маркса на немецком языке, и его заставили их убрать только из соображений объема. Это была отдельная сложность, он страшно по этому поводу переживал.
Так или иначе, он Марксом интересовался и Марксом занимался, уходил от него, возвращался, снова уходил... Когда с моим друзьями в издательстве «Канон-Пресс-Ц» (я хочу специально назвать Николая Саркитова, который тоже был аспирантом Давыдова и защитил диссертацию под его руководством) мы придумали издать сборник работ Маркса, Давыдов сделал к нему прекрасное большое предисловие, в которое, в переработанном виде, включил в том числе и эту статью. Здесь он исходил из того, в частности, что «социализм» Маркса – это одна из версий социологии XIX в. Так что никуда он от Маркса, в сущности, не ушел, только понимал его с течением времени все более глубоко и многопланово.
Вебером он занимался сначала, я думаю, как и любой человек, который пытался найти равновеликую фигуру, альтернативу Марксу. Я не знаю, об это надо спрашивать Пиаму Павловну Гайденко, кто именно напал первым на Вебера, где-то в 1960-е гг. Давыдов рассказывал, что Игорь Семенович Кон посоветовал Гайденко заняться Вебером, и она написала о Вебере целую книжку. Те прекрасные статьи Гайденко о Вебере, которые мы знаем, это, если я правильно помню, изначально – фрагменты из её книги, рассыпанной, не состоявшейся из-за всяких политических событий. Начал ли Давыдов заниматься Вебером до нее или вместе с ней, или чуть позже, чем она, я не знаю.
Затем их работа пошла «ноздря в ноздрю», и в конце 70-х гг. вышел замечательный сборник. Материалы для него были готовы раньше, но их удалось выпустить только в это время, благодаря усилиям редактора и составителя Ренаты Гальцевой из ИНИОНа, работавшей в знаменитом Отделе научного коммунизма, в котором было, мне кажется, всё, что угодно, кроме научного коммунизма. Этот отдел возглавлял Яков Михайлович Бергер, именно здесь, хотя и для служебного пользования, были выпущены многочисленные переводы, в том числе и переводы Вебера. В этом отделе также выпустили два отличных сборника, которые были тогда на вес золота и, конечно, предназначались тоже для служебного пользования: «Современные концепции культурного кризиса на Западе» (М.: 1976) и «Судьба искусства и культуры в западноевропейской мысли ХХ в.» (М.: 1979).
В каком-то из них (у меня нет их под рукой, и я могут путать источники) была опубликована работа М. Вебера «Наука как призвание и профессия» в переводе Гайденко. Её предваряла очень хорошая статья Давыдова, которая легла в основу его вводной главы в книге «Неомарксизм и проблемы социологии культуры» 1979 г. [2]. На всякий случай, потому что практическое знание уходит, и на его место приходят довольно дурацкие фантазии, надо все-таки пояснить, что такое «для служебного пользования». Это значит, что сборники, тиражом, заметим, до 1000 экз., попадали, в частности, в крупнейшие библиотеки, в так называемые спецхраны, куда для обычного читателя путь был закрыт, но куда попасть было очень легко, если ты работал в вузе или академическом институте или учился в аспирантуре. Конечно, это был тоже важный элемент несвободы и сегрегации граждан.
Это очень мешало, например, потому, что в открытой печати ссылаться на эти издания было нельзя, да и не все же разумные люди могли так легко получить этот доступ. Но все-таки круг тех, кто читает, был очень широк. Я, например, впервые прочитал переводы Адорно и Ясперса в спецхрановских изданиях, еще учась на третьем курсе МГУ. Поэтому значение этих сборников было очень велико, кому-то удавалось их даже заполучить в личное пользование, другие зачитывались ими в библиотеках. И, в частности, тот анализ рассуждения Вебера о «войне богов» в «Науке как призвании и профессии», который Давыдовым впервые был опубликован именно в инионовском сборнике, очень рано стал доступным широкой аудитории ученых.
С этого времени, как я себе представляю, и начинается самый интенсивный период его занятий Вебером. При том Давыдов, конечно, не стоял на месте, очень многое он переосмысливал неоднократно. Например, тогда, когда все носились с объяснительными схемами «Протестантской этики» (точнее говоря, с тем, во что они традиционно превращаются у вульгаризаторов Вебера), Давыдов показывал значение исследований Вебера по хозяйственной этике мировых религий. Когда, как до жирафа, до некоторой части читающей публики стало доходить, какую вообще роль разные идеальные факторы могут играть в формировании хозяйственных стратегий, Давыдов привлек внимание к недооцененной работе Вебера «Аграрная история Древнего мира». Это все отдельные большие темы. Он в это время, я думаю, фактически терял контакт с аудиторией. Тот уровень анализа, который он предлагал, та тонкость, та изощренность, которые у него были, – все это просто некому было воспринять.
Например, есть у него большая статья, посвященная анализу полемики Вебера и Кистяковского относительно категории «объективная возможность». У меня для этой статьи другого слова, кроме «гениальная», не было и нет. Только я не могу понять, кто бы и зачем бы стал её теперь читать. Но оборотной стороной этой невольной эзотеричности была довольно жесткая публицистичность. К идеологам наших реформ начала 90-х гг. Давыдов относился очень критически. Тут можно про многое говорить, но, конечно, надо иметь в виду и самую простую вещь. Если какой-нибудь молодой человек тупо долбит себе даже не Маркса, а вульгаризованного Маркса, каким его преподавали в советской высшей школе, а потом в одночасье оказывается, что он глашатай радикальных либеральных реформ, то кого его речи могут провести? Того, кто сам обманываться рад или ничего никогда не понимал, или кому вообще все равно, потому что главное – это новые жизненные шансы, открываемые реформами, а не минимальная интеллектуальная честность.
А Давыдова обмануть было нельзя. Он эти марксистские уши видел за сто километров. И, конечно, не молчал. Ну, вот пример. Давыдов легко обнаружил, что во многих рассуждениях о неизбежно трудном первоначальном этапе реформ содержатся в почти неизмененном виде рассуждения Маркса о первоначальном накоплении. И ему было важно, во-первых, показать, что это именно марксистский взгляд на становление современного общества, а во-вторых, – что это очень искаженный взгляд. Для этого он снова обращался к Веберу и показывал, что можно тот же этап описать совершенно по-другому. Трудно ли догадаться, что слушать его никто не собирался? Вебер, Маркс, какая разница! А у него не было других ресурсов, кроме как кричать, кричать, чтобы докричаться. И в какой-то момент, мне кажется, это стало снижать научный эффект его работ. Впрочем, возможно, через какое-то время мне придется признать, что прав был он. Так уже бывало. Он многое видел лучше и дальше.
Не могли бы Вы рассказать о вашей работе над многотомником «История теоретической социологии»?
Я написал для этой книги сравнительно немного и не участвовал в коллективной работе над ней. Во многом это ценный труд, те части, которые написал Давыдов, а также ряд квалифицированных коллег, представляют большой интерес. Цельная книга, по-моему, не получилась. Кажется, её собираются переиздавать, надеюсь, что переиздание пойдет ей на пользу. Книги, сопоставимой с этой, все равно нет и не будет в ближайшее время. Но для меня Давыдов все-таки остается по преимуществу автором монографических сочинений, сочинений того рода, которые немцы называют "die bahnbrechenden" – пролагающими новые пути (см. также статью А.Ф. Филиппова "In Memoriam. Памяти Юрия Николаевича Давыдова" ).
Беседу вела Наталия Демина
См. также:
- Русскоязычная библиография трудов д.филос.н., проф., заведующего сектором теории и истории социологии ИС РАН Ю.Н. Давыдова (*.pdf)
- Этот сборник вошел в состав антологии «Самосознание культуры и искусства ХХ века. Западная Европа и США» (М.-СПб., «Университетская книга», «Культурная инициатива», 2000).
- Давыдов Ю.Н. Ренессанс М. Вебера на Западе (вторая половина 70-х - 80-е годы) (*.pdf) // "Социологическое обозрение"
- Давыдов Ю.Н. Исторический горизонт теоретической социологии (*.pdf) // "Социологическое обозрение"
- Памяти Ю.Н. Давыдова (некролог, интервью) // "Социологическое обозрение". 2007. Том 6. №1. С. 88-103
- In Memoriam. Памяти Юрия Николаевича Давыдова (статья А.Ф. Филиппова) // раздел "Документы" на "Полит.ру"