Адрес: https://polit.ru/article/2008/11/19/graziosi/


19 ноября 2008, 08:00

Новые архивные документы советской эпохи: источниковедческая критика

«Отечественные записки»

В начале 1990-х годов в российском архивоведении произошел прорыв: были рассекречены ранее закрытые фонды политических архивов СССР, на основе которых, казалось бы, можно «переписать заново» значительную часть советской истории. Однако в силу особенностей советской бюрократической системы историки столкнулись с невозможностью реконструировать «прошлое, каким оно было в действительности». «Полит.ру» публикует статью Андреа Грациози, где автор рассказывает о своей работе в российских архивах, а также рассуждает о том, как историк на основе отрывочных и не всегда надежных материалов может составить полную и достоверную картину событий. Статья опубликована в новом номере журнала "Отечественные записки" (2008. № 4).

Введение

В 1991 году более всего потрясло меня как историка известие о том, что российские архивы были на самом деле открыты, хотя казалось, что громкие обещания, щедро раздаваемые на этот счет в конце 1980-х, так ничем и не увенчаются. В то время я заканчивал многолетнюю работу над биографией Г. Л. Пятакова, одного из большевистских вождей. Новость об открытии архивов пришла в решающий момент. Встал вопрос: что делать с моей почти уже законченной рукописью — печатать или не печатать.

Выбор по понятным причинам представлялся мне довольно мучительным. В конце концов я решил отказаться от публикации научной биографии, заменив ее подробным очерком, обобщающим результаты моих исследований[1]. Тогда мне казалось: непредвиденные обстоятельства вынуждают меня чем-то пожертвовать. Теперь, оглядываясь на прошлое, я могу сказать, что эти обстоятельства дали начало весьма необычному и в профессиональном отношении плодотворному периоду. Снова подтвердился знаменитый афоризм Вико: sembrano traversie, sono opportunit[2]. И это не только мои личные впечатления: для нас, историков, это было удивительное время — несмотря на очевидное понижение общественного статуса исторической профессии как таковой. Я прекрасно помню, что прежде советскую историю можно было с комфортом изучать в Париже, Лондоне, Нью-Йорке или Кембридже (Массачусетс), притом гранты следовали один за другим и семьи ученых благоденствовали. Теперь наши дети недовольны, ибо нам приходится работать в Москве, Свердловске, Ростове-на-Дону и Харькове, а наши открытия, похоже, мало кого волнуют[3]. И все же я думаю, что лишь очень немногие из моих коллег хотели бы вернуться в те времена, по видимости столь благодатные. Пусть изрядно обедневшие и до некоторой степени маргинализованные, историки обрели наконец свою землю обетованную. Нам открылись архивы чрезвычайной значимости — не только для истории России и Украины[4]. Мы получили возможность заново переписать историю ХХ столетия. Можно сказать, что советская история (я намеренно не говорю «русская», чтобы не исключать из рассмотрения остальные народы бывшего СССР) сегодня является нам в том блаженном «изначальном» виде, в каком истории других стран предстали перед исследователями лет сто тому назад.

Три вещи удивили меня больше всего, когда я начал работать в этих архивах — сначала в их читальных залах, потом, благодаря любезности персонала, в хранилищах. Прежде всего, их необычайные размеры. На то были, конечно, свои причины, в первую очередь идеологические. Уже в 1918 году ленинским декретом был создан «Единый государственный архивный фонд», куда должна была поступать вся архивная документация, относящаяся к экономике, культуре и социальной сфере. Как отметила Патриция Гримстед, «в некоммунистических странах эти документы не могли бы рассматриваться как объект государственного хранения»[5]. Государственнический подход, вызвавший к жизни этот декрет, имел и другие важные последствия, в частности колоссальную численность и соответствующие потребности государственной бюрократии, которая владела и управляла (либо делала вид, что управляет) огромной долей общественного достояния: всей промышленностью, недвижимостью, системой распределения, культурой и т. д. Годы и годы бюрократического бумаготворчества породили целые монбланы продукции, которую во Франции называют paperasserie[6]: отчеты, протоколы, докладные записки, черновики поступали сюда из тысяч и тысяч государственных учреждений. Только экстраординарные обстоятельства могли нарушить этот порядок: так, во время Второй мировой войны погибли многие важнейшие документы Народного комиссариата тяжелой промышленности (НКТП), государственного органа, ответственного за индустриализацию страны.

К этому следует добавить, что советские чиновники имели обыкновение сохранять все тексты, вышедшие из-под пера руководителей страны, вплоть до небрежно нацарапанных записок, зачастую недатированных, которыми те обменивались во время сколько-нибудь важных заседаний или набрасывали их в ходе телефонных разговоров (в архиве тысячи этих записок)[7]. Очевидно, это делалось для того, чтобы впоследствии иметь возможность оправдать то или иное решение. Так же поступали многие чиновники, занятые в управлении экономикой в других странах[8], однако в СССР в период нескончаемых политических чисток 1930–40-х годов эта практика приобрела непомерные масштабы. Поэтому нет ничего удивительного в том, что, по недавним оценкам, «в конце 1992 года в 17 федеральных архивах, находящихся непосредственно в ведении Роскомархива, имелось около 65,3 млн дел — много миллиардов страниц различной документации. Во всех остальных госархивах России республиканского, областного и районного уровня хранилось еще 138,7 млн дел, т. е. еще млрд страниц»[9].

Кстати говоря, эти доказательства сверхинтенсивной бюрократической работы вскоре убедили меня в своеобразной справедливости парадокса, сразу привлекшего мое внимание: архивные фонды свидетельствуют не столько о системе, рухнувшей под тяжестью гигантской и неэффективной бюрократии, сколько о грандиозной бюрократической машине, которой удавалось, пусть со скрипом, поддерживать жизнь в системе, изначально обреченной в силу бездарности положенных в ее основу принципов, — причем поддерживать гораздо дольше, чем, казалось бы, позволяли сами эти принципы.

Затем, эти архивы произвели на меня сильное впечатление культурой хранения. Порядок, в каком там содержатся документы, не уступает тому, что царит в других известных мне европейских архивах, а порой и превосходит его. Описи фондов весьма подробны. Что касается дел, поступивших из так называемого кремлевского или президентского архива, то каждое из них снабжено скрупулезной внутренней описью. И опять-таки, задумываясь о причинах подобной педантичности, приходишь к заключению, что перед нами рабочий архив функционировавших бюрократических структур, своеобразный «банк прецедентов», к которому обращались, когда возникали неожиданные проблемы или в ходе нескончаемых бюрократически-крючкотворных войн. Разумеется, не последнюю роль играли здесь страх и предусмотрительность: чиновники обеспечивали себе возможность максимально быстро добыть и предоставить доказательства своей невиновности.

И наконец, в советских политических архивах меня поразила многоуровневая система секретности, которую довольно детально реконструировал Джонатан Боун. Как мы увидим, она сама по себе является чудовищным источником искажений. Мне запомнился один эпизод. Когда я работал в РЦХИДНИ (бывшем Центральном партийном архиве) с незадолго до того открытым фондом Орджоникидзе, одна сотрудница, очень милая и профессиональная, посоветовала мне посмотреть его засекреченную часть. Я немедленно бросился испрашивать необходимый для этого допуск. На лице дамы, к которой я обратился за этим, появилось странное выражение. Я уже решил, что сейчас меня попросту вышвырнут из архива, но тут она вдруг расхохоталась: как мог иностранец докопаться до вещей, о самом существовании которых люди, проработавшие в этом архиве два десятилетия, могли лишь догадываться? Весьма любопытная история, приключившаяся со мной позднее и связанная с такими понятиями, как «конспирация» и «особая папка» (я еще к ней вернусь), наглядно продемонстрировала мне, что «секретность» была одним из ключевых элементов этой системы и одновременно медленным ядом, ее отравлявшим. Хотя масштабы этого явления до конца не оценены, нетрудно представить себе, как парализовали систему заторы в информационных потоках и во что эти задержки ей обходились[10].

Итак, в бывших советских архивах скопились несметные богатства, и благотворные следствия этого изобилия ощутимы уже сейчас. Одним из результатов стало неожиданное, во всяком случае, для меня, возрождение исторической науки — как в России, так и на Западе. Памятуя о многочисленных препонах, не позволявших советским историкам нормально работать, о практике «отрицательного отбора», с помощью которого систематически вытеснялись на периферию и подвергались репрессиям независимо настроенные исследователи, я полагал, что придется ждать годы, пока новые условия позволят сформироваться чему-то дельному. В действительности же очень скоро стали один за другим появляться основательные и нередко весьма интересные исторические труды. Если десять лет назад ученый еще мог держаться на плаву, не штудируя советскую историческую периодику, то теперь игнорировать такие издания, как «Отечественная история» или «Исторический архив», абсолютно недопустимо. Широкий поток новых публикаций архивных документов, буквально хлынувший из России после 1991 года (он частично систематизирован Питером Блитштейном в его ценной библиографии[11] ), — залог того, что в скором времени историческое знание, основанное на архивных источниках, выйдет на новый уровень.

Что касается ситуации на Западе, то лично мне кажется, что тут изучение истории советского периода зашло в тупик еще десять лет назад. Нередко в монографиях больше отражалась озабоченность политической и культурной конъюнктурой, чем собственно исторической проблематикой — ведь идеология и научная мода сказываются здесь сильнее, чем в других областях исторической науки. Подготавливая вместе со своими молодыми коллегами источниковедческий семинар в Йельском университете (материалы см. в настоящем выпуске «Cahiers»), я имел повод лишний раз убедиться в этом[12].

Между тем открытие архивов — не только благословенный дар небес. Оно ставит перед нами массу вопросов. Поясню это на примере. Изучив изрядное количество протоколов различных заседаний советского времени, я решил провести небольшой эксперимент. Я зашел в архив своего факультета и заказал протоколы наших факультетских заседаний за последние несколько лет. И что же? Если кому-то захочется по этим документам написать историю нашего университета, получится ложь, и я не сомневаюсь, что всякий, у кого есть хотя бы минимальный академический опыт, легко поймет причину. Ведь мы так любим друг друга, что во всем соглашаемся — если не считать редких незначительных разногласий, на которые вежливо обращают внимание коллег хорошо воспитанные дамы и господа. То же самое относится к протоколам заседаний научных комиссий и всех прочих комитетов.

Постепенно главной для меня стала работа в недавно открытых российских архивах — тем более, что я оказался прямо или косвенно вовлечен в разные программы публикаций архивных источников, такие как серия «Документы советской истории»[13].

Приведенные в систему, мои размышления на эту тему были изложены мной в форме рабочих гипотез на упомянутом выше семинаре в Йеле. Эти гипотезы и легли в основу настоящего очерка — значительно обогащенные и скорректированные в ходе дискуссий на семинаре и, в еще большей степени, благодаря докладам коллег, как опубликованным в данном сборнике, так и тем, что по разным причинам не были в него включены.

Тем не менее, в моей работе, конечно же, осталось немало ошибочных и банальных утверждений. Что касается первых, то у меня нет иных оправданий, кроме незнания, а вот для повторения вторых у меня было много причин, которые, думается мне, имеет смысл вновь перечислить. Во-первых, это то, что можно назвать издержками нашей профессии: Майкл Конфино описал их в серии очерков, увы, не привлекших к себе достаточного внимания[14]. Вспомним постоянно звучащие призывы использовать вводимые в оборот документы для «поисков прагматически применимого прошлого» — словно именно это составляет суть ремесла историка. Я вижу перед собой недостижимую, но манящую и достойную всяческих усилий цель — восстановить прошлое в том виде, «как оно было в действительности». Это прошлое порой весьма трудно «прагматически применить» к современной ситуации, но, должен признаться, как раз такие случаи меня привлекают более всего, поскольку именно они вскрывают самые интересные проблемы. Однако некоторые из моих коллег, похоже, вовсе не считают влияние политических веяний на историографию неизбежным и непобедимым злом, которому мы обречены вечно сопротивляться, — напротив, они скорее видят в нем некий положительный фактор, призванный в конце концов направить научные исследования в «правильное» русло[15]. Во-вторых, мы наблюдаем явную склонность едва ли не к обожествлению новых архивных источников[16]. В них ищут ответы на вопросы, которые они в принципе не могут дать, а из их «молчания» делают неверные выводы — как будто отсутствия документов, устанавливающих некий факт, достаточно для того, чтобы отрицать его. Или как если бы зафиксированное на бумаге свидетельство, что некто внес какое-то новое предложение, само по себе исключало возможность ночного телефонного разговора, в котором все было решено заранее[17]. Но к этой теме мы еще вернемся.

И наконец, нередки примеры небрежного истолкования известных и недавно открытых документов — вспомним интерпретацию бухаринских тайных переговоров 1928–29 годов[18].

Источниковедческие проблемы, которые я хотел бы обсудить далее, можно разделить на три группы: 1) лакуны («белые пятна») и их происхождение; 2) искаженное толкование источников и его причины; 3) диапазон возможных ошибок, в зависимости от вида данных.

Все эти проблемы будут проанализированы применительно к двум группам источников. Первая — это документы, созданные руководством страны или предназначенные для него. С учетом централистского характера советской системы с ее гипертрофированным аппаратом управления (что нашло концентрированное выражение в порожденных ею бумагах), а также степени изученности вопроса, представляется естественным уделить этому виду источников преимущественное внимание. Документы второго рода отражают жизнь рядовых граждан. Основная их категория — это так называемые «массы», т. е. крестьяне, рабочие, солдаты и т. п. Как мы увидим, изучение бытия этих групп населения при советской власти наталкивается на серьезные проблемы. Гольфо Алексопулос в своей статье останавливается на трудностях, которые возникают при работе с массовыми источниками[19], а Мэтью Леноу, подвергнув критике такой источник, как «письма читателей» в советские газеты, показывает, что некритический подход к этим по видимости самым непосредственным человеческим документам может привести к ошибочным выводам[20]. Ну и, учитывая саму природу большинства дошедших до нас документов — таких как милицейские рапорты и донесения, — трудно ожидать, что мы когда-либо сможем на их основе удовлетворительно воссоздать «историю снизу»: ведь в данном случае мы имеем дело с подозрительным и враждебным взглядом, всматривающимся в этот социальный «низ».

Вторая категория — это та часть советского общества, которую можно назвать промежуточным социальным слоем. К сожалению, он пока слишком слабо изучен, поэтому о нем я скажу всего несколько слов — лишь для того, чтобы обозначить связанные с ним вопросы.

В обоих случаях, говоря и о властях предержащих, и о подвластном населении, я попытаюсь показать, что не столько обилие и богатство документов, отложившихся при советском режиме, сколько проблемы, которые они ставят перед исследователем, могут пролить свет на саму природу этого режима и на то, как он функционировал. В конце очерка мы поразмышляем о возможных способах решения этих проблем.

Мое исследование, за редкими исключениями, не выходит за рамки периода 1917–41 годов[21]. Материалы для изучения почерпнуты главным образом в центральных архивах Москвы: РЦХИДНИ (партийные документы до 1953 года), ГАРФ (официальные государственные документы), РГАЭ (экономика), РГВА (вооруженные силы до Второй мировой войны). Как видно, мое исследование само страдает от некоторых перекосов и ограничений, что убедительно показали Гольфо Алексопулос и Д’Анн Пеннер в статьях для данного сборника[22]. Тем не менее я полагаю, что крайняя степень централизации советской системы частично компенсирует второй из двух указанных недостатков моей работы.

Я с удовольствием включил бы в свой список еще несколько центральных архивов[23], но, к сожалению, они все еще не вполне доступны для нормальной работы. Назовем их:

1. Так называемый «президентский архив» в Кремле, который, по всей вероятности, нельзя считать архивом в подлинном смысле слова. Здесь для надобностей Политбюро были сосредоточены документы о работе многих правительств и множество личных дел. Мне говорили, что по крайней мере часть этих документов тематически систематизирована для информационного обеспечения руководящих структур страны. За последние несколько лет некоторые чрезвычайно ценные архивные материалы были перемещены из Кремля в РЦХИДНИ. Среди них — так называемая «особая папка» (вместилище самых важных секретов Политбюро) и секретные описи личных дел многих партийных и государственных деятелей — Ворошилова, Каменева, Ежова, Кагановича, Енукидзе и других. Не так давно несколько ученых получили ограниченный доступ к довоенным делам, судя по всему, чрезвычайно интересным[24]. Однако, по наблюдению Дж. Хэслема, в силу того что архивные находки в этой глубоко засекреченной сфере достаточно случайны, мы, возможно, парадоксальным образом знаем о брежневском времени больше, чем об основополагающей эре сталинизма. Так, вскоре после крушения советской системы бывший диссидент Владимир Буковский получил доступ к большей части документов «особой папки» (с середины 1970-х годов до 1982-го) и отсканировал их в свой компьютер[25].

2. Архивы ФСБ (бывшего КГБ) и МВД. Они содержат материалы двух видов. Во-первых, это персональные дела тех миллионов несчастных, которым довелось так или иначе соприкоснуться с этими органами, долгие годы представлявшими собой единое целое. По официальным сведениям, центральная картотека архивов МВД содержит данные о 25 миллионах лиц, прошедших через систему тюрем и трудовых лагерей[26]. Начиная с 1988 года от населения поступили миллионы запросов на выдачу документов, необходимых для реабилитации их родственников. Доступ к соответствующим делам был открыт только членам семей репрессированных, а мотивировалось это «личным» характером документов, для ознакомления с которыми в 1994 году был выделен особый читальный зал.

Во-вторых, в архивах ФСБ хранятся донесения, которые регулярно готовились секретными службами для руководства страны: о настроениях и поведении разных слоев населения, о зарубежных делах и тайных спецоперациях, об экономической ситуации в стране и т. п. Некоторые из этих донесений, или сводок (к рассмотрению которых мы еще вернемся), мало-помалу выходят на свет. В уже упомянутой серии «Советская деревня глазами ВЧК – ОГПУ — НКВД» публикуются документы, относящиеся к сельскому населению. Копии других важных донесений обнаруживаются в фондах крупных советских деятелей или государственных учреждений. Далее, нам по указанным выше причинам стали доступны многие чрезвычайно значимые документы этого типа, относящиеся к позднесоветской эпохе: например, шесть годовых отчетов КГБ высшему руководству страны (два за 1960 и 1967 годы и четыре отчета горбачевского времени)[27]. И, наконец, и отдельные авторы, и общество «Мемориал» продолжают публиковать обнаруженные в госархивах и в архивах КГБ важные материалы о репрессированных ученых и о ГУЛАГе[28].

3. Архивы министерства иностранных дел. Анна Ченчьала[29] и Сильвио Понс[30] отметили, что, хотя эти архивы формально открыты, порядки в них все еще «советские». Ученым не дают работать с описями, и они вынуждены довольствоваться теми документами, что подбирают для них хранители — в результате эти архивы во многом остаются недоступными и практически непригодными для использования, хотя мы, разумеется, будем продолжать ими пользоваться — и расплачиваться за это качеством своих научных работ[31].

Прежде чем перейти к предметному обсуждению нашей темы, я хотел бы сделать еще одну оговорку. Очень часто, когда я пытался обсудить со своими друзьями или коллегами то, что чрезвычайно важно для меня, быть может даже важнее всего, я бывал озадачен их необъяснимой реакцией: «А-а-а, так ты отрицаешь саму возможность писать историю на основе этих новых документов! — говорили они. — Ты скептик и «неопирронист»». Это наименование в устах моих друзей звучит самым ужасным оскорблением: выходит, ты, Андреа, последователь новомодного течения, которое сводит историю к литературе и риторике… На самом же деле я отнюдь не являюсь адептом этих культов, напротив, я свято верую в ремесло историка и практикую его. Я считаю, что нужно ясно отдавать себе отчет в том, на какой зыбкой почве мы строим свое здание (т. е. как ненадежны сведения источников), — ибо я по-прежнему разделяю идеал Ранке (должным образом модернизированный, иначе говоря, с необходимой поправкой на релятивизм), который утверждал, что каждый, кто желает называться историком, должен стремиться реконструировать «прошлое, каким оно было в действительности». Между прочим, преследовать эту ускользающую цель куда интереснее и увлекательнее (именно из-за трудности задачи), чем отдаться на волю тотальному и незамысловатому релятивизму, для которого все кошки, то бишь истории и историки, одинаково серы.

1. Руководство страной

Не так давно историки решительно вернулись к утверждению ключевой роли личности в советской истории[32]. Именно поэтому возникла необходимость провести определенные разграничения. Документальные источники, вышедшие из-под пера Сталина и тех, кто его окружал, в особенности после 1928 года, радикально различаются своими характеристиками и свойствами. В окружении Сталина можно выделить, во-первых, наиболее приближенных к нему людей, таких как Молотов, Каганович, Ворошилов или Орджоникидзе (в особенности до 1935–36 годов); далее, лидеров партии и государства, лично не столь близких к Сталину, но зато не запятнанных участием в оппозиции — разве что в 1918–19 годах (Постышев, Яковлев, Станислав Косиор и некоторые другие); и наконец, повинных в «первородном грехе» и затем раскаявшихся в нем (Пятаков, Радек, Бухарин, Сокольников и Каменев). Рассмотрим для примера переписку. Абсолютная свобода сталинских писем и чуть сдержанная, почти безотчетная свобода в письмах его ближайших сподвижников (во всяком случае, пока они сами полагали себя таковыми и практически не сомневались в своей близости к «хозяину») резко контрастирует с более осторожным тоном второй группы, особенно после 1927 года (заметим, что эти деятели пока еще ожидают своих исследователей, так что я опираюсь здесь лишь на свои личные впечатления).

Что же касается «грешников», т. е. группы, которую я непосредственно изучал, то могу признаться, что трудности, с которыми приходится сталкиваться при интерпретации их бумаг и весьма неоднозначного поведения после 1927 года, поистине необъятны. Люди этого типа избегают политических тем, ищут спасения в постоянной рабочей перегрузке, демонстрируют рабскую угодливость по отношению к «хозяину», порой выказывают признаки умственного расстройства. Вместе с тем можем ли мы всерьез поверить в искренность Пятакова, когда в августе 1936 года он пишет Орджоникидзе о том, что полностью погружен в работу, и при этом в письме Ежову (а значит, и Сталину) выражает готовность собственноручно убить свою жену, для того чтобы доказать верность тирану[33]? Не было ли это тактически рациональным приемом, имевшим целью избежать уничтожения? Хотя, разумеется, подобная «рациональность» свидетельствует об известном помрачении ума. Что мог думать человек, писавший такое, о политическом режиме и «исторической эре», в которой он жил? И как интерпретировать последнее умоляющее письмо Бухарина к Сталину («прости меня Коба»)? Чего здесь больше, желания выкарабкаться или признаков психического расстройства?

Еще больше осложняют картину проскальзывающие намеки на другой тип поведения — на некие вечеринки, где отчаявшиеся люди напивались и позволяли себе высмеивать претензии советского режима на социализм. Но действительно ли устраивались подобные вечеринки? Разве эти люди не были слишком запуганы, чтобы пускаться на такое? Можем ли мы верить источникам или они отражают лишь слухи? Возможно, мы никогда не узнаем об этом — хотя в истории других, более «нормальных» стран нам, как правило, удается установить истину[34].

А. Чем мы располагаем

Начнем с краткого обзора архивных материалов о советском руководстве, имеющихся в нашем распоряжении.

Сейчас нам открыт доступ к личным фондам некоторых советских руководителей высшего звена, включая большую часть недавно рассекреченных дел, параллельных описей. Такие фонды обычно содержат часть переписки фондообразователя, документы, отражающие его деятельность, включая копии докладов разным государственным и партийным органам — иногда разной степени готовности; множество уже упомянутых записок, которыми обменивались присутствующие на партийных заседаниях; личные бумаги разного рода; фотографии и т. д. Здесь, однако, возникает острейшая проблема: многие из названных фондов не были порождены непосредственно в результате деятельности указанных лиц, а, как показала Лариса Роговая, в основном были сформированы некоторое время спустя архивистами, которые отбирали для них документы, руководствуясь различными критериями, со временем изменявшимися[35]. Поэтому возможно, что большая часть личных фондов не отражает того, чтo в действительности думали советские руководители, чему в разные периоды своей жизни придавали наибольшее значение или, во всяком случае, хранили в своих личных папках. Собственно говоря, такие фонды нельзя рассматривать как личные. Поэтому чрезвычайно важно установить, какие документальные собрания действительно являются личными и каким образом были сформированы наиболее важные из ложных «личных фондов», чтобы понять, что именно в них заслуживает доверия[36].

Доступны исследователям и протоколы заседаний различных руководящих органов. Марк Крамер и Гаэль Муллек справедливо отметили, что исследователи имеют дело с тремя версиями этих протоколов: неотредактированными черновиками; протоколами, отредактированными их авторами; и наконец, протоколами, отпечатанными в типографии. Всякому понятно, что наиболее ценны для изучения материалы второго рода[37]. В любом случае, некоторые из этих протоколов, продолжающие традицию царского времени (показательный пример — протоколы Особых совещаний царя с главными министрами), очень интересны и в целом, видимо, довольно надежны[38]. Это же самое можно сказать и о протоколах всесоюзных и республиканских съездов партии и съездов Советов вплоть до 1927–28 годов, иначе говоря, до тех пор, пока в партии существовали реальные фракции, а сама она оставалась, по замечанию Мойше Левина, политической партией — организацией, участвующей в политических дискуссиях. По той же причине лишь до 1923–27 годов оставались действительно достоверными протоколы заседаний Центрального комитета партии. Позднее прогрессирующее огосударствление партии, постепенно превращавшейся в административный орган, выхолостило их содержание.

Одновременно с созреванием сталинского культа личности — условно говоря, с середины 1930-х — стремительно теряли свое значение и влияние руководящие органы партии: все реже и реже собирался Центральный комитет (между 1941-м и 1953-м — всего шесть пленарных заседаний); это же относится и к Политбюро. Сильвио Понс, бывший соиздателем протоколов заседаний Коминформа[39] позднее сказал, что постоянно чувствовал присутствие самоцензуры в этих документах. Надо, однако, отметить, что с середины 1950-х годов ввиду крупных политических событий, таких как конфликт с Китаем, дискуссии снова несколько оживились, хотя и не достигли того накала, что в 1930-х [40].

Еще более сложные проблемы порождают документы Политбюро. Судя по всему (полной уверенности нет из-за недоступности президентского архива), во время его заседаний протоколы вообще не велись, разве что в исключительных случаях. По крайней мере, так было до смерти Сталина[41]. Зато мы имеем протоколы более поздних заседаний. Как сообщил нам Марк Крамер, Хрущев первым приказал вести детальные записи (поначалу вся ответственность за их ведение возлагалась на одного человека, Вл. Малина, обладавшего определенными предпочтениями и связанного личной зависимостью, о чем см. ниже). При Брежневе заседания Политбюро стали стенографировать, некоторые записи были рассекречены после 1991 года[42]. Нам точно известно, что уже в 1922–23 годах официальные заседания Политбюро предварялись неформальными встречами, в которых принимали участие семь человек и куда Троцкого не приглашали. О том, что на сепаратных заседаниях «семерки» ведутся записи, стало известно из заявления Зиновьева июльскому (1926 года) пленуму ЦК. Однако вследствие тайного, «подковерного» характера этих документов их, по всей видимости, не удастся обнаружить в архивах, если только Сталин не сохранил их в своих бумагах или в делах своего личного секретариата — а ведь эти встречи были гораздо более значимыми и важными, чем официальные заседания Политбюро[43].

Что для нас еще хуже, Сталин явно предпочитал официальным процедурам систему неформального управления страной. Эта его склонность, засвидетельствованная, помимо прочего, в письмах к Молотову и Кагановичу, с годами лишь усиливалась. В 1930 году Сырков устроил из-за этого скандал. Он заявил, что Политбюро превратилось в фиктивный орган, а на деле все решает за его спиной маленькая группа. Эта группа собирается в Кремле в бывшей квартире Клары Цеткин, в нее входят, например, Постышев и Яковлев — не члены Политбюро, тогда как формальные члены Политбюро, Калинин и Ворошилов, туда не приглашаются. Позднее Сталин почти полностью отказался от официальных заседаний и стал созывать всех нужных ему людей независимо от рангов у себя в кабинете или на даче[44]. Так, например, если верить Хрущеву, в 1948 году Сталин принял решение о блокаде [Западного Берлина], даже не обсудив этот вопрос с членами Политбюро. По всей вероятности, он советовался об этом только с Молотовым[45].

Есть основания считать, что, как правило, протоколы не велись и на заседаниях Совета народных комиссаров (СНК). Тем не менее — по крайней мере за1920 год — мы имеем их отличные «заменители»: достоверные протоколы дискуссий в Совете труда и обороны (СТО) и журналы постоянных совещаний председателя СНК с его заместителями. Эти совещания по сути управляли повседневной жизнью страны и были распущены Сталиным в 1930 году, так как вошли в слишком опасное противоречие с его системой личной власти и «ручного» управления делами страны[46].

Что касается Политбюро и множества подотчетных и подчиненных ему исполнительных органов, то их протоколами мы располагаем, но это краткие документы, в которых регистрировалась дата, состав участников и вопросы, обсуждавшиеся на заседании. Как правило, на одной стороне страницы указывалось имя лица или лиц, вынесших тот или иной вопрос на повестку дня, а на другой — принятое по этому вопросу решение.

Известно, что члены Политбюро получали материалы по всем пунктам повестки дня. Материалы эти были не слишком объемные — это регулировалось определенными нормами (несколько страниц на каждый вопрос). Устанавливался также разумный предел числа обсуждаемых вопросов: не более 200. Вопрос о качестве принимавшихся решений мы оставляем в стороне[47]. К сожалению, большинство этих материалов по-прежнему находятся в президентском архиве и потому недоступны для исследователей. С другой стороны, мы имеем материалы, готовившиеся для заседаний СНК, и есть основания считать, что они часто повторяли (с задержкой в несколько дней) те, что готовились для Политбюро. В фондах некоторых наркоматов также находятся кое-какие бумаги, созданные при подготовке к проведению тех или иных решений через Политбюро.

Далее, мы располагаем документами «особой папки» за 1923–34 годы. Как я уже сказал, ей был присвоен наивысший уровень секретности и начиная с 1923 года в ней собирались материалы, отражающие наиболее важные решения Политбюро[48]. Это означает, что в обычных протоколах Политбюро исследователь видит такие, например, записи: «пункт 23, см. особую папку»). Эта папка, распухавшая год от года, содержит также кое-какие документы по всем вопросам, отчего ценность ее неизмеримо повышается[49].

И, наконец, в нашем распоряжении имеются материалы крупных государственных организаций, которыми руководили большевистские лидеры. В их фондах отложились их приказы и письма, отчеты и документы, которые они читали, и т. п. Итак, мы можем констатировать, что теперь у нас много архивных источников. Но если взглянуть на дело немного иначе, окажется, что их у нас очень мало, особенно если принять во внимание крайнюю скудость хорошей литературы о советских руководителях, их внутреннем мире и идеологических представлениях[50] и, что хуже всего, малое количество и низкое качество мемуаров самих вождей. В этой работе я использовал опубликованные до 1991 года автобиографические материалы — в основном в той их части, что относится к довоенному периоду. То, что было издано после 1991 года, лишь незначительно улучшило ситуацию. Пожалуй, самым дурным образцом публикации можно считать мемуары Кагановича: практически бесполезная выборка в несколько сотен страниц из многих тысяч, им написанных. Чуевские беседы с Молотовым, хотя и не вовсе лишены интереса, все же не дотягивают даже до среднего уровня. Остаются, таким образом, воспоминания Хрущева и мемуары Микояна в новом издании, в котором удалена цензорская правка и купюры советской публикации (ситуация изменилась к лучшему для тех, кто изучает период после 1956 года: у них появились очень ценные материалы, такие как дневники Петра Шелеста)[51].

Само собой разумеется, нам придется иметь дело с этими неполноценными материалами, хотя порой бывает трудно отрешиться от чувства зависти к более удачливым коллегам, специализирующимся на истории других стран. По сравнению с нами даже историки нацизма, привыкшие жаловаться на скудость этого рода источников, выглядят избалованными и капризными. Ведь у них есть даже точные записи застольных бесед Гитлера, мы же вынуждены довольствоваться отрывочными, пусть порой достаточно сильными, свидетельствами[52].

Вполне может статься, что президентский архив еще порадует нас новыми открытиями. Сегодня доступна лишь малая часть сталинского личного фонда, всего, кажется, 10 описей[53]. Однако после получения доступа к «особой папке» и к секретным фондам Ежова, Кагановича и т. п. мы, думается, в состоянии строить более или менее надежные гипотезы относительно того, что будет можно, а что нельзя извлечь из новых материалов. Я полагаю, что мы в состоянии написать достаточно адекватную историю методов управления (позднее — «администрирования») страной, с помощью материалов типа «особой папки» выделив то, что казалось важным руководителям страны, и показав, как менялись, вступая в коллизию, их приоритеты. Опираясь на полученные выводы и привлекая документы другого рода, мы сможем перейти — но непременно опосредованно — к истории ментальности советского руководства и к изучению ее эволюции. Я опасаюсь, однако (в особенности это относится к 1930–40-м годам), что достоверная реконструкция психологии и идеологии этих людей как реально живших все равно окажется невозможной и что нам придется довольствоваться более или менее достоверными спекуляциями.

Б. Лакуны

Я не имею в виду утраты, возникшие вследствие исторических бедствий, таких, как уже упоминавшаяся здесь германская бомбардировка. Последние всегда наносили и будут наносить ущерб архивным собраниям во всем мире. Пробелы, возникающие из-за врeменной недоступности тех или иных секретных материалов, также не составляют тему нашего разговора. Меня интересуют лакуны, которые появляются в результате функционирования данной государственной системы. Как-то раз, проводя «частное расследование» с целью уяснить характер работы высших органов коммунистической партии, я спросил у своей хорошей знакомой, близкой в 1950-е годы к партийной верхушке итальянской компартии, что они знали в то время о дебатах между Ufficio politico (Политбюро) и segreteria (Секретариатом). Не будем забывать, что речь идет о партии, имевшей репутацию «умеренной» и «интеллигентной» и действовавшей в демократической спокойной стране. «Видишь ли, — ответила она, — достоверно мы знали очень мало, но, конечно, ходили всякие слухи о вражде, раздорах, о том, что кто-то впал в немилость и т. д.». Можно вообразить, в какой ситуации находился в СССР в 30-е годы какой-нибудь член ЦК партии, живущий на Урале, где его власть была безграничной, но все действия полностью направлялись краткими и зачастую маловразумительными выписками из решений Политбюро, телефонными звонками (см. ниже) и информацией, полученной благодаря его «личным связям». Попросту говоря, сколько-нибудь достоверная история партийного руководства второго эшелона невозможна без учета слухов — и это опять-таки относится в первую очередь к периоду с 1929 по 1953 год, но верно также по отношению к предшествующему[54] и более позднему времени (в последнем случае у нас все же есть выход из положения).

Еще одну проблему порождают документы, которых, по меткому выражению Марка Крамера, «никогда и не было»[55]. Так, мы не располагаем практически никакими записями, прямо или косвенно фиксирующими дискуссии между партийными вождями — только упомянутыми выше записками, которыми обменивались участники различных заседаний. Важным исключением являются конспекты тайных переговоров Бухарина, Каменева, Сокольникова и Пятакова в 1928–29 годах[56]. Но если в разгар кризиса летом и осенью 1932-го в партийной среде действительно велись споры о сталинском «владычестве» (а я полагаю, что так оно и было), то скорее всего — именно на таких тайных собраниях. Эти дискуссии подготовили платформу Рютина, и она сама стала темой для новых дискуссий. В других странах или в ином политическом климате — как в СССР предыдущего десятилетия — такие дискуссии порождали массу статей в газетах и журналах, они находили отражение в документах, письмах, мемуарах, дневниках и т. п. В отношении 30-х годов — и, боюсь, следующих двух десятилетий — нам придется довольствоваться лишь возбуждающими любопытство свидетельствами, которые можно найти в воспоминаниях осведомленных наблюдателей-иностранцев, таких как Серж, Цилига, уже упомянутые Бергер и Бабетта Гросс (супруга Вилли Мюнценберга) и др. Все эти свидетельства могут пролить свет на отдельные обстоятельства, но не более[57]. Не располагаем мы и документальными подтверждениями того, что совершали многие представители партийной верхушки, поступая в обход правил или даже вопреки закону. Мы уже встречались с этой проблемой, когда говорили о неформальных собраниях Политбюро, куда не приглашали Троцкого, и мы снова с ней столкнемся, когда речь пойдет о перлюстрации (контроле за частной перепиской). Но проблема на самом деле гораздо шире. Возьмем, к примеру, деятельность секретариата Сталина уже в 1920-е годы. Возглавляли его, как известно, прожженные циники. По сведениям Бажанова, источника вполне надежного (склонного, правда, непомерно раздувать свою роль, о чем надо постоянно помнить), они прослушивали телефонные разговоры членов ЦК; тогда же они осуществляли разного рода «спецмероприятия» с целью дискредитации и шантажа высших партийных руководителей. (Сегодня эта практика распространена во всех странах мира, но Сталина отличал иной масштаб и действовал он в иных условиях: сталинские жертвы, за исключением Троцкого, были лишены возможности протестовать или разоблачать его происки.) Позднее, как напомнила нам Лесли Риммел, в сталинском секретариате вошло в практику составление регулярных сводок о «мнениях», циркулирующих в силовых ведомствах, высших партийных и государственных кругах. Хорошо известно, что преемники Сталина также создавали при себе неформальные структуры — достаточно вспомнить «теневой кабинет» Брежнева или «мозговой трест» Горбачева[58].

Итак, налицо парадокс: система сама подробно и скрупулезно фиксирует свои злодеяния (раскулачивание, Катынь и т. п.) в документах, которые в соответствии с правилами производит ее бюрократическая машина, — при том, что менее серьезные преступления вообще никак не документируются. Дело в том, что незаконные действия не могли согласовываться и получать официальную санкцию в ходе обычной бюрократической процедуры — именно потому они не оставили следов в (позволю себе повториться) сугубо бюрократических архивах. Единственным исключением из общего правила стала перлюстрация, воплощавшая собой живой парадокс: противозаконный, но санкционированный государством и потому правильно функционировавший бюрократический институт.

У нас нет записей телефонных разговоров, даже тех, которые, скорее всего, прослушивались по указанию Сталина, — и это в то время, когда телефон уже превратился в основное техническое средство управления (о чем свидетельствуют записи периода гражданской войны — уже тогда военные фиксировали переговоры, ведшиеся по прямому проводу). Особенно умело им пользовался Сталин с его склонностью к «неформальному» стилю руководства (о чем я уже упоминал). Его пресловутая манера делать звонки спозаранку наложила отпечаток на ритм жизни и саму судьбу многих советских руководителей[59].

Говоря о склонностях Сталина, мы, как я уже подчеркивал, должны помнить, что у нас нет ни одной письменной фиксации неофициальных, приватных вечерних встреч, на которых в 1930–40-е годы обговаривались важные решения. Поначалу эти встречи проводились в кабинете Сталина в Кремле, что отражено в журналах регистрации посетителей (они недавно были полностью опубликованы[60]). Впрочем, о содержании дискуссий мы можем лишь гадать. С середины 30-х годов эти обсуждения стали еще более неформальными и проводились на квартире Сталина. О том, что там происходило, можно отчасти судить по уже упомянутым мемуарам Хрущева и Джиласа, но в них речь идет лишь о нескольких встречах из сотни[61].

Гораздо больше информации о политической кухне Сталина, об индивидуальных особенностях его неформального метода управления страной содержат письма, которые он писал своим самым верным приспешникам, будучи в отпуске. Так, в нашем распоряжении имеется 86 писем, адресованных Молотову (последний, по всей видимости, произвел некоторую отбраковку перед тем, как передать их в партийный архив в 1960-е годы) и 83 — Кагановичу. К сожалению, эти письма освещают лишь ограниченный промежуток времени, обычно с июля по конец сентября. Наиболее ценны письма к Молотову, написанные в 1926-м и 1929–30-м годах; что же до писем к Кагановичу, то нельзя не упомянуть те 28 из них, что были созданы в страшное лето 1932 года, когда ослабленный, но озлобленный Сталин на три месяца покинул Москву и на страну надвинулся чудовищный голод 1932–33 годов[62].

Еще один серьезный пробел в источниках есть не что иное, как отражение узости кругозора правящего слоя и ограниченности его политических интересов — равно как и их изменения[63]. Проще говоря, те события и явления, которые казались руководству маловажными или не вызывали опасений, почти не нашли отражения в документах. Как мы увидим ниже, подобный род лакун особенно характерен для сферы демографии. Однако, как показал Блитштейн, даже многие важные с политической точки зрения сюжеты — например, национальный вопрос на высшем уровне могли в течение многих лет лишь поверхностно документироваться[64].

Наконец, многие документы были сознательно уничтожены или исправлены из страха или из осторожности.

Патриция К. Гримстед справедливо отметила, что во всем мире архивы хранят не более 3–4% документов государственных учреждений (для документов, относящихся к внешней политике, эта цифра, возможно, доходит до 10%). Следовательно, нам необходимо знать, в соответствии с какими правилами отбиралось то, что подлежало хранению, и почему даже эти бумаги порой незаконно уничтожались. Важно иметь в виду, что среди документов, уничтожение которых было планомерным и легальным, также могли встречаться особо важные и засекреченные. Так, 3 января 1929 года — по-видимому, в рабочем порядке, официально — было отдано распоряжение сжечь совершенно секретные документы о чумной эпидемии на границах с Китаем[65].

Что касается СССР, то нам известно, по меньшей мере, пять эпизодов, когда вследствие форс-мажорных обстоятельств или же просто незаконно в массовом порядке уничтожались документы, официально утвержденные для хранения. Первый эпизод относится к 1929–30 годам; он был вызван, по-видимому, острой нуждой в бумаге, которая в то время быстро становилась дефицитным товаром. Вторая волна уничтожений прокатилась в период чисток и инсценированных судебных процессов 1936–38 годов. Логично предположить, что партийные и государственные руководители спешили уничтожить хотя бы часть своих бумаг, не дожидаясь зловещего ночного стука в дверь квартиры[66]. Однако кое-какие бумаги были утрачены уже после ночных визитов НКВД. В неразберихе 1937–38 годов, вопреки недвусмысленным приказам об изъятии документов, бумаги арестованных граждан — им же нет числа — нередко оказывались в мусорной корзине или просто терялись. Именно это, по-видимому, произошло с бумагами такого крупного партийного деятеля, как Шляпников: его дочери после реабилитации отца сообщили, что никаких документов после него не осталось (она рассказала мне об этом в 1994 году).

Наиболее массовым было уничтожение документов летом 1941 года, во время частичной эвакуации учреждений из Москвы, Киева и других крупных городов. Понятно, что в той ситуации сохранность архивных фондов не могла считаться первоочередной задачей — многие ценные архивы были сожжены, поскольку увезти их было невозможно. Так, было предано огню более миллиона дел ГУЛАГа (уцелело менее 100 000) и почти 750 000 архивных единиц Верховного Совета (эвакуировано 5 000). Судя по всему, жгли даже архивы некоторых отделов ЦК[67]. Падение Берии и доклад Хрущева ХХ съезду породили в 1953–56 годах новую волну уничтожения документов. Так, в 1955 году 11 больших мешков с собранными Берией уникальными документами — теми, что Сталин направлял в НКВД — было ликвидировано по приказу комиссии, члены которой, похоже, побоялись даже взглянуть на их содержимое. В те же годы Хрущев попросил генерала Серова заняться «чисткой» сталинских бумаг. В 1959 году А. Шелепин в официальном порядке особой запиской просил Хрущева об уничтожении дел офицеров, расстрелянных в Катыни; логично предположить, что эти материалы чрезвычайной значимости были тогда же уничтожены. Кроме того, известно, что многие лидеры, из тех, кто непосредственно соучаствовал в сталинских злодеяниях, после начала десталинизации также старались ревизовать свои архивы[68].

Пятый и последний этап приходится на 1990–91 годы, канун распада СССР. Как отметил Марк Крамер, крушение произошло столь быстро, что основной массив архивных документов остался практически невредим — за исключением архивов КГБ, где интенсивное уничтожение бумаг шло до тех пор, пока вновь назначенному на пост председателя КГБ В. Бакатину не удалось остановить его[69].

Как в свете всего сказанного можно оценить надежность таких источников, как, например, знаменитое «Письмо старого большевика» Николаевского, или же упорные слухи об уничтожении антисталинских результатов голосования на XVII съезде партии, или, наконец, самые громкие из этих слухов — об убийстве Кирова[70]. Я совершенно уверен: недопустимо считать, что сведения Николаевского об оппозиции Сталину в 1932–33 годах ложны, что подтасовка результатов голосования не имела места и что Киров не был убит по прямому указанию Сталина — только на том основании, что мы не находим архивных документов, подтверждающих эти факты. Ведь перечисленные события именно такого рода, что не могли — учитывая природу советской системы и порождаемых ей документов оставить следа в архивах, разве что Сталин решил сохранить какие-нибудь свидетельства в своих личных делах. Лично я согласен с мнением Олега Хлевнюка и полагаю, что Киров не был убит по приказу Сталина и что Орджоникидзе действительно совершил самоубийство в 1937 году. Но все это не более чем догадки, хоть и основанные на знании ситуации, и я подозреваю, что им суждено остаться таковыми, если только не случится чуда. С другой стороны, я склоняюсь к тому, что в 1932–33 годах действительно существовала сильная внутрипартийная антисталинская оппозиция, хотя, по всей видимости, она не была никак организационно оформлена и с ней не был напрямую связан ни один из членов Политбюро. Скорее всего, имеет смысл говорить не столько об оппозиции, сколько о серьезном недовольстве сталинской политикой и ее последствиями, которое нашло отражение в голосовании 1934 года[71]. Но и это — увы, лишь гипотезы, и ничем иным они стать не могут.

Кстати, совсем не лишено оснований предположение, что, для того чтобы побудить Сталина к ликвидации Кирова, достаточно было одного лишь предчувствия, что Киров способен стать — пусть и в отдаленном будущем — более или менее автономной фигурой, т. е. альтернативным центром власти (вспомним, что к 1930 году среди тех, кто принадлежал к партийной верхушке, не осталось никого, кто бы осмелился хотя бы помыслить об управлении страной, — разумеется, за исключением Сталина). Это задание могло быть поручено сталинскому личному секретариату. Поэтому оно и не должно было оставить никакого следа в официальных бумагах — опять-таки, если только сам Сталин не пожелал сохранить улики.

Иначе говоря, подобное решение могло быть принято независимо от каких бы то ни было политических мотиваций — даже в том случае, если Сталин был уверен, что Киров поддерживает его политическую линию (а судя по всему, так оно и было). Достаточно было пары записанных телефонных звонков и мгновенной встречи взглядов, чтобы в мозгу у Сталина что-то щелкнуло. Не случайно в 30-е годы столь распространенным было обвинение в двурушничестве, о чем красноречиво свидетельствует недавно открытый архивный фонд Ежова.

Каждый, кто был осведомлен о голоде 1932–33 годов, — а мы знаем теперь, что высшее руководство страны регулярно получало информацию о его распространении[72], — не мог не подвергать сомнению решения Сталина. Да и сам Сталин, особенно после самоубийства жены, видимо, терзался сомнениями. В некотором смысле он сам оказался двурушником. Он отдавал себе отчет в том, что наделал ошибок, но не мог определенно себе в них признаться. Но если таков был его собственный образ мыслей, то как же рисовались ему тайные мысли других людей…

Но тут я снова пускаюсь в домыслы.

(Продолжение следует)

Впервые я вынес на обсуждение вопросы, возникшие в связи с появлением новых архивных источников по истории советской эпохи, в 1993 году, в своей лекции в Центре русских исследований (Школа высших исследований в области социальных наук). В 1996 году я представил доклад, содержащий анализ документов о коллективизации и индустриализации в СССР, на конференции «Тридцатые годы: новые направления исследований», организованной Домом наук о человеке. Годом позже мне представился случай апробировать мои идеи на лекции в Гарварде и на семинаре в Йеле. Материалы этого семинара публикуются в данном выпуске «Cahiers», поэтому я пользуюсь случаем, чтобы поблагодарить все упомянутые выше организации, а также моих многочисленных друзей и коллег, которые — порой весьма темпераментно — обсуждали со мной все эти проблемы. Особая моя благодарность — Полу Бушковичу, который мужественно боролся с изъянами моего текста и моего английского.


[1] Graziosi A. G. L. Piatakov (1890–1937): A Mirror of Soviet History // Harvard Ukrainian Studies. 1992. Vol. XVI. № 1/2 (June). P. 102–166.

[2] Кажущееся препятствие оборачивается счастливой возможностью. — Примеч. пер.

[3] Представляя в Риме небольшому числу собравшихся документы, включенные в книгу: Сталинское Политбюро в 30-е годы: Сб. документов (Сост. О. В. Хлевнюк, А. В. Квашонкин и др. / Ред. А. Грациози, О. B. Хлевнюк и др. М.: АИРО-ХХ, 1995), Майкл Конфино заметил, что всего несколько лет назад многие из опубликованных в ней документов поместили бы на первые полосы большинство европейских газет. Думаю, что в последние годы не один из нас задавался вопросом, на какую сумму еще десять лет назад потянул бы его кейс, заполненный фотокопиями, которые он везет из России.

[4] Помимо фондов Коминтерна и Коминформа, а также документов большинства зарубежных коммунистических партий, в советских архивах хранились некоторые важные иностранные документальные собрания. Часть из них была захвачена немцами во время Второй мировой войны, а затем в 1945 году досталась Красной армии, часть просто конфискована Советами в странах Центральной Европы. В 1946 году из трофейных архивов был составлен так называемый «Особый архив», который в 1992 году переименован в Центр хранения историкодокументальных коллекций (ЦХИДК). О его фондах речь идет в: Grimstead P. K. Archives of Russia Five Years After: «Purveyors of Sensation» or «Shadows cast to the Past» // IISH [International Institute of Social History] Research Paper. Amsterdam, 1997. № 26. 61 ff.

[5] Ibid. P. 26.

[6] Куча бумаг; бумажная волокита; бумаготворчество. — Примеч. пер.

[7] По-видимому, подобные записки сохранялись в силу какого-то правила. Этим можно объяснить наличие записок Троцкого в гарвардском архиве Троцкого. Записки других советских руководителей стали доступны исследователям лишь недавно, ср., например, записки Каменева 1924–1926 годов, адресованные другим лицам (РЦХИДНИ. Ф. 323. Оп. 2. Д. 27).

[8] Объясняя, чтo спасло его от судебного преследования, разрушившего не одну репутацию в Италии 1990-х, Пьетро Армани, бывший президент государственного промышленного концерна ИРИ, сказал: «Я последовал совету Уго Ла Мальфа (крупный политический деятель. — А. Г.). ИРИ, — сказал он мне, — очень опасная среда. Читай все, сохраняй даже трамвайные билеты. Именно так я и поступал: ничего не выбрасывал…» См.: Corriere della sera. 1996. November 26.

[9] Kramer M. Archival Research in Moscow: Progress and Pitfalls // Cold War International History Project (CWIHP) Bulletin. Washington: CWIHP, 1993. [V.] 3. P. 17–39. Н. Г. Охотин и А. Б. Рогинский сообщают, что архивы КГБ насчитывают 9,5 млн папок (Okhotin N., Roginskii A. Die KGB-Archive ein Jahr nach dem Putsch von August 1991 // Russland heute: von innen gesehen. Politik, Recht, Kultur/ Ed. A. B. Roginskii. Moscow, Bremen, 1993).

[10] Не стоит недооценивать схожей мании секретности в западных странах. Анализируя доклад Secrecy: Report of the Commission on Protecting and Reducing Government Secret (Government Printing Office, 1996), Т. Дрейпер напомнил, что «в государственных хранилищах [США] находится свыше полутора миллиардов страниц правительственных документов, которые вот уже более 25 лет засекречены и недоступны общественности» и что «только в 1995 году было засекречено около 3,6 млн документов, из которых примерно 400 000 присвоен гриф «особо секретно»». См.: Draper Th. H. Is the CIA necessary // New York Review of Books. 1997. August 14. P. 18–22.

[11] Blitstein P. A. Selected bibliography of recent published document collections on soviet history // Archives et nouvelles sources de l'histoire sovietique, une reevaluation / Sous la dir. de A. Graziosi et P. Bushkovitch : n°special de Cahiers du Monde russe. 1999. 40/1–2. P. 307–326

[12] Как показывает библиография Блитштейна [2)] , 1991 год и на Западе породил целый вал архивных публикаций. Очень часто во введениях к этим публикациям авторы выносят на обсуждение те же вопросы, что и мы в данном томе «Cahiers». Поэтому все эти материалы, несомненно, заслуживают внимания каждого, кто намерен посвятить себя решению научных проблем, поднятых новыми архивными источниками.

[13] Это Сталинское Политбюро в 30-е годы…; Большевистское руководство: Переписка. 1912–1927. М.: РОССПЭН, 1996; Письма во власть, 1917–1927: Заявления, жалобы, доносы, письма в государственные структуры и большевистским вождям / Сост. А. Я. Лившин, И. Б. Орлов. М.: РОССПЭН, 1998. В следующих выпусках опубликованы: переписка, предшествующая Второй мировой войне (Советское руководство: Переписка. 1928–1941. М.: РОССПЭН, 1996), ходатайства, доносы, заявления и т. п., адресованные властям в 1930-е годы (Письма во власть, 1928–1939: Заявления, жалобы, доносы и письма в государственные структуры и советским вождям / Сост. А. Я. Лившин и др. М.: РОССПЭН, 2002). Завершающий том посвящен Политбюро и другим высшим органам власти после 1939 года (Политбюро ЦК ВКП(б) и Совет Министров СССР: 1945–1953 / Сост. О. В. Хлевнюк и др. М.: Россия, 2002). Сам я участвовал в подготовке первого тома серии «Советская деревня глазами ВЧК-ОГПУ-НКВД» (Советская деревня глазами ВЧК-ОГПУ-НКВД: 1918–1939. Документы и материалы. В 4 т. / Т. 1. 1918–1922. М.: РОССПЭН, 1998) в рамках франко-русского проекта, реализуемого под руководством проф. В. П. Данилова и проф. А. Береловича (см.: Graziosi A. Stato e contadini nelle Repubbliche sovietiche attraverso i rapporti della polizia politica, 1918-22 // Rivista storica italiana. 1998. 110. № 2. P. 463–528). Я также готовил публикации отчетов ГПУ о коллективизации и раскулачивании на Украине (Graziosi A. Collectivisation, revoltes paysannes et politiques gouvernementales a travers les rapports du GPU d’Ukraine de fevrier-mars 1930 // Cahiers du monde russe. 1994. 35/3. P. 437–706) и принимал участие в создании двухтомника о Красной армии 1930-х годов, выпущенного под руководством проф. Фабио Беттанина (Красная армия и коллективизация деревни в СССР (1928–1933 гг.): Сборник документов из фондов Российского государственного военного архива / Отв. за исслед. Ф. Беттанин. Сост. А. Романо, Н. Тархова. Napoli, 1996; Репрессии в Красной Армии (30-е годы): Сборник документов из фондов Российского государственного военного архива / Сост.: А. Кристиани, В. Михалева. Отв. за исслед.: Беттанин Ф. Napoli, 1996. Cм. № 143 и 172 в библиографии Блитштейна).

[14] Confino M. Issues and non-issues in Russian social history and historiography (1890s — 1920s) // KIARS [Kennan Institute for Advanced Russian Studies] Papers. Washington, DC, 1983. № 165; Id. Present events and the representation of the past: some current problem in Russian historical writing // Cahiers du monde russe. 1994. 35/4. P. 839–68.

[15] В качестве примера см.: Gleason A. Presidential Address // AAASS [American Association for the Advancement of Slavic Studies] Newsnet. 1997. Vol. 37. № 1. Jan. По-моему, и поиски «применимого» прошлого, и утверждение ценностного примата политической (культурной и проч.) злобы дня над историческим исследованием суть разные проявления одних и тех же ложных предпосылок.

[16] Не так давно Марк Крамер (Kramer M. Ibid.) справедливо напомнил о том, как Э. Х. Карр критиковал «документальный фетишизм» ученых XIX столетия: по его словам, они относились к документальным источникам как к «ковчегу завета в храме фактов». Карр, безусловно, прав, хотя порой мне кажется, что сегодня опасность подстерегает нас с противоположной стороны.

[17] Роль ночных звонков Сталина и их психологическое воздействие на советских руководителей описаны в повести А. Бека «Новое назначение».

[18] Ср. справедливые замечания Ю. Г. Фельштинского (Фельштинский Ю. Г. Два эпизода из истории внутрипартийной борьбы: конфиденциальные Беседы Бухарина // Вопросы истории. 1991. № 2–3. С. 182–203). Некритическое отношение к опубликованным подборкам документов (см. библиографию П. Блитштейна [3)] ) способно породить серьезные проблемы.

[19] Alexopoulos G. Voices beyond the Urals: The discovery of a central State archive // Archives… P. 199–215.

[20] Lenoe M. E. Letter-writing and the State: Reader correspondence with newspapers as a source for early Soviet history // Archives… P. 139–169.

[21] Обсуждение архивных источников послевоенного периода не может обойтись без материалов, опубликованных в различных выпусках CWIHP Bulletin.

[22] Alexopoulos G. Ibid.; Penner R., D’Ann. Ports of access into the mental and social worlds of Don villagers in the 1920s and 1930s // Archives… P. 171–197.

[23] Общий обзор бывших советских архивов можно найти в упомянутом выше очерке П. К. Гримстед (Grimstead P. K. Ibid.), а также в кн.: Хорхордина Т. И. История Отечества и архивы, 1917–1980-е. М.: РГГУ, 1994. В своей статье в этом выпуске «Cahiers» Марк Крамер подробно описывает проблемы, с которыми сталкивается исследователь, работающий с фондами ЦХСД (Центра хранения современной документации), куда переданы документы аппарата ЦК КПСС начиная с 1953 года [7)].

[24] См, например, новую работу Олега Хлевнюка о показательных процессах и массовом терроре 1936–38 годов: Hlevnjuk O. Les mecanismes de la «Grande Terreur» des annees 1937–1938 au Turkmenistan // Cahiers du Monde russe. 1998. 39/1–2.

[25] Haslam J. Russian Archival Revelations and Our Understanding of the Cold War, in: Symposium: Soviet Archives. Recent Revelations and Cold War Historiography // Diplomatic History. 1997. Vol. 21. № 2, Spring. P. 217–228; Boukovsky V. Jugement a Moscou: Un dissident dans les archives du Kremlin. Paris: R. Laffont, 1995.

[26] Grimstead P. K. Ibid. P. 36–40; Okhotin N., Roginskii A. Ibid.; Бакатин В. Избавление от КГБ. М.: Новости, 1992.

[27] Garthoff R. L. The KGB Reports to Gorbachev // Intelligence and National Security. 1996. № 4. P. 224–44.

[28] См., например: Chentalinski V. La parole ressuscitee: dans les archives litteraires du KGB. Paris: Laffont, 1993; Система исправительно-трудовых лагерей в СССР, 1923–60: Справочник / О-во «Мемориал»; ГАРФ. Сост. М. Б. Смирнов. М.: Звенья, 1998.

[29] Cienciala A. M. Detective work: Researching Soviet World War II policy on Poland in Russian archives (Moscow, 1994) // Archives… P. 251–269.

[30] Pons S. The papers on foreign and international policy in the Russian archives: The Stalin years // Archives… P. 235–249.

[31] Проблемы, возникающие при работе с документами советской международной политики, обсуждались на упомянутом выше симпозиуме (Symposium: Soviet Archives. Recent Revelations and Cold War Historiography // Diplomatic History. 1997. Vol. 21. № 2, Spring) и составили содержание многих интересных статей в различных выпусках «Bulletin CWIHP».

[32] «Чем больше документов из партийных и государственных архивов включается в научный оборот, тем убедительнее выглядит мнение о том, что сталинская политика находит более полное объяснение с персоналистской, а не институциональной точки зрения», — писала, например, Шейла Фицпатрик (цит. по рец.: Brandenberger D. [Review]: David-Fox M. Revolution of the Mind: Higher Learning among the Bolsheviks, 1918–1929. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1997, появившейся на портале H-Russia [http://www.h-net.org/~russia/] 5 мая 1998. Как говорил мой учитель Мойше Левин, если страной правит деспот, полезно понимать, что у него на уме. Эту же мысль недавно высказал Р. Д. Инглиш (English R. D. Sources, Methods and Competing Perspectives on the End of the Cold War in: Symposium: Soviet Archives... // Ibid. P. 283–94). Я бы добавил к этому, что «роль личности» чрезвычайно важна для понимания всех этатистских систем, в особенности же — советской, с ее предельной абсолютизацией государства. Государственнические системы по определению больше других зависят от субъективного фактора — со всеми вытекающими отсюда проблемами.

[33] Сталинское Политбюро… С. 112–53; Большевистское руководство: Переписка. 1912–1927; «Параллельный антисоветский троцкистский центр» // Реабилитация. Политические процессы 30–50 годов. М.: Политиздат, 1991. С. 210–35; Письма Пятакова 1936 года к Орджоникидзе хранятся в РЦХИДНИ (Ф. 85. Оп. 1/с. Д. 136). Они вошли в кн.: Советское руководство: Переписка. 1928–1941 годов...

[34] «Прости меня Коба»: Неизвестное письмо Н. Бухарина (10 декабря 1937 года) // Источник. 1993. № 0. С. 23–4; Berger J. Shipwreck of a Generation. London: Harvill, 1971. P. 88–92. Американское издание (New York: John Day Co, 1971) вышло под заглавием Nothing but the Truth.

[35] Kosheleva L., Rogovaja L. Les fonds personnels des dirigeants sovietiques: Histoire de leur formation et etat actuel // Archives... P. 91–99.

[36] По названным причинам мы чаще имеем дело с результатом некоего произвольного конструирования, чем фильтрации изначально существовавшего корпуса документов, на которую жаловались некоторые коллеги. Проблемы, возникающие вследствие двух этих столь непохожих стратегий, радикально различаются. Все это, разумеется, не означает, что деятельность второго рода не имела места.

[37] См. cтатью Крамера в данном выпуске «Cahiers» [11)] , а также: Moullec G. De quelques stenogrammes des plenums du Comite central (1941–1966) // Pour une nouvelle historiographie de l’URSS: n°special de Les Cahiers de l’IHTP [Institut d’histoire du temps present]. 1996. № 35. P. 95–106.

[38] Важное исключение составляют, как можно думать, записки Ленина. По свидетельству Валентинова (источника, как правило, вполне надежного), Ленин предостерегал от излишнего доверия стенографическим отчетам, которые по большей части не отражали содержания его речей. Сам Ленин объяснял это высоким темпом своей речи, из-за чего при стенографировании терялись многие слова. См.: Валентинов Н. (Н. Вольский). Новая экономическая политика и кризис партии после смерти Ленина. Stanford, 1971. С. 102–104.

[39] The Cominform. Minutes of the Three Conferences 1947/1948/1949 / G. Procacci (ed.); co-eds: G. Adibekov, A. Di Biagio, L. Gibianskii, F. Gori, S. Pons. Milan: Feltrinelli Ed., 1994.

[40] См. статьи Крамера и Понса в этом выпуске «Cahiers» [12)] , а также: Zubok V. Stalin’s Plans and Russian Archives, in Symposium: Soviet Archives… // Ibid. P. 295–305.

[41] Khlevniouk O. Le cercle du Kremlin Paris: Staline et le Bureau politique dans les annees 1930: les jeux du pouvoir. Seuil, 1996. P. 18–23.

[42] Среди них записи, относящиеся к войне в Афганистане (1979), к гибели корейского самолета KAL-007 (1983) и к чернобыльской катастрофе (1986). См.: Garthoff R. L. Some Observations on Using the Soviet Archives, in Symposium: Soviet Archives... // Ibid. P. 242–57.

[43] Bajanov B. Bajanov revele Staline: Souvenirs d’un ancien secretaire de Staline. Paris: Gallimard, 1979; Khlevniouk O. et al. Les sources archivistiques des organs dirigeants du PC(b)R // Communisme /S. Courtois and N. Werth (eds.): n°special de: Les Archives: La nouvelle histoire de l’URSS. 1995. № 42–44. P. 15–34.

[44] Письма И. В. Сталина В. М. Молотову. 1925–1936: Сб. документов. М.: Россия молодая, 1995; Cohen Y. Des lettres comme action: Staline au debut des annees 1930 vu depuis le fonds Kaganoviс //Cahiers du monde russe. 1997. № 38/3. P. 307–46; Сталинское Политбюро… С. 94–111; Посетители кремлевского кабинета И. В. Сталина: Журналы (тетради) записи лиц, принятых первым генсеком. 1924–1953 // Исторический архив. 1994. № 6; 1995. № 2–3; Djilas M. Conversations with Stalin. New York: Harcourt, 1962.

[45] Tucker R. C. The Cold War in Stalin’s Time: What the New Sources Reveal, in Symposium: Soviet Archives... // Ibid. P. 273–81. Уже в конце 1936 года советский генеральный консул в Барселоне Антонов-Овсеенко посылал свои отчеты непосредственно Сталину, минуя обычные дипломатические каналы. См.: Dullin S. The role of Maxime Litvinov dans les annees Trente // Communisme... P. 75–93.

[46] Протоколы СТО и упомянутые журналы совещаний хранятся в: ГАРФ. Ф. 5674/с. Оп. 2; Ф. 5446/с. Оп. 55.

[47] Сталинское Политбюро… С. 183–255.

[48] Решение хранить наиболее важные постановления Политбюро отдельно от рядовых было принято уже в ноябре 1919 года. Очевидно, по настоянию Сталина Крестинскому был отдан приказ подшивать особо важные постановления в особую папку. В результате члены Центрального комитета партии, имевшие право получать протоколы Политбюро, в решающей мере утратили эту привилегию. См. Khlevniouk et al. Les sources archivistiques...

[49] Материалы «особой папки» частично опубликованы. См., напр., о раскулачивании: Адибеков Г. М. (авт. публ.). Спецпереселенцы — жертвы «сплошной коллективизации» // Исторический архив. 1994. № 4. С. 145–80; или о советском вторжении в Китай: RKP(b), Komintern und die national-revolutionare Bewegung in China: Dokumente / Kuo Heng-yu, M. L. Titarenko (eds.). Band I. 1920–25. Paderborn, 1996.

[50] К исключительным примерам можно отнести в первую очередь роман В. Гроссмана «Жизнь и судьба», рассказы А. Бека и его «Новое назначение».

[51] Каганович Л. М. Памятные записки рабочего, коммуниста-большевика, профсоюзного, партийного и советско-государственного работника. Москва: Вагриус, 1996 (2-е изд.: 2003); Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым: Из дневника Ф. Чуева. М.: Терра, 1991; Khrushchev N. S. Khrushchev Remembers / E. Crankshaw (ed.). New York, 1970; первый том мемуаров Микояна был опубликован в 1971 году: Микоян А. Дорогой борьбы. М.: Политиздат, 1971; Kramer M. (ed.) Ukraine and the Soviet–Czechoslovak Crisis of 1968: New Evidence from the Diary of Petro Shelest // Cold War International History Project Bulletin. Washington: CWIP, 1998. [V.] 10. P. 234–47. Надо отметить, что чрезвычайно ценные мемуары были опубликованы в 1920-х годах. Это в первую очередь записки Троцкого и некоторых видных зарубежных коммунистических лидеров, таких как Рут Фишер или упомянутый выше Иосиф Бергер (J. Berger). Специфическим источником являются ценные книги Светланы Аллилуевой.

[52] Hildebrand K. Das dritte Reich. Munchen: Oldenbourg, 1979; Kershaw I. The Nazi Dictatorship: Problems and Perspectives of Interpretation. London: Arnold, 1989; Djilas M. Op. cit.

[53] См., напр.: «Особая папка» И. В. Сталина: из материалов секретариата НКВД-МВД СССР 1944–1953 гг.: Каталог документов / В. А. Козлов, С. В. Мироненко (ред.). М.: Благовест, 1994, — где приведен список материалов, полученных Сталиным от его тайной полиции и хранившихся в его личных папках. Эти же авторы подготовили аналогичные каталоги особых архивов Молотова, Берии и Хрущева.

[54] Как утверждает Валентинов, в период борьбы с оппозицией вся партийная среда была буквально пропитана слухами о конфликтах в высшем руководстве — настолько, что XIII съезд партии вынес особое постановление о борьбе с распространением слухов, см.: Валентинов Н. Указ соч. С. 43.

[55] «Логично предположить, что в такой стране, как Советский Союз, где долгое время царило «телефонное право» (речь идет о телефонных звонках высшего партийного руководства, которое непосредственно диктовало подчиненным, как поступать в тех или иных случаях) и превалировал «изустный» способ принятия решений, множество важнейших действий и решений никогда не были зафиксированы письменно», см. Kramer М. Archival Research... Известно также, что записи некоторых официальных мероприятий не публиковались, с тем чтобы инициировать свободный обмен мнений. К числу таких мероприятий относится знаменитое заседание 1931 года, посвященное критическому состоянию промышленности. См.: Khlevniouk O. Cercle du Kremlin… P. 86.

[56] Опубликовано в: Фельштинский Ю . Г. Указ. соч.

[57] Рютин М. Н. На колени не встану. М.: Политиздат, 1992; Serge V. Memorie di un rivoluzionario, 1901–1941. Firenze: La Nuova Italia, 1974; Ciliga A. Dix ans au pays du mensonge deconcertant. Paris: Champ Libre, 1977; Berger J. Op. cit.; Gross B. Willi Munzenberg: A Political Biography. East Lansing: Michigan State University Press, 1974.

[58] См. Bajanov B. Op. cit.; ст. Л. Риммел в этом выпуске «Cahiers» [13)] ; Rosenfeldt N. E. Knowledge and Power. The Role of Stalin’s Secret Chancellery in the Soviet System of Government. Copenhagen: Rosenkilde and Bagger, 1978; Медведев В. А. В команде Горбачева: взгляд изнутри. M.: Былина, 1994; Palazchenko P. My Years with Gorbachev and Shevardnadze. University Park: Pennsylvania State University Press, 1997. О двух последних книгах речь идет у Р. Д. Инглиша (R. D. English. Op. cit).

[59] Бек А. Новое назначение.

[60] Посетители кремлевского кабинета И. В. Сталина...

[61] Можно предположить, что по мере созревания сталинского деспотического режима и вследствие постепенного отмирания высших органов управления страной живая жизнь выветривалась из официальных документов этих органов. Но несмотря на извращающее воздействие деспота она все же не полностью оттуда исчезла — просто реконструировать ее теперь гораздо труднее.

[62] Письма И. В. Сталина В. М. Молотову; Сталин и Каганович: Переписка. 1931–1936 / Сост.: О.В. Хлевнюк, Р. У. Дэвис и др.; РГАСПИ. М.: РОССПЭН, 2001; Cohen Y. Op. cit.

[63] О том, как изменялась со временем тематика дискуссий на пленумах ЦК, см.: Moullec G. Op. cit.; очерк Крамера в данном выпуске «Cahiers» [14)] .

[64] Blitstein P. A. // Researching Stalin’s nationality policy in the archives // Archives… P. 125–137.

[65] Grimstead P. K. Ibid.; ГАРФ. Ф. 5446/s, Оп. 55. Д. 1866. Л. 37.

[66] Возможно, избавление от бумаг началось уже в 1920-х годах в связи с начавшимися тогда репрессиями против партийной оппозиции. И столь же законно было бы предположить, что многие видные интеллектуалы уничтожали свои бумаги во время громких процессов 1928–30 годов.

[67] Khlevniouk et al., Les sources archivistiques...; Копылова О. Н. К проблеме сохранности ГАФ СССР в годы Великой Отечественной войны // Советские архивы. 1990. № 5. С. 37–44.

[68] Волкогонов Д. А. Семь вождей. Т. 1. М.: Новости, 1996. С. 260–61, 397.

[69] Grimstead P. K. Ibid. P. 57–8; Kramer M. Archival Research… P. 22.

[70] Nicolaevskij B. Power and the Soviet Elite (Hoover Institution: Stanford 1965); Conquest R. Stalin and the Kirov Murder. London: Hutchinson, 1989; Kirillina A. L’assassinat de Kirov. Paris: Seuil, 1995. Новая подборка документов об убийстве Кирова вскоре будет опубликована в серии Annals of Communism (Yale University Press). The Road to Terror: Stalin and the Self-Destruction of the Bolsheviks, 1932–1939 / J. A. Getty and O. V. Naumov, eds. New Haven, Connecticut, Yale University Press, 1999. xxvii, 635 pp. (Annals of Communism Series).

[71] Khlevniouk O. Cercle du Kremlin…; Хлевнюк О. В. Политбюро: Механизмы политической власти в 1930-е годы. М.: РОССПЭН, 1996.

[72] Blum A. A l’origine des purges de 1937, l’exemple de l’administration de la statistique demographique // Les annees 1930. Nouvelles directions de la Recherche / A. Graziosi et J. Scherrer (eds.): n° special de Cahiers du Monde russe. 1998. 39/1–2. P. 169–96.