28 марта 2024, четверг, 14:17
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

16 июля 2009, 09:02

"Вехи" 1909-2009 - книга века

Мы публикуем доклад немецкого историка и публициста профессора Европейского университета Виадрина во Франкфурте-на-Одере Карла Шлегеля (Karl Schlögel), приезжавшего в Россию по приглашению Фонда Фридриха Наумана в рамках мероприятий, посвященных 100-летию выхода сборника «Вехи». Доклад был прочитан в Российской Государственной библиотеке в Москве 6 апреля 2009 года.

Год 2009 останется у нас в памяти не только как год большого финансового кризиса, но и как год памятных дат: Европа вспоминает о разразившемся  80 лет назад экономическом кризисе, о начавшейся 70 лет назад Второй мировой войне и об одной радостной дате – большом переломе 1989 года, которым завершилась целая эпоха. Но и менее значительные даты нашли свое место в европейском календаре памяти. Так, в феврале текущего года многие европейские издания вспоминали о публикации столетней давности «Футуристического манифеста». Почти одновременно, также в феврале 1909 года, в России вышла в свет книга, которая оставила в российской истории значительный след, однако игнорируется в европейском контексте, для большинства как бы не существует, если не считать специалистов по российской истории. Публикация сборника «Вехи» со статьями о русской интеллигенции стала выдающимся событием в духовной жизни России, причем не только в столицах. Этот том, составленный из произведений известных тогда философов, публицистов, политиков, выдержал за короткое время несколько изданий большими тиражами. Но, прежде всего, «Вехи» стали центром жарких дебатов, в которых участвовали все знаменитости той эпохи. На первый взгляд речь в них шла о самокритичной оценке роли интеллигенции в русской революции 1905 года, которая как раз завершилась. Публикация «Вех» и развернувшиеся вокруг них споры были самым верным доказательством рождения в конце существования царской империи независимой и зрелой интеллигенции. «Вехи» и дебаты вокруг них символизируют рождение общественного мнения и того, что мы сегодня называем гражданским обществом.

Я очень благодарен Фонду Фридриха Науманна и Российской Государственной библиотеке за инициативу проведения специального мероприятия в связи со столетием выхода в свет издания «Вехи». Я от всей души приветствую идею проведения выставки «Вехи», включающую в себя тему «Интеллигенция и власть». Мне лично это доставляет особую радость. Дело в том, что более 20 лет назад я работал над темой самосознания русской интеллигенции в период между 1909 и 1921 годами. Эта работа  привела к созданию совершенно другой книги, а именно исследования о Санкт-Петербурге как лаборатории европейского модерна. Тогда, в читальном зале 1, где академики и иностранные ученые имели привилегированный доступ к источникам литературы, я получил возможность познакомиться со всей литературой, окружавшей «Вехи». Впоследствии, в 1990 году, я перевел «Вехи» для «Другой библиотеки» Ханса Магнуса Энценсбергера и издал их с собственным комментарием. Произведение уже выходило в Германии в 1920-е годы в частичном переводе Элиаса Хурвича. Кроме того, существуют американское и французское издания.

С тех пор, как я работал тогда в библиотеке им. Ленина, прошло не просто 20 лет, а целая эпоха. Я хорошо помню тот момент, когда книга, в течение долгого времени подлежавшая запрету, огромным тиражом поступила в книжные магазины и киоски и мгновенно была раскуплена. И я помню также, как эта книга, которая, как и каждый запретный плод, считалась особенно ценной – ведь авторы «Вех» были особенно ненавидимы Лениным как представители «буржуазного либерализма», - как эта книга вдруг стала неинтересной, и как публика обратилась к другим вещам: не к прошлому, а к настоящему, не к дискурсам прошлых времен, а к новой публичности, волнующей душу прессе, телевидению, необъятному книжному рынку. Зачем же сегодня нужно вновь обращаться к «Вехам»?

Вовсе не лично-автобиографические причины и не страсть любителя антикварных изданий заставляют меня еще раз вытащить на свет Божий какой-то давно забытый старый текст, хотя и такая мотивация была бы оправданной и интригующей. Мое убеждение скорее основывается на том, что «Вехи» имеют значение для целого века. Тот факт, что эта книга пользовалась вниманием в России, но не в Европе, говорит о многом. Почему же книга, которая в начале ХХ-го века затронула все наиболее важные вопросы современности, касавшиеся интеллигенции и самой судьбы России, в кругах образованного европейского общества не нашла почти никакого отклика? Как случилось, что различные взгляды европейцев на роль интеллигенции не только существовали изолированно друг от друга, но и развивались в разных направлениях, на двух разных языках, привели к разным выразительным формам и к систематическому непониманию друг друга? Или еще короче: чем объяснить то, что мы не создали интегральную историю европейской интеллигенции и ее дискурсов? Что все это означает, и  что даст реконструкция истории европейской интеллигенции? Какую пользу дало бы сегодня чтение «Вех» столетней давности?

Эти вопросы объясняют ход моих мыслей. Сначала я хочу показать, в чем, с моей точки зрения, заключаются заслуги авторов «Вех». Они не в прорицаниях относительно грядущей эры большевизма, как часто утверждается, а в способности критически анализировать действительность и дать диагноз современной духовной ситуации. Из «Вех» нельзя извлечь прямые указания, как надо действовать сейчас. Далее я хочу показать, почему «Вехи» надо рассматривать не изолированно, а в контексте больших европейских дебатов об интеллигенции ХХ-го века. В-третьих, я хочу задать вопрос, почему европейские дебаты об интеллигенции велись изолированно друг от друга, и я хотел бы внести предложение о том, как создать общеевропейскую интегрированную историю интеллигенции. В заключение я хотел бы спросить, в какой мере «Вехи» нам могли бы помочь и сегодня. При всем при том, я считаю себя исследователем интеллектуальной и духовной истории, а не тем, кто может сегодня давать российской интеллигенции советы из-за рубежа.

Заслуги «Вех». Диагноз духовной ситуации современности

О сборнике «Вехи» написаны целые тома. Его авторами восторгались за смелость и остроту мысли, с которыми они выступали против господствующих течений современности и с критикой революционной интеллигенции. По этой причине их объявляли апологетами царского режима. Ленин не раз обрушивался на них как на «энциклопедию либерального ренегатства», Троцкий насмехался над авторами за то, что они люди самовлюбленные и заняты только тем, «что стараются углубиться в каждую складочку своего самосознания“. Одни гордились  ими  как пророками, другие смеялись над ними и кляли их как реакционеров. Очевидно, они затронули больные точки образованного и мыслящего общества. Я вовсе не собираюсь вдаваться в определение понятия «интеллигенция». Объем понятия «интеллигенция» в европейском контексте слишком широк. В каждой стране имеется собственный тип: во Франции - активный интеллектуал, в Германии - «политический профессор», в России – «интеллигент» и революционный студент. Повсюду речь идет о чем-то большем, чем просто образованность. В семантике слов интеллигенция и интеллектуал присутствуют такие особенности, как ангажированность, критика профессии, моральные основы и авторитет, заинтересованность и ответственность за общественное целое. Интеллигенция и интеллектуалы обладают в зависимости от контекста и негативными коннотациями: некоторые воображают, что они в моральном плане выше других. Такие встречаются чаще всего среди писателей, публицистов, литераторов, которые действуют публично. Более всего это отношение сконцентрировано в понятии «public intellectual». Это люди, чей голос нельзя не услышать. Нам приходят в голову в этой связи имена людей из недавнего прошлого: Ханна Аренд, Жан-Поль Сартр, Ноам Хомски; из России - Александр Солженицын,  из Германии - Ханс Магнус Энценсбергер. Тип «public intellectual»  относится к такой социальной формации, в которой критика стала родом деятельности, а интеллектуальный труд - профессией, т.к. существует рынок идей, книжной продукции и есть соответствующая общественность. В широком контексте интеллигенция является составной частью буржуазного общества.

Авторы сборника «Вехи» были в свое время опытными и уважаемыми интеллектуалами: философы Николай Бердяев, Сергей Булгаков и Семен Франк, публицисты и политики Петр Струве и Александр Изгоев, юрист Богдан Кистяковский, литературовед Михаил Гершензон. Все они были  интеллектуалами, пережили как критики царского режима изгнание и ссылку. Повествовать о позициях каждого из них в отдельности не буду: это завело бы нас слишком далеко. Здесь мы коснемся лишь нескольких аспектов. Они считали, что после революции 1905 года пришло время подвести самокритичные итоги. Авторы вовсе не собирались составлять список грехов и устраивать трибунал, но указывали на грубые ошибки интеллигенции, которая подхватывала любую интеллектуальную и философскую моду вместо того, чтобы критически работать над собой. Вместо того чтобы возвеличивать себя в качестве самопровозглашенного спасителя всего мира, ей следовало бы со всей скромностью работать над собой. В то время возникала необходимость не в «оппозиции из принципа», а в конструктивной органичной работе над постепенным улучшением ситуации. Для этого интеллигенция должна была освободиться от различных созданных ей самой мифов. Она должна была отказаться от того, чтобы подчинять всю духовную жизнь нуждам политики. Основное внимание теперь следовало уделить самовоспитанию и самоусовершенствованию, в то время как улучшение политической ситуации могло прийти не извне и не благодаря чуду свыше, а только изнутри, от самих людей. Интеллигенция должна была освободиться от утопических и мифических представлений о народе как о прекрасных дикарях и «средоточии добра». Она должна была осудить эксцессы с применением насилия и погромы времен революции. Нельзя было забывать и некоторые черты социологического портрета: что «студент-революционер» стал репрезентативной фигурой интеллектуала в России. Правовед Кистяковский критикует распространившийся в кругах интеллигенции правовой нигилизм и приводит в качестве примера блестящий анализ Ленина как теоретика ситуации  осадного и чрезвычайного положения. По словам Петра Струве, если Россия хочет не допустить наступления  «времен смуты» и избежать опасности прихода деспотии и охлократии, то не остается ничего другого, как работать над созданием правового государства, которое было предложено октябрьским Манифестом 1905 года. Интеллигенция должна отказаться от своей революционной риторики и словоблудия, покончить с радикальными упрощениями и приступить к работе. Решительный поворот необходим, чтобы избежать дальнейшего скатывания к чисто деструктивному развитию.   Таковы,  на мой взгляд, в кратчайшем виде наиболее важные аспекты.

У авторов «Вех» не было позитивной программы,  в  этом их слабость. Кроме того, они не подвергали критике русскую православную церковь, хотя она не была готова выполнить свой долг перед обществом и сделать необходимые шаги в сторону модернизации, как это предлагал, например, Сергей Булгаков. Сила позиции «Вех» заключалась в том, что они имели смелость как бы поставить интеллигенцию и самих себя перед зеркалом и строить свою аргументацию вопреки духу времени.  Они требовали от себя и от себе подобных взять на себя ответственность за происшедшее - вместо того, чтобы сваливать ответственность за неудавшуюся революцию «на других», на «верхи».  Это принесло им – а большинство из них ранее прошло школу легального марксизма – репутацию ренегатов. Они фактически сидели между стульев,  поскольку критиковали  как царский режим, так и революционную оппозицию. Однако, защищая свою независимую позицию и  не уступая  давлению общественного мнения, они показали, что возникла независимая общественность, пространство, способное устоять против нападок с обеих сторон. Дебаты 1909 года явились звездным часом создания сознательной и самостоятельной общественности в дореволюционной России.

Последующие события затмили эти дебаты и отодвинули их на задний план: начало мировой войны, «гигантская катастрофа», 1914 год, вызванная войной революция и гражданская война. Авторы «Вех» в 1921-1922 годах в рамках привлекшей всеобщее внимание и невиданной доселе акции были выдворены из страны. Советское правительство депортировало почти 200 ведущих представителей интеллигенции, в том числе авторов «Вех», в эмиграцию на так называемом «философском пароходе», что спасло многим из них жизнь. Событие уникальное в истории европейской интеллигенции, но осознанное значительно позже, после развала Советского Союза.

Борьба за автономию: «Вехи» в европейском контексте

Подобные моменты внутренних исканий, саморефлексии возникали в ХХ-м веке в Европе постоянно, особенно в кризисные времена. Не претендуя на полный и систематический анализ, я хотел бы бросить взгляд на некоторые этапы. Речь здесь может идти только о кратком обзоре, в конце которого я хотел бы предложить некоторые тезисы и выводы.

У каждой страны и каждого общества есть своя история интеллигенции, но все же существует целый ряд позиций и дискурсов, пересекающих границы, поскольку проблемы охватывают одновременно разные страны. В начало истории европейской интеллигенции ХХ-го века следует, пожалуй, поставить героическую фигуру Эмиля Золя, его «Я обвиняю».  В оценке дела Дрейфуса во Франции в конце ХIХ-го - начале ХХ-го века,  в процессе поляризации общества возникла фигура «интеллектуала». Решительная смелость противостояния националистическим и антисемитским рессантиментам показала, что даже отдельный индивид может добиться серьезного сдвига. Золя и его сподвижники, можно сказать, создали миф о власти интеллектуалов, миф, положительно сказавшийся на  последующих поколениях европейской интеллигенции. Вопрос о том, как те или иные люди повели бы себя в деле Дрейфуса, стал узловым моментом в споре о самосознании и «миссии» интеллигенции, аналогично спору о «Вехах», в котором российская интеллигенция старалась выяснить свое отношение к революционным событиям и своей роли в них. Так же, как и в деле Дрейфуса, речь шла о жестком и самокритичном анализе событий. Допустимо ли вообще критиковать интеллигенцию, или такая критика будет только на руку ее врагам? Можно ли называть революцию погромом, если она сопровождалась целым рядом погромов, или следует подчиниться революционной фразеологии интеллигенции? Не пора ли покончить с удобным тезисом, что во всех бедах виноваты «верхи»:  правительство, царизм и самодержавие, - и взять часть ответственности  за неудачу на самих себя? Так же, как и в деле Дрейфуса, речь ведь шла – независимо от конкретного содержания конфликта – о непредвзятой постановке диагноза самому себе и о смелости, которая для этого необходима. В Париже проблема была в том, чтобы противостоять националистически-антисемитскому мейнстриму,  в Петербурге и Москве - в том, чтобы найти выход из мейнстрима самомифологизации  и апологии насилия.

Немного позже, в 1914 году, в русле националистической мобилизации многих стран на Первую мировую войну стало ясно, что автономные позиции интеллигенции раздавлены или просто рухнули: борьба за мир в Европе стала уделом крайне незначительного меньшинства, пацифистской, даже воинственной секты, в то время как интеллектуальный мейнстрим в Европе подался на фронт и ввязался в «борьбу за культуру и цивилизацию» - полное крушение прежних идеалов почти повсеместно в Европе. В 1914 году интеллектуалы стояли во главе националистической мобилизации.

Не удивительно, что вскоре после этого европейская интеллигенция впадает в идеологическое похмелье и приступает к расправе. Вторым знаменательным этапом явилось выдвинутое интеллектуалами обвинение в адрес интеллигенции. Назову только два примера: 1923, Георг Лукаш, крупный теоретик марксистской эстетики, который призывает себе подобных, интеллектуалов из буржуазных семей, совершить «классовое предательство» и присоединиться к рабочему движению, и Жюльен Бенда, 1927, который, с другой стороны, говорит о «предательстве интеллектуалов» и призывает вернуться к абсолютным ценностям и принципам универсальной морали. В этом находит свое выражение разрушение традиционных принципов, общая неуверенность представителей буржуазной интеллигенции, их «угрызения совести» в связи с  нерешенными проблемами буржуазного общества.

В качестве третьего этапа можно рассматривать ситуацию с активными интеллектуалами, которых фашизм в Италии, национал-социализм в Германии и гражданская война в Испании поставили в ситуацию, в которой они от имени антифашизма выступали за коалицию с Советским Союзом Сталина. Как можно было, будучи антифашистом, сохранить свою интеллектуальную и моральную целостность, принимая показательные процессы в Москве и вступая в коалицию со Сталиным?  Когда в 1936 и 1937 годах  разгорелся скандал вокруг сообщений Андре Жида и Лиона Фейхтвангера об их поездках в СССР, то речь шла о том, насколько независимо или конформистски  настроены представители интеллигенции.

Четвертый дискурс разворачивается уже в иной констелляции, в условиях „холодной войны“. Существовала ли в подобных условиях возможность формирования такой критики коммунизма, которая одновременно не воспринималась бы как апология капитализма, и как надлежало формировать критику капитализма, чтобы она не могла служить оправданию коммунистического режима? Сколь грандиозные тексты возникали и сколь грандиозные скандалы разгорались в начале 1950-х годов вокруг сборника статей „Поверженный бог“ [„Ein Gott, der keiner war“], в создании которого участвовали Артур Кестлер и Игнацио Силане, равно как и вокруг  эссе  Чеслава Милоша „Подневольный ум“ [„Gefesseltes Denken“]. Вопрос стоял так: могла ли, и если да, то каким образом, критическая позиция утвердиться между фронтами „холодной войны“, не будучи узурпированной ни одной из сторон.

О новом всплеске волны интеллектуального авангардизма можно говорить лишь применительно к 1968 году. Это в равной степени относится и к западному, и к восточному блоку. Несомненно, в студенческом движении Запада, как это было в Пражскую весну и в Варшавском марте 1968 года, студенты, писатели сыграли выдающуюся роль; то же можно сказать и о зарождающемся движении диссидентов и самиздате в СССР. И вот мы обнаруживаем, как вновь начинает подниматься вопрос о роли интеллигенции, скажем, у Герберта Маркузе, у Жан-Поля Сартра, но и у Александра Солженицына и Андрея Сахарова в Москве (здесь, кстати, в критике „образованщины“ впервые Веховский сборник вновь принимается за референтную точку). 

В подготовке восточноевропейской революции, в годы перестройки и гласности интеллектуалы также сыграли важную роль, придя к взаимопониманию относительно этой роли. Упомянем лишь трактат Дьёрдя Конрада и Ивана Селеньи „Интеллектуалы на пути к классовой власти“ [„Intelligenz auf dem Weg zur Klassenmacht“], „Жизнь в правде“ [„In der Wahrheit leben“] Вацлава Гавела. Не забудем медийную революцию в прессе и на телевидении в Москве, а также тот факт, что бывшие диссиденты и маргиналы в одночасье становились министрами, президентами, политическими руководителями. Совершенно очевидно, что без формирования в подполье некоторой контр-общественности не случилось бы никакого переворота в политике. Однако с достижением этого успеха миссия интеллигенции, как представляется, и завершилась: уже спустя короткое время после 1989 и 1991 годов появляется литература, в которой повествуется о „Закате интеллектуалов“ и о „Смерти интеллигенции“.     

В этом, похоже, проявляется факт коренной утраты интеллигенцией своей значимости в посткоммунистических обществах. Высокоинтеллектуальная культура, сформировавшаяся при социализме, вдруг оказалась один на один с производством капиталистической масс-культуры. С исчезновением государства-цензора исчез и традиционный образ врага. Некогда четкие ориентиры оказались размытыми. Иные профессиональные профили стали пользоваться спросом. Уже не статусность, и не хорошие связи, а деньги стали формой выражения новых ценностных установок. Найти себя в новой радикально изменившейся обстановке оказалось сверхсложным делом во всех постсоциалистических обществах. Однако ощущение кризисности и потери ориентации отнюдь не ограничилось этими обществами и уж совсем не только Россией.  

  

Разговоры о „кризисе интеллигенции“ в 1990-е годы отнюдь не являются специфически русской проблемой, а упреки и самоупреки интеллигенции, точнее – „public intellectuals“, суть феномен общеевропейский, который возникает при определенном конъюнктурном раскладе, вновь заявляя о себе. Очевидно, что проявление этого феномена приходится всегда на кризисные ситуации, которые требуют своего объяснения и переоценки, на времена, в которые приходится порывать с действовавшими до того представлениями и стратегиями. И это всегда время взаимных разоблачений, героизации либо демонизации, соответственно, и колебаний между завышенной самооценкой и коллапсом всякого самосознания, между авангардистской позой и поистине фаталистическим разочарованием. Между крайними точками этого поля напряженности и движутся самоанализ и самоинтерпретация.  

 

При всей очевидности того, что различные дискурсы, как они были набросаны выше, не связаны друг с другом непосредственно; при всей очевидности того, что их акторы не сообщались друг с другом непосредственно, существует, тем не менее, некоторая единая констелляция – европейская констелляция кризиса в ХХ веке. Это, прежде всего, сверхдраматическая эпоха войны, революции и гражданской войны в период между 1914 и 1945 годами или ― если добавить к этому продолжительный послевоенный период – „некалендарный ХХ век“ между 1914 и 1989 годами.

Попытка вычленить во всех этих дискурсах некую „красную нить“ привела бы, по моему мнению, к появлению  двух противоположных тезисов. Первый тезис гласит, что интеллигенция, безусловно, оказывает решающее воздействие на ход истории и обладает такими качествами, как образованность и жертвенность, которые изначально предопределяют ее на выполнение великой исторической миссии. Или же, напротив, она – интеллигенция – в силу своей заносчивости, своей недисциплинированности и мелкобуржуазности своего поведения принципиально неспособна произвести хоть что-нибудь положительное.   

Как правило, все эти обвинения и самооговоры указывают лишь на абсолютную переоценку, так сказать, удельного веса интеллигенции и интеллектуалов, в который раз создают иллюзию того, что она-де управомочена делать историю. Налицо „профессиональная деформация“ („deformation professionelle“) в буквальном смысле этого слова. В любых масштабных дебатах о роли интеллигенции всё и почти всегда вращается вокруг этой самой самоиллюзорности и самостилизации. Подлинно исторические решения принимаются, конечно же, не интеллектуалами; история определяется – и в этом я убежден – субъектами совсем иной весовой категории. Главный результат подобных дебатов – вновь и вновь предпринимаемая попытка осознания того, на какую весомость, значимость, влиятельность могут претендовать интеллигенция или „public intellectual “. Или не могут.

ХХ век: констелляция кризиса и бессилие интеллигенции

Если рассматривать интеллигенцию также как „рефлектирующую элиту“, то складывается впечатление, что в Европе радикализирующихся движений – как националистического, так и коммунистического толка – она оказалась в положении часового, забытого на своем посту. В условиях вынужденных действий и острой необходимости проявления активности и принятия решений рефлексия никому не была нужна. Рефлексия воспринималась как препятствие, как ограничение возможности действовать. Массовым движениям и выросшим из них тоталитарным режимам нужна была интеллигенция не рефлектирующая, а функционирующая. Интеллигенция не самостоятельная, а обслуживающая и исполняющая – „колесики и винтики“, писатели в роли „инженеров человеческих душ“. И стоит ли удивляться тому, что во многих европейских странах интеллектуальное сообщество раскололось на энергичных агитаторов и пропагандистов, с одной стороны, и отброшенных, вытесненных на обочину, маргинализованных и преследуемых, с другой. Лишь в очень немногих случаях светлые головы из числа интеллектуалов вставали во главе движений и утверждались в этом своем качестве лидеров. Большевизм с его вождями-выходцами из интеллигенции, безусловно, являл собой пример подобного случая, хотя и непродолжительное время – достаточно вспомнить такие фигуры, как Ленин, Троцкий, Луначарский, Бухарин и другие. Как правило, большинство интеллектуалов в лучшем случае проявляло активность в качестве сочувствующих, попутчиков, маргиналов, так что многие из них вскоре оказались в эмиграции либо в ссылке.

Правда, история интеллигенции ХХ-го века является также историей головокружительных карьер отдельных ее представителей, однако в основном – это история ее бессилия и изгнания. Но самая большая странность состоит в том, что рефлектирующие элиты, оказавшиеся вне игры, так и не смогли сблизиться, не смогли преодолеть взаимное отчуждение. Их пути пересекались, но встречи не произошло. Что и видно, если следовать от вехи к вехе на описанном выше пути.

Авторы „Вех“, как известно, были в 1921/22 гг. насильственно выдворены из СССР на „корабле философов“. Они стали носителями культуры русской интеллигенции за пределами России, но вряд ли могли рассчитывать на симпатию к своим взглядам. Ибо в них видели представителей прежней России, монархии, православия, и даже реакции, и в центрах эмиграции – Берлине и Париже – их уделом, как правило, была изоляция. Даже лица, оказавшиеся в изгнании позднее – такие, как Виктор Серж, а также Троцкий – практически не встретили доброжелательного к себе отношения со стороны нового окружения. Дело в том, что значительная часть европейской интеллигенции обращала свой взор к новой России с большими ожиданиями и симпатиями. Россия, совершившая Октябрьскую революцию, представлялась целому поколению европейских интеллектуалов, несмотря на ее нищету, Землей Обетованной, противостоящей презренному и ненавистному миру эксплуатации, нужды, кризиса культуры. Таких взглядов придерживались и наиболее выдающиеся люди – Ромен Роллан, Артур Кестлер, Джозеф Рот, Андре Жид, Джордж Бернард Шоу, Джон Стейнбек.  Даже после 1933 года, когда в Париж стали прибывать эмигранты и беженцы из Германии и Австрии, встреча с ними и разговор о реалиях тоталитарного господства так и не состоялись. Общего языка для обсуждения новых реалий не нашлось, вследствие чего получилось так, что эмигранты и изгнанники Вальтер Беньямин и Николай Бердяев, Лев Шестов и Лион Фейхтвангер, Генрих Манн и Иван Бунин, нашедшие прибежище в Париже, не сумели установить интеллектуальный контакт и не вступили в обмен мнениями. В этом отношении практически ничего не изменилось и в более позднее время, когда эмигранты оказались в Соединенных Штатах. Питирим Сорокин обосновался в Гарвардском университете, интеллектуалы, бежавшие из Германии, нашли приют в Новой школе социальных исследований, либо, как Томас Манн, Макс Хоркхаймер и Теодор Адорно – на американском Западном побережье. До личных контактов и совместной рефлексии по поводу хотя и различных, но, тем не менее, общих впечатлений дело так и не дошло. Исключения лишь подтверждают правило – так, философ и социолог Вальдемар Гуриан, принявший католичество российский еврей, стал одним из важнейших собеседников Ханны Арендт.

Взаимное отчуждение и невозможность найти общий язык долго сохранялись и в послевоенное время. Можно с некоторым основанием говорить даже о страхе перед контактами между диссидентствующей интеллигенцией на Западе и интеллектуальными диссидентами на Востоке. Настрой критической интеллигенции Запада был антикапиталистическим, антиимпериалистическим, антиамериканским, зачастую просоветским, тогда как настроение критической интеллигенции Востока было антикоммунистическим, антисоветским, преимущественно прозападным. При том, что и те и другие в практической жизни следовали антиавторитарным, эгалитарным, радикально-демократическим установкам, в идеологическом отношении они жили в совершенно разных мирах. Такое положение сохранялось вплоть до падения коммунистических режимов, распада Восточного блока и воссоединения разделенной Европы. Некоторые следы этого разнонаправленного восприятия действительности дают себя знать и поныне.

Сегодня, когда „холодная война“ стала историей, и – возможно – не только коммунизм, но и прежний Запад навсегда ушли в прошлое, по-видимому, пришло время обратить взор на дискурс, который российская интеллигенция ввела в прошлом веке. Идеологические сражения отгремели, и назрела необходимость рассказать о многочисленных и разнообразных историях интеллектуальной ангажированности, о достигнутых на этом направлении успехах и имевших место поражениях. Настало время историзации всего этого комплекса, ранее безмерно заидеологизированного. Тогда, вероятно, удастся прийти к трезвому рассмотрению событий, свободному от самопереоценки и мифологизации, угрозе чего интеллигенция подвержена в особой степени. Но только так и окажется возможным свести воедино ранее изолированные анклавы и архипелаги широко рассеянной диаспоры и подвести баланс внесенному ею духовному вкладу. Дискурс европейской интеллигенции стал бы, таким образом, неотъемлемой составной частью духовной истории Европы, которая более не является историей исключительно идеологической. Из нее мы узнáем больше о грехопадении и героических подвигах, об изъянах и достоинствах, о высокомерии и жертвенности интеллигенции – по ту сторону всезнайства, по ту сторону непогрешимости.

В остатке: Утрата иллюзий и решимость к самодиагностике – актуальность сборника „Вехи“

 

После 1989 г. много писали о „закате интеллектуалов“ и о „смерти интеллигенции“, не только на Востоке, но и на Западе. Причины этого известны: утрата рефлектирующей элитой своего статуса и значимости, окончание интерпретационной власти небольшой образованной элиты, утверждение власти денег и распространение массовой культуры. Насколько можно судить, последним словом пока остается окончательное отречение интеллигенции от своей роли.

Однако, если приметы нас не обманывают, начался новый поиск субъекта, способного осуществить изменения или инициировать таковые. Перед лицом кризисов и крахов происходит поиск спасительных путей и революционных субъектов, и уже в новой тональности ведется речь о необходимости просвещения. Однако нового революционного субъекта или новой архимедовой точки, опираясь на которую можно было бы объяснить, а по возможности и изменить мир, пока не видно. Антонио Негри и Майкл Хардт, критикующие глобализацию, считают, что субъектом действия может стать „множество“ (multitude). Иные требуют нового Просвещения, либо критикуют интеллигенцию именно за то, что она не выполняет своих обязанностей, в соответствии с которыми она призвана объяснять происходящее. Мы же с течением времени примирились с тем, что после окончания „холодной войны“ наступила не эпоха мира, а настало время новой неразберихи, хаоса и бесконтрольности в мире. Всюду воют тревожные сирены. И опять на часах “двенадцать без пяти“.

Что в такой ситуации нам вообще могут сказать „Вехи“? Не стали ли они уже всего лишь историческими текстами, которые пора сдать в архив? Во многих отношениях они и в самом деле представляют лишь исторический интерес – по крайней мере, что касается России. Угрозы установления нового господства революционной молодежи, „пайдократии“ [„Paidokratie“], не существует. Демографическая ситуация свидетельствует, скорее, об обратном – о старении общества и упадке. Культура аскетизма на сегодня отсутствует, „воинствующий орден“ интеллектуалов не просматривается. Никто не тоскует по новому утопическому проекту. Люди хотят, чтобы их, наконец, оставили в покое, они хотят вести нормальную жизнь, водить детей в школу, зарабатывать деньги, и – почему бы нет – съездить в отпуск. Могучая тяга к нормальному и устоявшемуся образу жизни после „столетия крайностей“ (Эрик Хобсбаум), ужасов и чрезвычайных положений. Нет и интеллигенции, проталкивающейся вперед в своем стремлении поучать общество или, тем более, устанавливать воспитательную диктатуру. Дело, скорее, обстоит следующим образом: на передний план устремились священники и муллы, и задачи, ранее выполнявшиеся просвещением, сегодня перешли к индустрии развлечений или к проповедникам разных религий.

Есть, однако, нечто иное, по-видимому, вполне сохранившее свою актуальность. Вспомним предложенный Кистяковским убедительный анализ индифферентности и правового нигилизма, непонимания необходимости институциональных форм, позволяющих обществу организоваться и артикулировать свои нужды. Или вспомним о призывах к повседневным малым делам, из которых вырастает и на которых строится жизнь гражданского общества.

Анализ „современной духовной ситуации“ в сегодняшней России, как и комментарии по поводу нынешнего духовного состояния российской интеллигенции, не входят в мою задачу. Более того, они вообще выходят за пределы моей компетенции. Я не могу охватить ситуацию в целом, мне трудно ее оценить, я нахожусь в растерянности. Я единственно знаю, что в настоящее время нет той ситуации, которая существовала в конце 80-х и начале 90-х, когда развернулась смелая и бескомпромиссно откровенная дискуссия о самопонимании и о задачах российской интеллигенции. Когда я мысленно обращаюсь к очерку Игоря Клямкина „Какая улица ведет к храму“, опубликованному в 1987 году, мне это представляется возобновлением или продолжением некогда прерванного дискурса. С тех прошло много времени, и положение полностью изменилось. Нет больше того однозначного размежевания между правительством и оппозицией, между властью и интеллигенцией. Встречается и то, и другое: цинизм, ставший массовым явлением, растиражированный в СМИ, с одной стороны, и глубокая серьезность и жертвенность, эти давние добродетели русской интеллигенции, воплотившиеся в личности Анны Политковской, с другой.

Современная масс-культура, со всеми ее атрибутами, настигла и постсоветскую Россию. Как и повсюду в мире, массы интересуются не столько художественной литературой, сколько преступлениями и сексом. Наибольшими тиражами выходят не книги авторов самиздата, а сегодняшние бестселлеры. Куда ни посмотришь, всюду опять неразбериха, но и новые возможности. Жизнь замыкается на текущем мгновении, на настоящем, без обращения к будущему. В чести потребительство, „консумизм“, а не коммунизм. Многое, что еще вчера было недостижимым, сегодня стало обыденным. И многое, на что еще недавно можно было рассчитывать, исчезло из жизни. Приходится заново ориентироваться и заново обустраивать свою жизнь. Но и Запад, который некогда был постоянной величиной, ориентиром с четко определенными универсальными ценностями, в таком виде более не существует.

Кризис, вызванный новой запутанностью, и чреватый новыми опасностями, давно охватил и Запад (Запад как единое образование более не существует). Если оглянуться вокруг, то нельзя не заметить, что и на Западе тип интеллектуала – крупного общественного деятеля (public intellectuals) - вымирает, превращаясь в ископаемое завершившей свой путь эпохи. И здесь имеет место потеря значения и статуса. Право на толкование мировых событий перешло, как представляется, к „круглым столам“, „ток-шоу“ и „мозговым центрам“. Четкие контуры оказались какими-то смазанными, мол, все сойдет (anything goes). Постмодернизм даже возвел это положение в ранг идеологии. Все заполняется большой пустотой и ощущением бессмысленности. Единственные люди, которые как будто знают, что поставлено на карту, – это новые радикалы и новые фундаменталисты, обещающие дать ориентиры, обеспечить безопасность и будущее. В самом деле, сформировался новый „воинствующий орден исправителей мира“ (Семен Франк), готовых использовать в качестве оружия собственную жизнь и бороться с миром в роли террористов-смертников. Уже давно получил хождение тезис о распаде гражданского общества. Классическое гражданское общество с газетами, салонами, общедоступными помещениями и учреждениями, согласно этому тезису, подошло к своему концу, его сменили новые средства массовой информации. Культура, как представляется, растворилась в развлечениях и болтовне. Провести различие между виртуальным и действительным миром стало так же трудно, как отличить финансовые пузыри от реальной экономики. И что же должно было случиться такое, чтобы даже финансовые и экономические эксперты оказались не в состоянии объяснить, что, собственно, ныне происходит с банками, рынками, биржами!

В такие моменты растет потребность в объяснениях, но также и элементарная материальная нужда. Усиливается склонность к радикализации и скоропалительным решениям, но также и стремление к пониманию и потребность в разъяснениях. Так складывается новая воинственность, уже получившая известное распространение, - но одновременно и новая задумчивость, в рамках которой осознается невозможность продолжения нынешних тенденций. Становится ясно, что классическая задача Просвещения не исчерпала себя. Дело вовсе не обстоит так, как будто всё одинаково истинно, как то проповедуют идеологи постмодернизма и сторонники мифологии антимодернизма, ибо существует история, которая поддается изучению, и которую можно отличить от мифов и идеологических построений. И вновь становится ясно, что для предотвращения несчастья требуется полная отдача и готовность к самопожертвованию. И, несомненно, существует нечто, поставленное на карту и заслуживающее защиты. Старомодные добродетели, над которыми еще недавно насмехались, опять, вне всякого сомнения, стали пользоваться спросом. Итак, вновь пришло время подведения итогов, пересмотра идеологического багажа и освобождения от него, если окажется, что он никуда не годится. Пришло время „метанойи“, обращения, испытания – и новое прочтение „Вех“ показало бы нам, сколь серьезными и радикальными могут быть такой автодиагноз и такая самокритика. Как все это должно осуществляться конкретно, этого нам не подскажут авторы „Вех“, изданных в 1909 году, к этому мы должны прийти сами.

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.