Один из самых интересных поэтов десятилетия Кирилл Медведев не публикует своих стихов. И не читает на поэтических вечерах. Это называется мораторий. Пять лет молчания. Отказ, уход, забастовка. Очень странный поступок во времена, когда каждый только и норовит «пробиться» и «пропиариться». В следующем году срок моратория истекает, но вряд ли Медведев вдруг резко начнет тусоваться на фуршетах или ездить по фестивалям, добиваясь признания. Сегодня он известен другим: видный политический активист, член социалистического движения «Вперед», редактор «Свободного марксистского издательства». Переводчик. И, естественно, поэт. Писать он не перестал. Просто не хочет делать из литературы жизненную стратегию.
— Кирилл, что означает вся эта череда отказов? С чего она началась?
— Наверно, это просто способ развития, такое вечное становление. От журналистики я тихо отказался в конце 90-х, потом от перевода. «перевод / это сладкий сон / а творчество / это мука / поэтому / я наверное больше не буду / заниматься переводом» – такое стихотворение я тогда написал, в самом начале 2001 года. После этого надо было, как говорится, отвечать за базар. При том, что именно тогда перевод для меня очень был важен, я ощущал, что это моё призвание. Призвание вообще неизвестно откуда в тебе берется. Тем более, такое странное, как перевод. Легче объяснить, почему человек начинает писать стихи, чем то, почему он вдруг хочет переводить. В четырнадцать лет я очень любил слушать группу «Кино». И в какой-то момент взял и начал переводить тексты Цоя на английский. Почему? Сам не знаю. И сейчас не могу ответить.
— Вы так хорошо знали тогда английский?
— На уровне спецшколы, а мог бы совсем не знать. Дело не в этом. Я вдруг почувствовал огромной силы влечение к переводу. Я многое могу объяснить в своих поступках, в своей жизни. Но это необъяснимо. В конце девяностых у меня начала происходить некая социализация с помощью перевода, профессиональное становление. Видимо, это и напугало. Был конфликт между профессиональным становлением и этой мистикой призвания, что ли.
— Значит, как только маячит перспектива стать профессионалом, вы тут же из этой сферы уходите?
— Я не собирался делать такой вывод, но он напрашивается. Наверно, так. Причем каждый раз это происходит неосознанно. Нет такой цели – ни в коем случае не становиться профессионалом.
— Не может случиться, что через несколько лет вы станете профессиональным политическим активистом?
— Думаю, что нет. И, честно говоря, не представляю, кого в наше время можно назвать профессиональным активистом. Профессиональный политик, который существует на деньги своей организации, — да, тут все понятно. Но профессиональный активист — это как профессиональный любитель. Так что в смысле ускользания от профессионализма все складывается удачно.
— Пытаюсь представить вас в статусе Дмитрия Быкова. Или Воденникова. Или Верочки Полозковой. И не могу. То ли вы не победитель по своей натуре, то ли у вас изначально другие цели. И все-таки странно для пишущего человека делать ставку на неуспех. Какую позу ни принимай, а все равно ведь каждый хочет быть услышанным, понятым и востребованным.
— Не могу сказать, что когда-либо делал ставку на неуспех. Но согласен, выглядит это так. Да, действительно, если б не определенные выходки, возможно, у меня сейчас бы у меня было больше читателей. Но дело ведь не в количестве читателей. Я никогда не хотел быть шоуменом или любимцем публики, хотя, конечно, всегда хотел влиять на людей, отстаивать, утверждать, усложнять некую героическую и одновременно рефлексивную позицию, не скрывая при этом своих слабостей и даже комизма. Но для этого нужно уметь отказываться от каких-то достигнутых полномочий, ломать что-то, уходить в тень и так далее. Можно сказать, что для этого требуются особые усилия. Но можно сказать, и что все это вполне логично вытекает из стихов. Поведение человека, в жизни которого стихи играют важную роль, неизбежно вытекает из его стихов. Поэтому было бы странно, если бы у меня все складывалось иначе. Разве что если б культурный и политический контекст был другим. Допустим, в начале 2000-х происходит развитие не в ту сторону, в которую оно произошло, а в какую-то другую. В сторону мягкой европейской демократии. Ну вдруг, представим. Возможно, в этом случае, такого политического вывиха ни у меня, ни у других, у Лены Фанайловой, например, не произошло бы. Ну, была бы поэзия, с нормальными гражданскими или левацкими нотками, вот как сейчас в Украине.
— Что значит «политический вывих»?
— Это когда ты чувствуешь, что общество идёт куда-то совершенно не туда, и это чувство переламывает тебя, заставляет переосмыслять взаимоотношения между разными сферами твоей жизни, между тобой и твоей средой, твоим творчеством и твоей работой. Ты чувствуешь, что невозможно быть нормальным членом общества – нормальным поэтом, нормальным художником, нормальным радикальным художником. Слишком много компромиссов требует такая нормальность, поэтому, чтобы сохранять себя, нельзя плыть по течению, ссылаясь на то, что ты якобы просто занимаешься своим делом. Нужно двигаться вопреки, что называется, чесать историю против шерсти.
— Или не замечать, абстрагироваться…
— Не уверен, что это выход. Ты не замечаешь истории, но она-то замечает тебя.
— Значит, все идет от текстов. Давайте тогда о текстах. У вас очень много конкретных нарративных верлибров. Такое довольно часто встречается в современной американской поэзии, которую вы тоже переводили. В том числе у Буковски…
— Странно прозвучит, но я считаю, что мои стихи растут исключительно из русской традиции. Причем именно из поэзии. С прозой у меня сложные отношения. Я ее мало читаю и мало читал когда-либо. Со стороны, конечно, виднее, но мне кажется, что если б не было Буковски, я все равно писал бы, как пишу. Корпус русских текстов, которые во мне сидели, и личные переживания — все это вывернулось наружу именно таким образом. Я понимаю, что моя версия никого не убедит. Но это правда.
— Был вариант записать то же самое, только прозой?
— Не было. Мне такое даже в голову не пришло. Стихи телесны, это отражение физиологии, мимики, жестикуляции, соматики человека. Есть известная теория (по-моему, справедливая), что поэтическая строчка соразмерна дыханию автора. А проза строится по совершенно иным законам, более рациональным. Мне она не так интересна.
— Принято считать, что поэзия – лучшие слова в лучшем порядке. То есть в поэтическом тексте предполагается некая окончательность. Лингвистическая неизбежность, как говорил Бродский. А у вас неизбежность как-то не очень чувствуется…
— Тем не менее, она есть. Никогда не делал ставки на бесформенность и аморфность. Я свои стихи долго правлю. Каждую строчку по много раз.
— Помните наизусть свои тексты?
— Нет, только отрывки. У меня плохая память на стихи, в том числе и на рифмованные. Но я не вижу разницы между мной и человеком, который пишет в рифму и может по нескольку месяцев подбирать эту рифму, переставляя слова. В моем случае результат выглядит несколько спонтанно, но процесс протекает так же.
— Я слышал, как на Триумфальной площади во время Маяковских чтений вы читали рифмованные стихи. На мой взгляд, блестящие.
— Это были переводы.
— Значит, вы все-таки продолжаете заниматься переводом.
— Конечно. Как я уже сказал, в свое время был конфликт между призванием и тем, в каком виде система готова это призвание принять. Поэтому не хотелось переводить на заказ и прочее. А сейчас я перевожу довольно много, поскольку сам теперь занимаюсь книгоизданием... Есть такое «Свободное марксистское издательство», для которого я последние два с лишним года перевожу книги. В первую очередь, западную левую теорию. Но в том числе и стихи.
— То есть в качестве переводчика работаете на самого себя в качестве издателя?
— Только не на себя, а на общее кооперативное предприятие.
— Это вас устраивает?
— Да, в том смысле, что не происходит конфликта между некой органичной внутренней потребностью и конъюнктурой. Я действительно делаю что хочу. Понятно, что создать полноценное издательство, не имея серьезных денег, сложно. Но я и не хотел бы быть профессиональным издателем. Кстати, мои молодые товарищи по издательству считают меня ужасным переводчиком, слишком много требуется редактуры.
— Вы как человек марксистских взглядов, вероятно, считаете, что искусство должно принадлежать народу. Но меньше всего шансов принадлежать народу как раз у актуального искусства, к которому относят и вас. С трудом представляю, что когда-нибудь люди будут покупать стихи Кирилла Медведева в таких же количествах, в каких покупают Ларису Рубальскую или Вишневского. У народа заведомо плохой вкус.
— «Народ» — сомнительное понятие. И потом, вкусы меняются. Еще пятьдесят лет назад Александр Сергеевич Пушкин был очень популярным автором. Его стихи читали простые люди и находили там для себя много насущного. Плохой поэт Пушкин? По-моему, хороший. Есть массовое искусство, есть актуальное, есть демократическое. Массовое искусство — это необоснованный хэппи-энд, либо, наоборот, беспросветный кошмар, нечто эскапистское, в чем нет места человеческой воле и разуму. Современное искусство — это воспроизводство некой критически мыслящей среды. У нас с критической средой сложно, поэтому современное искусство находится в непонятном положении: художникам и поэтам кажется, что сам факт производства неких актуальных, недоступных или отвратительных большинству артефактов гарантирует их, художников, критическую функцию. Но это не так. Чтобы функция современного искусства стала понятна людям, его формирование должно совпасть с какими-то волнами гражданского подъёма, как это случилось в 50–60-е на Западе.
…А вот демократическое искусство снимает барьеры между людьми. Но делает это, в отличие от массового, без розовых соплей, а наоборот, через болезненное обращение к общим первоэлементам – страх, голод, секс, насилие... И демонстрирует, что при массе различий во всех нас есть что-то общее, и художник занимается именно этим общим, в разных его преломлениях. Большой художник — всегда демократ.
— А люди старой закалки говорят, что искусство принципиально иерархично. Какая ж тут демократия…
— Иерархии, конечно, есть, но их много, и для разных кругов они разные. Мы же в любом случае делаем выбор: одно предпочитаем другому – вот тебе и иерархия. Но иерархии условны и историчны. Они не для всех и не навсегда. Как мы только что обсуждали – кому-то кажется, что стихи хаотичны, а кто–то видит в них железную внутреннюю логику. Многое зависит от контекста, от поколения, от новых авторов, которые приходят и пишут нечто, после чего классики начинают выглядеть совсем по-другому, и иерархия меняется. Но смена иерархии не означает хаоса и полной относительности. Все равно же некие стержни остаются.
— Печально сознавать, что все зависит от контекста, и нет в мире ничего вечного. А как же, например, Данте с Шекспиром, которые пережили тысячу смен контекстов, а все равно находятся в литературной иерархии наверху?
— Шекспир с Данте писали в той исторической ситуации (и выразили ее), когда основные свойства наступающей капиталистической эпохи были в зародыше. Они до сих пор актуальны, потому что та эпоха еще не кончилась. Это все равно контекст, просто гораздо более широкий. Очень много зависит от твоего положения в истории. В какие-то моменты создать то, что пережило бы твою эпоху, почти невозможно. В какие-то - сильно проще.
— А что скажете о нашей эпохе?
— Я не всевидящий, изнутри судить трудно. Мне по-прежнему интересен тот поэтический подъем начала 2000-х, теперь уже скорее в социокультурном смысле. В 1970-80-е на острие художественного процесса было пресловутое поколение дворников и сторожей. Люди, которые жили в определенном ритме, не читали газет, уходили в индивидуальный метафизический поиск и извлекали на поверхность некие смыслы. В девяностых возникла новая зона конфликта между интеллигентом и историческими обстоятельствами, а значит - новая зона поэтического эксперимента. Появилось новое продвинутое поколение, компьютеризированное, работающее в журналах и рекламных конторах. Это поколение столкнулось с новым для нас жестким капиталистическим форматом. Человек, работающий на современные форматированные медиа и использующий в работе свои творческие способности, а не просто механический навык, испытывает максимальное отчуждение от себя, от своей человеческой сущности. Таким образом и рождается новая поэзия – в столкновении новой социальной и технологической реальности с обычными человеческими переживаниями. Существует стремление примирить себя с новым опытом - и неспособность это сделать. Или способность. Но чаще все-таки неспособность. Дисгармония такого рода порождает поэтический взрыв. Не так уж принципиально, кто где работал в реальности, такой болезненный передовой опыт охватывает и как-то по своему завораживает всех, кто поблизости. И мне кажется, что ничего более серьезного с тех пор не произошло. Потом пришло поколение, которое так или иначе восприняло эти эмоции и поэтические формы и развило их. Разумеется, существует масса поэтов, которые не имеют никакого отношения к тому, о чем я говорю. Они ничем не лучше и не хуже, просто не связаны с этой тенденцией. Актуальная же, передовая поэзия последних лет – это именно продукт современного информационного общества. В его довольно-таки извращенном российском изводе.
— Но поэзия копирайтеров уж точно не может принадлежать народу. Она рождается в недрах экспертного сообщества и им же и потребляется. Целевая аудитория актуальной поэзии — поэты, журналисты, критики, кураторы и тому подобные личности. Какой-то очень странный народ. Я бы сказал, неполный.
— Сейчас еще рано делать выводы. Любое новое явление на стадии формирования находится в замкнутом социальном кругу. Дальше многое зависит от того, в какую сторону развивается общество и какому количество людей будут близки переживания этих авторов. Если это передовой отряд и в дальнейшем такими, как они, будет большинство, — они станут классиками, а тексты войдут в более или менее массовый обиход. Если в офисы засядет полстраны, эти авторы станут более понятны людям. А вот если общество свернет на какой-то кардинально другой путь – возможна, например, новая промышленная фаза, постинформационная или какая-нибудь мелкопроизводственная… Я вот, например, сейчас погружен в производство книг, мы сами делаем книги нашего издательства. Эта работа с живым материалом – бумага, картон, тонеры – лично меня увлекает и вдохновляет сейчас даже больше, чем героический протестный дискурс, который, конечно, мне тоже очень близок. А вот переживания субъектов информационного общества с их особыми страхами, комплексами, барьерами уже не так близки и интересны. Кстати, Оруэлл говорил, что язык должен быть совместным творением поэтов и людей физического труда. Я думаю, нужна встреча этих субъектов на каком-то новом уровне.
— Вы сейчас очень убежденно говорите… А я помню, чем меня привлекли ваши ранние тексты. Ощущением растерянности, беззащитности перед миром. Я слышал голос растерянного человека, именно это вызывало симпатию, сопереживание. Вы сильно изменились с тех пор.
— Изменился, но растерянность как раз осталась. Ее стало даже больше. Раньше я был абсолютно уверен в собственном призвании, верил в предназначение поэзии, в ее способность изменить мир. Сейчас такой уверенности нет. Есть знание о том, что у поэзии, у искусства есть свое важное место в трансформациях реальности, наряду с активистской практикой, с наукой... Необходимость постоянно переключаться между этими сферами, а также зависание между ними – все это и вызывает растерянность. Но я думаю, что такова миссия, по-другому быть и не может.
Справка
Кирилл Феликсович Медведев (р. 1975) — поэт, переводчик, издатель, политический активист. Окончил Литературный институт им. Горького. Автор книг «Всё плохо», «Вторжение», «Тексты, изданные без ведома автора», «3%». Переводчик романа Чарльза Буковски «Женщины» и сборника стихов «Блюющая дама». Участник социалистического движения «Вперед». Инициатор и редактор «Свободного марксистского издательства». Сайт: http://kirillmedvedev.narod.ru/