Как становятся профессорами?

«Полит.ру» публикует стенограмму и видеозапись выступления на тему "Как становятся профессорами? Дизайн академических институтов и сравнительная социология академических карьер" в цикле "Публичные лекции "Полит.ру"" социолога, науковеда, профессора Европейского университета в Санкт-Петербурге Михаила Соколова. Лекция состоялась 24 декабря 2015 года в Библиотеке-читальне имени И.С. Тургенева.

Борис Долгин: Добрый вечер, уважаемые коллеги. Мы начинаем последнюю в этом календарном, но не в учебном, году, лекцию публичных лекций «Полит.ру». Наш сегодняшний гость уже дважды бывал у нас. Мы вновь говорим о том, что можно назвать социологией науки, социологией образования, проблемами организации науки и образования.

В первый раз мы говорили об том, как оценить эффективность работы ученых, во второй раз мы говорили о том, почему российские университеты в ближайшее время вряд ли попадут в ряды высокорейтинговых университетов. А сегодня мы говорим об академических или не академических, во всяком случае – о профессорских карьерах, чтобы это ни означало в разных странах, потому что наш разговор во многом отталкивается от коллективного исследования, которое представлено в недавно вышедшей монографии, вышедшей в издательстве «НЛО» «Как становятся профессорами».

Собственно, наш сегодняшний лектор Михаил Соколов – один из ее авторов, можно сказать – «старший автор», редактор этого труда. Там исследуются траектории профессоров, смысл положения профессоров в разных национальных системах – Франции, Германии, Великобритании, США и России. Понятно, что, не изучая, как это бывает устроено, трудно думать о том, как это можно допроектировать и перепроектировать, какие требования вообще можно пытаться к этому предъявлять.

Сегодня мы будем говорить о смысле и путях профессорства. Наш лектор – профессор Европейского Университета в Санкт-Петербурге Михаил Соколов, специалист по проблемам социологии науки и образования, во всяком случае, в последние годы. Пожалуйста, Михаил.

 

Текст лекции

Спасибо! Я скажу вначале несколько слов про книгу вообще, а потом долго буду рассказывать про её последнюю часть, которая представляет собой нечто вроде обобщения.

 

Книга состоит из пяти глав, предисловия – короткого и заключения – длинного. Главы посвящены академическим карьерам и тому, как они происходят в пяти разных странах, точнее, в пяти национальных социологиях и некоторых смежных дисциплинах. Важно сразу сознаться, что мы исследовали академические карьеры в этой области, а не в естественных науках, которые требовали бы гораздо большего охвата материала. 

Некоторая сложность в написании этой книги заключалась в том, что это были две книги, которые боролись под одной обложкой и никак не могли победить одна другую. Одна книга была своего рода самоучителем, который мы придумали с коллегами – с Татьяной Зименковой, которая тогда, в далеком 2010 году была в университете Билефельда, а теперь в Дортмунде, с Софьей Чуйкиной, которая тогда была в Клемонт-Ферране, а теперь в Париже, при участии Наташи Форрат, из Чикаго, раз за разом встречаясь, обсуждали, как устроена наша академическая жизнь, ну и, как и полагается, жаловались друг другу на нее.

И из этого сам собой вырос замысел – а что, если написать самоучитель? Всё, что мы хотели бы знать об академических карьерах, когда заканчивали университет, но не знали тогда, а теперь готовы поделиться нашим горьким опытом в надежде, чем он позволит  другим избежать какой-то части наших ошибок. 

Надо сказать сразу: мы писали об академической карьере в смысле «карьеры» с маленькой буквы. Не в смысле евтушенковского Галилея, а в смысле того, что карьера – это паттерн экономической адаптации. Карьера описывалась нами в том же смысле, в каком описывалась бы карьера менеджера – как продвижение к лучшим условиям контракта: большая зарплата и большая защищенность на рынке труда. 

Само по себе это производит несколько скандализирующее впечатление в академической среде. Люди, которые не моргнули бы глазом, если бы в книге о карьере менеджера таковая карьера описывалась бы в терминах движения к большей зарплате, страшно возмущаются, когда об ученых пишут, как если бы они были такие же, как менеджеры.  В глубине души ученые верят, что они не такие, как менеджеры. Но менеджеры тоже верят, что они не такие, какими выглядят в глазах ученых. Мы хотели поэтому поставить всех на одну доску, имея в виду, что, какими бы ни были другие сюжетные линии в нашей академической жизни, эта в ней тоже есть и достойна быть описанной.  

Второй план, вторая книга была совершенно другого свойства. Мы получили грант от Высшей школы экономики на проект, который назывался, насколько я помню, «Система статусного символизма в науке, сравнительный исторический анализ и оценка эффективности». За этим довольно расплывчатым, как и полагается для грантового проекта, названием, лежал замысел изучить девальвацию ученых степеней. Тогда началась волна паники по поводу того, что степени продаются. Когда наш проект начинался, еще не было Диссернета, но ощущение некоторого бедствия уже носилось в воздухе. Президент Медведев рассказал по телевизору, как ему противно взять в руки диссертацию «под ключ» – и проблема получила прямо-таки общегосударственный масштаб. 

Так вот, тем, кто переживал за судьбу ученых степеней в России – нам в том числе - казалось, что на Западе этого не происходит. Надо сказать, возвращаясь ненадолго в нашему «Плану А», что одна вещь, которую мы хотели показать, когда обращались к идее самоучителя для карьериста – это то, что никакого Запада нет. Потому что все эти системы, которые мы сравнивали между собой, были очень разными. Есть поверхностное сходство, например, терминология очень похожа. Везде заведения, где студентов учат после окончания средней школы и где работают люди, именуемые профессорами, называют университетами. Очень много, где есть деканы и факультеты. Не везде, но много, где. 

На первый взгляд сходства просто разительные. Но на второй взгляд оказывается, что за этим общим словесным фасадом скрывается совершенно разная структура, какая-то внутренняя динамика, причем различия по оси «Россия-Запад» не больше, чем по другим осям. Определяемые как «западные» Британия, Франция, США и Германия были не более похожи друг на друга, чем каждая из них в отдельности похожа на Россию. В каких-то – во многих – отношениях Россия была похожа на Францию, и обе совершенно не похожи на США или Германию. А в каких-то отношениях можно было совсем по-другому построить эту последовательность. Но, хотя во время запуска проекта, на сознательном уровне мы это уже знали, бессознательно над нами по-прежнему довлело представление о том, что, условно-«западная» наука работает как-то отлично от российской, и в основном лучше, поэтому в ней такого безобразия, как диссертационные фабрики, не случается. Когда мы приступили к исследованию, мы выяснили, что сильно заблуждались. 

Некоторые, самые интересные, истории случились, когда проект уже шел. Например, выяснилось, что Саид Каддафи защитил в Лондонской школе экономики диссертацию, отчасти написанную не им, а частью скачанную из Интернета не им, за большие деньги. Лондонская школа экономики в соответствующих рейтингах находится в первой десятке учебных учреждений по социальным наукам. Мы собрали и другие истории, но эта была самая одиозная. И в этом плане наша вера в то, что «там» такого никогда не происходит, потерпела крах. 

Тут возник новый вопрос – а как они живут с этим, и почему переживают меньше нашего? Но чтобы ответить на него, надо было понять, какое место ученые степени вообще занимают в академической жизни и академической карьере, как устроен рынок труда, что определяет линию поведения нанимающих организаций, и так далее, и тому подобное. Было понятно, что эти разные академические системы демонстрируют значительные различия. И само собой напрашивалось желание их каталогизировать, упорядочить и еще по возможности объяснить, почему они работают по-разному. 

Два этих проекта –написать книгу хороших советов о том, как сделать академическую карьеру, и пытаться понять, почему внешне сходные институты функционируют в разных академических мирах по-разному – сошлись в итоге в одной точке. Мы поняли, что хотим объяснить различия в стратегиях  построения карьеры, указывая на особенности устройства академического мира, а особенности устройства академического мира – наоборот, через различия в поведении людей, которые как-то в рамках этих институтов пытаются занять место под академическим солнцем. 

Самое очевидная сцепка между институтами и индивидуальными карьерам прослеживается в том, как разные системы вознаграждают разные формы достижений. Где-то преподавательские достижения наиболее важны, где-то лучше вознаграждаются административные, где-то – исследовательские. В России долгое время исследовательские достижения для большинства университетских преподавателей вознаграждались довольно слабо. А где-то, наоборот, преподавательские достижения, почти невидимые, вознаграждаются очень мало. Это было на поверхности. 

Следующая вещь, которая была менее на поверхности, это то, что сама логика построения академической карьеры в разных странах совершенно разная. Тут мы выделили пять больших различий. Во-первых, есть то, что мы назвали «селекционирующими» системами, а есть «трансформирующие» системы. Селекционирующие системы настаивают на том, что нужно проводить как можно больше открытых конкурсов и для каждой позиции отбирать самого адекватного ей человека. На открытом рынке собрать 100 заявок и выбрать из них лучшего. 

А трансформирующая система предполагает, что открытый рынок не особо нужен, люди могут поступать на нижних этажах какой-то иерархии, а потом их можно «доводить» до более высокого уровня, позволяя им продвинуться выше внутри той же организации, когда они переросли свою предыдущую позицию или останавливая их, когда они доросли до пределов своих возможностей, но, главное, никогда не оставлять их в покое и не давать опустить руки. 

Первый яркий «маркер» «селекционирующей» системы – это пожизненный найм. Мы предполагаем, что существует конкурс, в котором люди получают позицию раз и на всю жизнь, и вся академическая карьера строится вокруг одного кульминационного момента – конкурса на «tenure». Есть жизнь до tenure и есть после. На самом деле, до tenure – это не жизнь, а вот когда, наконец, наступило «после» – вот тогда да! 

Трансформирующие системы совершенно другие, там нет пожизненного контракта, и они в каком-то смысле менее жестоки, потому что нет момента, когда все надежды могут рухнуть, но с другой стороны они куда более настырны. Какова бы ни была стадия карьеры, контроль всегда сохраняется – всегда есть аттестационные требования, которым надо соответствовать, чтобы подтвердить право на уже занятую позицию. Россия – типичный пример «трансформирующей» системы. Все, кто работает в соответствующих учреждениях это знают. 

Еще одно измерение вариации систем, связанное с предыдущим – подразумевают или не подразумевают они самостоятельный поиск работы. Если опросить людей в России, сделавших академическую карьеру и ставших профессорами, на тему того, подавали ли они когда-нибудь документы на открытый конкурс, который действительно был открытым конкурсом, посылали ли они когда-нибудь свое резюме, ответ подавляющего большинства будет «Нет!». А для Германии или США ответ будет, безусловно, «Да!». Люди в нормальной академической карьере рассылают сотни пакетов документов. 

Следующее разительное отличие: там, где нет открытого конкурса, как-то должен проходить «matching», люди как-то должны находить позиции, а позиции – людей. И это происходит благодаря социальным сетям. В России нет открытого конкурса с рассылкой резюме, но зато есть те, кто контролируют данные позиции: зав. кафедрой, которые отвечают за заполнение преподавательских позиций, и декан, который отвечает за зав. кафедрами. И этот человек наводит справки у знакомых, присматривается к потенциальным кандидатам и приглашает кого-то из них. Здесь не исследователь/преподаватель предлагает себя, а работа предлагает себя. 

Это значит, что большая часть наймов происходит внутри социальных сетей, в которых циркулирует информация, и сеть и принадлежность к этой сети – это центральный элемент индивидуальной академической карьеры. Сети в каком-то смысле есть везде. В каком-то смысле знакомства при найме везде сыграют свою роль, но она может быть совсем разная: от легкого давления на комитет, производящий отбор, до полной подмены всякого отбора. 

Причем там, где они преобладают, сетевые механизмы работают не только в поиске работы, но и во всех остальных формах координации. Где-то редакторы журналов сидят и ждут, пока к ним свалятся статьи со всего мира, и они отберут лучшее, а где-то работа редакторов заключается в том, что они бегают по коридорам, дергают авторов за рукав и извлекают из них тексты. Там, где это так, карьерные шансы прежде всего определяются тем, с кем индивид связан. 

Следующий пункт в нашем списке различий между академическими системами – это формальные и неформальные показатели качества работы, которые по-разному проникали в эти академические миры. Где-то, в России в частности, они переформатировали весь этот мир под себя. Большой российский университет с амбициями сегодня целиком перестраивается так, чтобы повышать свои позиции в рейтингах. 

Неизвестно, как долго это будет продолжаться, но последние несколько лет он целенаправленно перестраивал свою деятельность для улучшения рейтинговых позиций. В принципе, формальные показатели наподобие рейтингов университетов появились во всех этих пяти системах. Но где-то они еще довольно периферийны, например в Германии или в США, где очень большую роль играет национальный рейтинг департаментов, а вот Шанхайский рейтинг университетов – небольшую. 

В целом, если мы суммируем все эти различия, наши пять случаев выстраивались в спектре между Россией и Францией, довольно похожими, с одной стороны, а с другой – между Германией и США, Великобритания занимала промежуточное положение. Германия и США – классические «селекционирующие» системы – страшная «мясорубка» на входе и неограниченная свобода при выборе, большой открытый рынок труда, сравнительно низкое значение сетей. Нет больших общенациональных патронажных кланов, к которым нужно принадлежать – той вещи, которая заметна в России и во Франции. Меньшее значение формальных показателей – по крайней мере, когда мы берем верхний сегмент исследовательских университетов. Россия и Франция находятся на противоположно полюсе – оговоримся, правда, что только по этому набору показателей; по другим параметрам Россия на Францию не очень похожа. 

Итак, что определяет положение академической системы по этим измерения? Какие основные выводы мы сделали? Я попробовал их суммировать последовательно на двух слайдах. Первый вывод, может быть, не совсем оригинальный: карьеры, в смысле того, какие атрибуты значимы для найма, какие свойства и характеристики надо культивировать в себе на протяжении своей академической биографии, как происходит поиск на этом рынке труда, и как выглядят условия контракта – зависят, прежде всего, от экономических стимулов, воздействующих на организации. 

Много хороших книг по истории и социологии науки что-то подобное уже формулировали. «Академическая революция» Дженкса и Рисмана представляет историю американской науки следующим образом: Америка – это абсолютная академическая пустыня в середине XIX века. Там есть отдельные чудаки и оригиналы типа Франклина, но в целом он вопиющее исключение. Там есть либеральные колледжи, но колледжи – это не про науку и даже не про образование. 

Потом вдруг начинается трансформация, которая примерно за 60 лет приводит к появлению исследовательских университетов, которые сегодня занимают 8 из 10 позиций в первой десятке мировых рейтингов, традиционно пустив рядом с собой только Оксфорд и Кембридж. Вдруг появляется институциональная форма, которую все начинают копировать. Эта форма сама копируется в позапрошлом веке из Германии, копируется с большими ошибками, непонятно, намеренными или ненамеренными, в итоге становится новым институтом. В начала нашего века этот институт завоевывает мир, и сейчас мы пытаемся построить исследовательский университет американского образца в России. Как это произошло?

Дженкс и Рисман утверждают, что этот процесс был  запущен, в конечном счете, изменением студенческой мотивации. Появился общенациональный рынок образовательных услуг на котором университетам приходилось конкурировать за большое количество высокомотивированных студентов, желающих получить лучшее возможное образование, в основном в прикладных областях – право, медицина, инженерное дело.

Некоторые из этих студентов уже поработали какое-то время в своей карьере, и шли учиться за собственные деньги. Они легко переезжают с одного конца страны на другой конец страны.  И вот эти основательные и серьезные студенты пытаются выбрать для себя лучший университет, ориентируясь на доступные источники информации.

Основным источником являются исследовательские репутации профессоров. Институты науки, среди всех прочих вещей, замечательно умеют делать рекламу дальнего действия. Нельзя понять, насколько профессор Х хороший преподаватель, пока не послушал его лекции, или, тем более, какой он научный руководитель – но вот понять, что он великий ученый, можно не только его самого не видя, но и не видя никого, кто его видел вживую. Поэтому именно исследовательская репутация становится основным источником притяжения для серьезно настроенных студентов. Пока университеты воспитывали, в основном, локальные элиты, исследовательская репутация профессоров не имела никакого значения – если бы профессора были знаменитые, к ним не стали бы поступать студенты с другого конца страны, потому что им было не важно, знамениты или не знамениты в науке их профессора, важнее то, сколько поколений элиты окончили данный колледж.

Но потом вдруг всё изменилось. Научная репутация профессоров начинает иметь значение. Университеты начинают гоняться за профессорами, потому что профессора приносят им студентов и тем самым генерируют доход, а еще привлекают доноров – крупных магнатов-филантропов, которые под воздействием частью гуманитарных соображений, частью тщеславия, начинают покупать и патронировать университеты примерно так, как сегодня некоторые из них покупают футбольные клубы. Соответственно, университеты собираются так же, как формируют футбольные команды. Каждый из них рассуждает примерно так: «Я хочу, чтобы у меня был более знаменитый профессор, чем у этого проклятого Рокфеллера!». И американские тайкуны иногда даже лично пытаются перекупить какую-нибудь знаменитость.

Для университетов вдруг становятся важны научные супер-звезды. Их нужно заманивать, нужно перекупать, университеты устраивают между собой ценовую войну и вынужденно изменяют условия контракта, внедряя пожизненный найм. До этого пожизненный найм никому не был нужен. Американский профессор до середины XIX века вообще занимал довольно рабское положение в университете. Там был попечительский совет, при нем был ректор или какой-то другой менеджер, который по своему желанию нанимал и увольнял людей, обычно молодых людей, которые рассматривали профессорство как стадию своей карьеры. Большинство планировало стать священниками. В общем, это было совсем не похоже на то, что получилось потом.

Когда репутации профессоров стали основным активом университета, профессора – самые известные из них – осознали свою силу и дали понять остальным, что теперь их нужно заманивать, им нужно предлагать лучшие условия. Изменилась структура – вместо авторитарного ректора, который по своему усмотрению нанимает или прогоняет, кого хочет, университет оброс большим количеством комитетов или каких-то консультационных органов, которые представляют собой промежуточное звено между faculty или профессорско-преподавательским составом и ректором университета, и ректор боится поссориться со своими комитетами.

По-прежнему нет никакой демократии – ректора в американских университетах никто не выбирает – но при этом любой вменяемый ректор очень не хочет конфликта с большим количеством профессоров, потому что попечительскому совету будет гораздо проще расстаться с ним или с ней, чем со многими ведущими профессорами сразу. Соответственно, младшие преподаватели, которые раньше смотрели на преподавание как на временную подработку, вдруг начинают хотеть стать старшим профессором и мечтать о научной славе, которая и сама по себе приятна, и финансовое будущее гарантирует.

Мы видим, что в основе процесса изменений условий контрактов и организации карьеры  лежат стимулы, воздействующие на университет. Эти стимулы исходят от контрагентов, от которых университет черпает ресурсы – от студентов или от магнатов в данном случае. Их характер определяется несколькими факторами. Во-первых, от того, от кого вообще зависит университет. Во-вторых, от их мотивов. В Америке во время академической революции добавилась новая аудитория тщеславных олигархов, которые хотели прославить свое имя, а студенты были важны и до того, хотя изменились их мотивы. Прежде мы находили детей локальной элиты, а теперь мы находим технократов, которые хотят получить диплом, хоть что-то значащий на рынке труда и научиться конструировать мосты, не разваливающиеся под собственной тяжестью.

И последний элемент, который мы назвали «оптическими системами» и что больше всего стремились исследовать. «Оптические системы» – это те культурные рамки, сквозь которые люди видят университет. То, как все люди, взаимодействующие с университетом, приносящие в него деньги, его видят, определяет, как этот университет будет эволюционировать – потому что он, естественным образом, стремится предстать перед ними в лучшем свете.

Рейтинг, например, является разновидностью оптической системы. Когда не было рейтингов, смотрели на другие экраны, на которых университет отражается. Например, американские студенты времен Академической революции видели университет через репутации профессоров, которые появились в интеллектуальной периодике или на интеллектуальных площадках. Многое, поэтому, зависит от того, как устроены «оптические системы». Дальше я в основном буду говорить об оптических системах и лишь в конце вновь вернусь к контрактам и карьерам

 

С оптическими системами связан второй основной вывод нашего исследования. Он состоит в том, что вариации дизайна академических институтов и особенно их эволюция в последние десятилетия определяется поиском социально-приемлемого ответа на вопрос «Кто сторожит сторожей?».

Этот вывод несколько менее ожидаем. Поясню, что я имею в виду. Мы говорили о том, что университет зависит от того, как аудитории, на лояльность и ресурсы которых он рассчитывает, видят его. Но то, как они его видят, зависит того, как они отвечают себе на ряд вопросов. Во-первых, от того, как они решают, что могут и что не могут видеть. Могу ли я сам отличить хороший университет от плохого университета? Или мне нужна помощь? Во-вторых, кто может видеть то, чего я не вижу? Если я не могу оценить, скажем, силу департамента физики, то к кому мне надо обращаться? За этим вопросом следует несколько еще один, третий – чьим отчетам я могу доверять? Кто может не только оценить это качество, но и на кого я могу рассчитывать, что мне скажут правду?

Четвертый большой вопрос – что я вправе видеть? Про некоторые вещи мы думаем, что можем распознать их, но при этом знаем, что другие люди не признают за нами этой способности. Если мы дадим понять, что у нас свое мнение, мы упадем в их глазах как неспособные трезво оценить свои интеллектуальные возможности. Я могу втайне считать, что данное произведение  современного искусства – вовсе не искусство, но я не рискну признаваться в этом, поскольку у меня нет никаких доказательств того, что я разбираюсь в искусстве, а какие-то люди, которые считаются экспертами, зачем-то выставили это в музее. Точно так же, я могу, как обыватель, не верить в теорию относительности или эволюции, поскольку мне кажется, что Бог бы на такое не пошел, но если я не Симон Кордонский, то предпочту оставить свои сомнения при себе.

Принимая все эти решения – когда можно полагаться на свое разумение, а когда – нет, к кому обращаться, в чем признаваться – люди полагаются на какие-то свои наивные (или не очень наивные) теории мироздания, а также на теории, которых, как они думают, придерживаются другие люди. Эти теории стоят за оптическими системами. Эти теории конфигурируют академические институты.

Социальные науки подходили к их изучению с разных сторон. Может быть, самые известные исследования – это исследования имплицитных теорий личности, проводившиеся в социальной психологии. Говоря об институциональном строительстве, мы обычно не думаем о личности. Но, как везде, когда люди пытаются придумать институциональные рамки для других людей, эти теории присутствуют. Во многих рассуждениях, о которых я говорил, заложены антропологические предпосылки. Например, пожизненный контракт несет в себе предпосылку, что человеческие способности не очень сильно снижаются с возрастом или что исследовательская мотивация, однажды проявившись, никогда не исчезает.

Опираясь на эту теорию, мы предполагаем, что, опираясь на прошлое поведение, можем предсказывать будущее – люди верят, что, видя А, они предвидят Б, которое еще не наступило. Tenure предполагает, что человек, однажды произведя образцовую работу, будет всю жизнь производить образцовую работу, иначе его необратимый наем становится явной ошибкой. Он, к слову сказать, во многих случаях действительно является ошибкой, от чего плачут многие американские университеты,. Во-первых, образцовая работа может быть результатом единичного озарения, а, во-вторых, не факт, что человек, который получил пожизненный контракт, не перестанет публиковаться на следующий же день. Иногда так и происходит. В этом случае, имплицитная теория личности дает сбой.

Следующее направление исследований напрямую изучает обыденные представления о том, кто может вынести какое суждение. Я назвал их обобщенной теорией «культурных карт». В обществе всегда существуют представления о том, где проходят границы компетентности и некомпетентности каждого индивида и как распределены знания в обществе. Те, кто находится по внутреннюю сторону границы, компетентны в каких-то вопросах. Те, кто находятся по внешнюю, могут только обратиться к тем, кто находится внутри. Все знают, что надо иметь в голове эту карту, чтобы знать, где заканчиваются пределы твоей компетенции и к кому в каком случае обращаться.

Классическая формулировка проблемы распределения знания дается в очерке Альфреда Шюца «Хорошо информированный гражданин», где говорится, что в современном обществе один из главных навыков – это не быть экспертом во всем (что все равно невозможно), но знать пределы своего знания и знать, к кому можно обращаться, как к эксперту. Хитрость в том, что устройство этих карт очень изменчиво и даже внутри одного общества нет консенсуса. Кто-то, ощутив тоску на душе, пойдет к психотерапевту – предполагая, что, как болезнь, тяжесть на сердце должна находиться в ведении медика. Кто-то пойдет к священнику, кто-то к друзьям, кто-то предастся самокопанию. Заметим, что профессиональные группы обычно продвигают теории, которые подчеркивают, что именно они носители того единственно правильного знания, которое поможет справиться с данной проблемой.

История современных обществ – это вообще история того, как утверждается культурный суверенитет дисциплин или профессий над разными областями жизни. Интуитивно кажется, что он вытекает из того, насколько знание развито – как только медицина становится надежной, люди перестают заниматься самолечением. Историческое исследование показывает, что, хотя связь есть, она нелинейная.

В западных странах консенсус по поводу того, что медикам и только медикам можно доверять заботу о своем здоровье, складывается в разные моменты. Американцы до Академической революции верили, что каждый человек есть естественный и лучший судья своему здоровью, что мол организм или мудрость предков сами подсказывают мне, как надо лечиться, никакой «дохтур» мне ничего сказать не может. В то время, как в Европе люди уже повсеместно считали, что с болезнью нужно идти к доктору, в Америке они еще лечились сами или покупали самоучитель.

Самоучители – это тоже американская традиция, которая потом исчезла. Были самоучители, объясняющие, например, простому фермеру как сделать самому анализ мочи. Но потом люди настолько отвыкают даже думать о такой возможности, что сама мысль с помощью подручных средств изучить состояние своего организма выглядит эксцентрично. Исторически этот процесс очень интересный, он зависит от прогресса знаний, например, в медицине, но он зависит и от многих других факторов – самоорганизации медицинской профессии и способности энергично продвигать свою монополию, например.

Эти представления определяют то, как люди отвечают на второй и третий из наших вопросов – могу ли я сам прийти к какому-то заключению и, если не могу, к кому мне обращаться? Есть развитие всего этого в социальных исследованиях науки, которое возникло в 1960е годы как антисциентистское молодежное движения, но потом стало менее радикальным и более вменяемым движением за исследование того, как разные аудитории делегируют право выносить какое-то суждение ученым профессионалам и с какими последствиями.

Но предположим, что проблема культурных карт решена, люди поняли, что не могут принять решение сами и примерно знают, к специалистам в какой области обращаться. Остается вопрос – кому и когда они могут доверять как легитимным представителям этой области? Потребность в том, чтобы иметь надежные ответы на этот вопрос, как я попробую показать, было основным источником возникновения академических институциональных структур. В конечном итоге, академические институты возникают как институты обеспечения доверия по отношению к академической среде со стороны аутсайдеров. Они конструируются так, чтобы у аутсайдеров не осталось сомнений в том, что ученые – про которых они знают, что не знают, чем эти ученые занимаются – тем не менее, занимаются чем-то полезным.

Со стороны социальных наук, к изучению этой динамики  ближе всего подошли исследования стратегической интеракции, по большей части экономические, но также социологические работы Эрвина Гоффмана. Стратегическая интеракция возникает в условиях, когда выигрыши двух или более агентов взаимосвязаны, при этом данный факт является общим знанием – каждый из них знает, что другой знает, что он знает, и так далее.

Эти агенты не обладают полной информацией о действиях друг друга, ни о прошлых, ни, понятно, о будущих, существующих пока лишь в виде намерений. Они могут обмениваться сигналами, но эти сигналы не обязательно истинные, и в процессе считывания этих сигналов происходит то, что можно было бы назвать стратегической коммуникацией, если бы термин не был занят предприимчивыми пиарщиками.

Каждый знает, что другой знает, что он будет действовать на основании полученной информации и что информацией можно манипулировать, чтобы ввести его в заблуждение и побудить его предпринять какие-то желательные действия. Книга Гоффмана написана на материале шпионских романов, в которых доведены до логического предела такого рода попытки проникновения в разум друг друга, предвидения того, как другой увидит эту ситуацию, выстраивания ложного фасада и тому подобные приемы.

Одним из простейших случаев стратегической интеракции с коммуникативной составляющей описывается в классической статье Дженсена и Меклинга 1976 года в которой излагается так называемая теория «принципал агентских отношений». Дженсен и Меклинг переформулируют части экономической теории, связанные с контрактами, через их описание как взаимодействие принципала и агента: принципал делегирует агенту какую-то работу и надеется на то, что агент работу выполнит.

Однако принципал встает перед дилеммой: контролировать агента плотнее и убедиться, что тот действительно выполнил работу, или предоставить агенту свободу, но тогда есть большие шансы, что агент, за которым не следят, сделает меньше работы (в экономической теории предполагается, что агенты по умолчанию аморальны и, если за ними не следить, просто возьмут деньги, ничего не сделав). И вот есть некоторый оптимальный баланс между тем, чтобы инвестировать ресурсы в контроль, и тем, чтобы предоставить агента самому себе.

Когда мы обращаемся к науке, какой её видят аутсайдеры, мы получаем разные вариации на тему принципала и агента. Агент выполняет для принципала работу, которую принципал по определению не может оценить. Здесь мы находим принципала в самом неудачном положении: если работа – это физический труд типа копания канавы, то для того, кто заказывает это копание канавы, вопрос только в том – стоять ли над душой у копателей канавы или смириться с тем, что, если не стоять, то прокопают немного меньше и недостаточно глубоко. Но здесь при всем желании нельзя понять, как они ее прокопали и прокопали ли, потому что они, по определению, находятся в той части культурной карты, в которой  аутсайдер не ориентируется. Их работа – узнавать что-то такое, чего никто до них не знал.

Как же посторонний поймет, узнали они или не узнали, но, как аморальные персонажи из курса экономики притворились, что узнали и взяли деньги? История академических институтов показывает, что принципалы совсем не всегда оказываются довольны результатом работы ученых. Иногда агенты бывают очень недобросовестными. А иногда они добросовестны, но сильно заблуждаются по поводу качества своей работы. Кто-то платил за астрологию, кто-то платил за алхимию, кто-то платил за лысенковскую биологию. И все эти истории есть где-то в уме тех, кто предоставляет ресурсы ученым.

Боюсь, что ученые обычно обижаются, когда я дохожу до этого места в своих выступлениях, потому что это звучит как обвинение в том, что все ученые – жулики и воры. Нет, я совершенно этого не утверждаю. Но да, мы ничего не поймем в том, как устроены институты науки, если не учтем, что все, кто доверяет им свои деньги или свое время – студенты, идущие чему-то учиться, чиновники вливающие деньги в университет, и прочие – хотят получить страховку от того, что они доверятся не тем людям.

Институты науки повсеместно возникают в значительной мере для того, чтобы минимизировать риски принципала, гарантировав ему, что он не стал жертвой обмана. Эти институты должны гарантировать, что всякий, кто приносит в академический мир какие-то ресурсы – не обязательно деньги, можно посвящать ему свое время, как это делают студенты университета – отдает их в надежные руки. Решения этих проблем, принятые в разных странах,  придают каждому академическому миру его индивидуальную физиономию.

Простое решение в ситуации аутсайдера– обратиться в дополнение к агентам первого рода, которые собственно выполняют работу, к агентам второго рода, которые способны оценить агентов первого рода. Но с ними повторяется та же история: они могут сговориться с агентами первого рода. Классический пример агентов второго рода – это когда тот, кто заказывает копание канавы, находит не только прораба, который нанимает рабочих и следит за ними, но и отдельного наблюдателя, наведывающегося на стройплощадку и докладывающего, как там дела.  Рабочие и прораб – агенты первого рода, наблюдатель – второго. Проблема в том, что прораб может договориться с наблюдателем, представить отчеты, завышающие стоимость работ, и поделить неправедным путем полученные деньги пополам.

Мы пытались придумать какое-то название для всех этих рассуждений и придумали, как мне кажется, хорошее – «теория отката». Начинать здесь можно с этих незатейливых картинок: вот у нас есть элементарная ситуация с агентом первого рода, который копает канаву. Вот принципал и агент первого рода, вот агент оказывает услугу и получает вознаграждение, соответствующее стоимости услуги (две синие горизонтальные стрелки). Черная стрелка соответствует информации, которая притекает к агенту второго рода, который в данном случае расположен в голове принципала – то есть, принципал является своим собственным агентов второго рода. Принципал принимает решение, его разум подсказывает ему, сколько стоит услуга и на что надо соглашаться. Синие овалы соответствуют границе субъектов.

 

Теперь наша схема немного меняется. Здесь у нас агент второго рода оказывается отдельным субъектом. Возникает возможность для прототипического отката, в котором агент второго рода представит завышенную оценку услуги, принципал оплачивает услугу по завышенной стоимости, а агент первого рода делит с агентом второго рода избыточную долю вознаграждения. Когда мы попадаем в реальный мир, в пределы какой-то сложной организации, мы обнаруживаем не эту элементарную схему, а гораздо более сложную, в которой каждый принципал является суб-принципалом, а каждый агент руководит другими агентами, являясь супер-агентом. Почти любой агент, кроме того, исполняет роль агента первого и второго рода параллельно.

Вот еще относительно простой пример: университет получает государственное финансирование и через длинную цепочку пропускает его до конкретного преподавателя, который читает лекции студентам. Соответственно, каждый в этой цепочке –  ректор, который получает деньги из госбюджета, дальше они проходят через декана и зав.кафедрой к преподавателю – представляет собой принципала или суб-принципала для следующего нижнего уровня и  агента или супер-агента для верхнего.

Преподаватель берется научить студента. Студент, который получает стипендию и за обучение которого платят налогоплательщики, берется выучиться – по отношению друг к другу они являются агентами второго рода, потому что преподаватель следит за тем, как хорошо студент научился, а студент прямо или косвенно следит за тем, как хорошо его научили. Может следить прямо, если проводится опрос.

Некоторые страны, например, Британия, ввели общенациональные опросы студентов. Но даже когда студент не ставит профессору оценку прямо, он «голосует» ногами – если у профессора будет отчислен весь курс, возникнут вопросы к профессору – хорошо ли он учит. Это открывает необъятные возможности к тому, что мой коллега Кирилл Титаев назвал «академическим сговором», поскольку этим двум людям, которые крест – на крест выполняют роли агентов первого и второго рода, сам бог велел сговориться. Обычная история: профессор завышает оценки студентам, а студенты смотрят сквозь пальцы, когда профессор учит их меньше и хуже, чем он мог бы. В мягких случаях это такая «ползучая девальвация» оценок, как, например, в США, где давно замечено, что средние баллы повышаются от года к году, от десятилетия к десятилетию.

Скорее всего, не потому, что студенты года от года все талантливее, а потому, что каждый год преподаватель немножко снижает стандарты, желая нравиться студентам и не желаю прослыть зверем и получить плохие отзывы или не собрать аудиторию на спецкурсе. Это мягкой вариант. В запущенных случаях студенты не обращают внимание на то, что преподаватель приходит на лекцию пьяный или вообще не приходит на лекцию, а преподаватель не обращает внимание на то, что студенты не приходят сдавать экзамен. Некоторые российские университеты доходили и до этой фазы.

 

Теперь я подойду к тому вопросу, о котором говорил в начале как об определяющем различия в эволюции национальных академических систем – «Кто сторожит сторожей?» В случае, когда сам принципал не может оценить качество работы, его вера в ее качество зиждется на вере в добросовестность агента второго рода. Когда агенту второго рода можно доверять? Как должен быть устроен институт, чтобы у него не было возможности или желания сговориться с агентом первого рода? Ну, первый вариант – это когда агентом второго рода является тем же человеком, что и принципал – когда контроль никому не делегируется, человек сам оценивает качество оказанной услуги.

Сложно представить себе ситуацию, когда кто-то получает откат из собственных денег. Это возможно, когда – ссылаясь на сказанное ранее – в голове у принципала есть культурная карта, согласно которой он сам в состоянии вынести суждение в какой-то области лучше, чем кто-либо еще. Однако в случае с современной наукой мы живем в мире, в котором суверенные принципалы, которые полагаются на собственное суждение – явление редкое. Я в конце скажу два слова – где же все-таки они присутствуют и почему важно, что они присутствуют вообще где-то.

Но предположим, что принципал считает, что без внешних по отношению к его личности агентов второго рода не обойтись. Когда он может надеяться, что они играют по-честному? Он не может оценить их суждение как таковое –но может наблюдать за их поведением и поведением других агентов, которые это могут, и он может поставить условием доступа к своим ресурсам выполнение некоторых процедурных требований. Иными словами, не доверяя людям, он может доверять институтам. Такие институты можно разделить на две группы: «салонные» и «индустриальные».  

Салонные институты контроля предполагает, что вердикт делегируется кому-то из агентов второго рода, однако необходимым условием принятия этого вердикта принципалом является то, что этот агент находится под контролем большого числа других агентов, так что сговор между всеми ними крайне маловероятен.  Научные дисциплины являются типичным источником салонного контроля.

Мы предполагаем, что люди в дисциплине с крайне малой вероятностью объединятся против Министерства образования и науки в какой-нибудь отдельной стране, для того, чтобы это министерство обманывать и, скажем, общими усилиями создать репутацию ученому, который явно ее не заслуживает. Почему? Потому что у них нет никаких экономических или политических причин это делать. Их слишком много и этот один ученый не сможет их подкупить. Кроме того, в конечном счете, все средства, выделяемые на данную науку, все равно достанутся им, и им нет никакого смысла получать их в виде отката. И, поскольку признание приятно само по себе непонятно, с чего им от него отказываться в чью-то пользу.

Более широко, внутри дисциплины есть некий градус всегда существующего антагонизма интересов, даже латентной враждебности, на которую принципал может полагаться. Вообще говоря, все представители одной специальности – всегда конкуренты друг другу. Все ученые, работающие в одной области, всегда конкуренты друг другу. Чем меньше поставщиков медицинских услуг, тем выше монопольная рента, которую может получить каждый из них в отдельности. Поэтому, в принципе, каждый врач заинтересован в том, чтобы врачей его квалификации было как можно меньше.

При возможности принятия решения «за» или «против» инкорпорации нового коллеги любой представитель профессии или дисциплины знает, что лучше голосовать «против». Это обычно не самое сильное соображение – и слава Богу. Есть соображения, которые часто перевешивают. Например, желание инкорпорировать в свою дисциплину талантливого человека, который продвинет науку вперед. В конце концов, есть вполне шкурные причины хотеть заполучить такого – чем больше в моей науке успехов, тем лучше наше общее положение в обществе в терминах престижа и зарплаты. Поэтому аморальные агенты из тех, которых любят экономисты, будут голосовать «за» конкурентов,  если те на порядок сильнее них, но не за таких же или более слабых, чем они. Но это именно то, чего принципал хочет – чтобы отбирали «хороших» и отсеивали «плохих».

Тут есть разные дополнительные хитрости – чтобы эти соображения возобладали, надо, чтобы агент первого рода был минимально связан с агентом второго рода, чтобы они не были членами одной семьи или друзьями и желательно, чтобы они вообще не были знакомы. Поэтому любые институционализации салонного контроля – последовательности процедур, в результате которых появляется вердикт, принимаемый принципалом – подразумевают изоляцию участвующих в этих процедурах агентов. Мы еще вернемся к этому далее.

Примеры институционализированных органов салонного контроля - диссертационный комитет или совет, редакция журнала, оргкомитет конференции. Когда они выбирают кого-то, чтобы пригласить прочитать пленарный доклад или статью, мы рассматриваем это как знак отличия, символ признания. Какие формы салонный контроль принимает на уровне страны, когда за экспертизой обращаются бюрократы, видно на британском примере.

Самый известный большой орган такого рода – Research Excellence Framework (www.ref.ac.uk).  Это регулярно производимые в Британии «упражнения» по оценке исследовательской продуктивности, сейчас они называются немного по-другому, но смысл сохраняется с прежних времен. Профессиональные ассоциации голосуют за своих представителей, которые входят в комитет – там порядка 20 человек. 20 человек в комитете получают раз в 5 – 7 лет от всех британских ученых в конвертах по четыре статьи от каждого и оценивает эти статьи.

Есть пять градаций оценки, от world-leading до недотягивающей до национального уровня. Потом на основании этих оценок выстраивается исследовательский рейтинг департаментов. Там есть некоторые хитрости – кому можно, кому нельзя подавать, но важно, что выстраивается именно рейтинг департаментов, а не индивидов. Затем суммируется рейтинги по университету и, в соответствии с этим появляется уже рейтинги университетов, и на их основе распределяется исследовательское финансирование. Примерно 40% финансирования, которое получают от государства британские университеты, уходит по этому каналу. Это – типично салонный институт, потому что члены комиссии между собой рассуждают: «Это – мировой уровень, а это – не мировой уровень», и выносят оценку, которую министерство безропотно принимает.

По идее, они могут начать торговать этими оценками за откаты. Однако понятно, что коллеги пристально следят за их действиями и, если решение будет неожиданным или явно неадекватным, начнут громко реагировать. Условием работы механизма, понятно, является наличие профессиональной ассоциации, которая может говорить от имени всех ученых.

Вторая основная разновидность институтов контроля – мы назвали их «индустриальными» – проявляются прежде всего в расцвете различных формальных показателей исследовательских и научных достижений. Они в своем чистом виде представляют собой следующее. Все агенты и субагенты второго рода в цепочке снабжаются одинаковым оптическими системами – все оповещаются о том, что они вправе распознавать как «достижение». Причем характер этих достижений должен быть таков, чтобы они оставляли длящиеся материальные следы, которые, в случае повторной инспекции, может обнаружить сам принципал.

О характере оптической системы оповещаются агенты первого рода – они заранее ставятся в известность о том, что будет считаться «достижением». Индустриальный институт контроля – это когда мы сводим людей, выносящих суждение, до уровня простых счетчиков. Как когда нужно посчитать цитирование или публикации – принципал, даже не будучи осведомленным в данной области науки, всегда сможет перепроверить формальные показатели вроде Хирш-индекса. Когда он сужает свободу маневра агентов второго рода до идентификации какого-то простого показателя таким образом, что инспекция всегда возможна, принципал всегда может проверить, не обманывают ли его. Он, в некотором роде, возвращается к состоянию, когда, чтобы проверить работу копателей канав и прораба, достаточно сходить самому и посмотреть.

Эта возможность появляется за счет какой-то сильной наивной теории относительно поведения ученых, которая говорит, что хорошие ученые много публикуются или что их работы много цитируются – короче говоря, что, даже когда содержательно понять смысл их работ  нельзя, их качество оценить все-таки можно глядя на их поведение других ученых вокруг. Это примерно как в случае с незнакомым спортом – представьте, вы оказались на чемпионате по бейсболу или еще какому-то виду состязаний, правил которого не знаете. Если вы смотрите их по телевизору без звука, то даже не можете понять, кто выиграл. Но если дело происходит на стадионе, то понять это проще простого – люди аплодируют, взрываются криками неодобрения и так далее.

Устранить агентов второго рода нельзя, но они как бы отодвигаются как можно дальше от принятия решения и сами не знают, что они агенты второго рода – зрители на стадионе не знают, что кто-то может использовать их реакции как источник информации об исходе игры. Кроме того, их много, и сговориться им сложно. В идеале они находятся настолько далеко от того центра, в котором собирается вся информация, что просто не могут ею стратегически манипулировать. Они многочисленны, они изолированы и они находятся под «салонным контролем», но несколько иного свойства.

Научная аналогия аплодисментам – цитирования. Смысл цитирования понятен, даже когда непонятно, за что цитируют. Бывают, конечно, исключительные случаи работ, которые цитируются, чтобы их обругать как совершенно несостоятельные, но они единичны. Обычно цитирование означает, что цитирующий считает вклад цитируемого в каком-то смысле важным. Блестящая карьера «индекса цитирования» вообще характерна и на ней можно проиллюстрировать весь наш тезис о сторожах.

Почему он становится такой популярной формой управления наукой? Во-первых, потому, что он прозрачен для неспециалиста. Министр может легко научиться пользоваться этим индексом и научить своего заместителя и секретаря или кого-то еще, а потом проверить их работу или поручить это независимому аудитору. При этом министр легко может сказать премьеру или избирателям, что принял решение, потому что численные показатели сошлись у него таким-то образом. Кроме того, это переводится в универсальные культурные модели, очень привлекательные для того, что называется «академическим нео-либерализмом»: одна ссылка стоит столько-то рублей, умноженная на импакт-фактор журнала, в котором она появилась. Некоторые институции уже экспериментируют с такого рода механизмами.

Во-вторых, здесь есть агенты второго рода – авторы статей, которые цитируют – но их очень много. Их настолько много, что интегрировать их в одну сеть довольно проблематично. Можно создать «цитатные картели», но это большая дополнительная работа, и создать действительно значительное цитирование никакой  «цитатный картель» не может. Какое-то может, очень большое – за пределами его возможностей.

Кроме того, авторов контролируют другие агенты второго рода, и в этом смысле акт их цитирования находится под салонным контролем. Примерно как со стадионом – когда никто не хлопает, а кто-то один начинает, хотя ничего заслуживающего хлопков не случилось, соседи посмотрят на него странно. Рецензенты-специалисты в данной области, которые читают научные статьи, заметят, если там не процитированы какие-то важные ученые. Они скорее обратят меньшее внимание, если будут процитированы какие-то неважные ученые (на это мы обычно, в отличие от зрителей на стадионе, смотрим более снисходительно), но все равно – здесь тоже есть некоторые пределы:  у журналов есть рецензенты, есть редакторы, и все эти люди следят, чтобы авторы в качестве агентов  второго рода, раздающих цитирования, делали свою агентскую работу хорошо.

Что еще хорошо в индексах? Они адаптированы по всему миру. И, когда конкретного министра спрашивают, почему он смотрит на Шанхайский рейтинг университетов, министр показывает в ту сторону и говорит: «А все смотрят на Шанхайский рейтинг». И это гарантирует, что, если уж «все» смотрят, то вероятность какого-то сговора между нашим министром и создателем Шанхайского рейтинга ничтожна,. Что дает ему абсолютное алиби. Можно его упрекнуть, что выбрана дурацкая метрика, но нельзя упрекнуть, что метрика выдумана для того, чтобы положить в карман государственные деньги.

Это вообще очень важное соображение. Наша интерпретация сравнительной истории устройств академического мира в разных странах заключается в том, что становление того или иного институционального дизайна в очень большой степени определяется потребностью агентов второго рода в безопасности. Безопасность вытекает из наличия хорошего объяснения, которое можно дать своим принципалам, о том, почему агенты приняли то или иное решение. В той мере, в какой эти агенты могут предлагать принципалу свои предложения по поводу того, что ему считать достижением – а они обычно могут – они всячески продвигают те оптические системы, которые позволят им в дальнейшем давать исчерпывающие объяснения своих будущих решений. Исторически, в случае с министерствами, отвечающими за высшее образование и науку, это гораздо более сильный мотив, чем желание развязать себе руки, чтобы брать откаты.

Продолжая тему безопасности, чиновник может сослаться на то, что рейтинги уже используются какими-то принципалами, а именно – студентами, которые принимают решение на их основании –  в какой университет поступать. А поскольку наш агент-министр отвечает перед страной за то, чтобы обеспечить приток иностранных студентов, он в некотором роде уже может считать свою работу выполненной, когда эти студенты видят то, что мы хотим, и поступают, как мы хотим.

Исходя из всего этого, мы очень коротко можем проследить эволюцию институтов академического контроля. В книжке Бен Дэвида (Joseph Ben-David) эта история рассказывается подробно, но мы лишь пробежим по основным этапам. Исходно ученый является придворным, нечто среднее между мудрецом, советником, астрологом. Галилей на протяжении части жизни играл эту роль. У просвещенного патрона есть какой-то мудрец, избранный по собственному усмотрению или по рекомендации того, кому этот патрон доверяет.

Петр Великий пишет Лейбницу и предлагает тому приехать и создать Академию Наук. Лейбниц отказывается из-за зрелого возраста, но рекомендует несколько очень хороших кандидатур, включая Бернулли, на которых никто из историков науки не жалуется. В случае с Петром или с Медичи, для которых работал Галилей, мы видим типичный атомарный контроль – они сами, опираясь на свою интуицию, выбирают агентов, которым доверяют. В мире таких институтов обычно нет стандартных карьер, нет какой-то последовательности степеней, контроль сообщества над этим продвижением отсутствует, потому что и самого организованного сообщества тоже нет. То, что мы называем академическими карьерами, причудливо переплетает с неакадемическими – например, ученому предлагают побыть еще шпионом.

Следующее устройство – устройство университета как гильдии. Здесь гильдия, устроенная по образу и подобию средневекового цеха, обеспечивает контроль над работой своих членов. Европейский университет исходно устроен как гильдия, он до сих пор поддерживает цеховую систему рангов, от профессоров-мастеров к доцентам-подмастерьям и ученикам-ассистентам. Контроль обычно опирается на очень сильные антропологические предпосылки о том, что тот, кто проявил хороший моральный характер, всегда будет проявлять себя таким же образом. Профессура обычно пожизненная, члены корпорации могут быть исключены только в каких-то чрезвычайных условиях. Открытого рынка нет, обычно такая гильдия, как всякая средневековая, пополняется за счет детей ее членов.

Классические средневековый университет – это локальная гильдия. Эта система нигде не сохранилась целиком, но везде есть ее рудименты, хотя бы на уровне символов и терминологии. И в случае с Европой, до 60-х годов еще и организационно была жива система, в которой подмастерья-доценты работают под руководством мастера-профессора. Профессор занимает кафедру, отвечает за какой-то предмет, под его присмотром трудятся подмастерья, под руководством подмастерий ученики, и профессор, сидя на кафедре, по своей воле манипулирует этой системой.

Сравнительно недавно почти повсеместно распространенная в континентальной Европе вещь, сейчас она уже почти везде по итогам 60-х годов отошла в прошлое. В нашей книге есть рассмотрение ее трансформации на германском и французском примерах. Гильдейская система не давала принципалу почти никакого контроля над клубком агентов первого и второго рода, что никак не устраивало растущую государственную бюрократию, которая все больше отвечала за финансирование академической сферы.

Тем более, что процесс деградации университетов был совершенно очевиден. Хотя в XVIII веке есть несколько исключений – скажем, Шотландское возрождение – в целом, в эту эпоху университеты крайне консервативная среда, где происходит что угодно, кроме интеллектуального прогресса. Главный урок, который администраторы науки выносят из опыта этой эпохи – необходима изоляция агентов второго рода, чтобы салонный контроль работал.

Следующая эпоха начинается в Германии. Исторически ее связывают с Гумбольдтом и гумбольдтовским университетом. Все помнят реформу Гумбольдта прежде всего в связи с клише «академические свободы». Но, парадоксальным образом, она состояла прежде всего в упразднении свобод гильдии кооптировать своих членов и назначать свое начальство. Гумбольдт отменил выборность ректоров и дал право назначать профессоров университета министрам. То есть, в общем, реформа была сходна с той, которую министерство пытается произвести над университетами в России сегодня, но только еще более радикальной – в России нет пока разговоров об назначении всех поголовно профессоров из Москвы.

Однако при этом профессорское назначение были пожизненным, и все в университете получили новую свободу – студенты – учиться, профессора – учить – и исследовать, причем не находясь под контролем своей гильдии. До того гильдия обеспечивала их учебным материалом, гильдия отвечала за качество преподавания отдельного профессора.

Известный анекдот утверждает, что Кант большую часть своей жизни вынужден был читать лекции по конспектам других профессоров, потому что университет Кенигсберга считал, что конспект хороший, проверенный, по нему уже 50 лет читаются лекции. Ну и что, что у профессора Канта есть свои идеи? После Гумбольдта профессор Кант мог бы читать, что угодно, пока не ввязывался в политику, но при этом не мог бы выбирать ректора своего университета. И еще Гумбольдтом вводятся правила, не одобряющие или прямо запрещающие инбридинг – как средство изоляции агентов второго рода. Нельзя обеспечить младшего коллегу и степенью, и работой. Что  приводит к появлению очень мобильного рынка труда.

В ходе долгого процесса, который мы при все желании не сможем рассмотреть сегодня, контроль от локальной гильдии переходит в несколько этапов к дисциплинам. Кафедру, отвечающую за преподавание предмета, контролирует все меньше министр и все больше дисциплина. Американская социология решает, кто будет, в конечном счете, преподавать социологию на конкретном департаменте.

Социология снабжает индивида рекомендациями, степенью, публикациями, и в этом смысле она контролирует позиции. В принципе, как я говорил выше, министр только рад, поскольку это снимает с него ответственность – правда, должно быть выполнено несколько условий. Еще раз повторю, что обычная тенденция представлять чиновников как power-hungry злодеев, которые мечтают все контролировать, в общем, абсолютно неверна, по крайней мере, применительно к чиновникам, ответственным за науку. Они, скорее, наоборот, мечтают ни за что не отвечать.

Однажды я оказался выступающим на зимней школе, где собрались выдающиеся физики и пытался рассказать им что-то подобное тому, что я рассказываю сейчас. Они были крайне возмущены прежде всего исходной предпосылкой, что в каждом ученом бюрократы видят прощелыгу. Они очень обижались, говорили, что может к социологам это и относится, но к настоящим ученым – точно нет, и что для проблем бюрократов есть очень простое решение: надо предоставить сообществу ученых самим решить свои проблемы.

И все мои робкие возражения, что среднестатистический бюрократ был бы очень рад предоставить сообществу ученых самим решить свои проблемы, но для этого ему нужно как-то определить, кто является ученым и уполномочен представлять сообщество, а это не всегда тривиально и часто подразумевает ответственность, которую он не готов на себя взять, не были услышаны. Напомню, что бюрократу нужно объяснять свою решение вышестоящему бюрократу. И за выбор сообщества и его представителей он несет личную ответственность, потому что всегда есть риск, что придут другие ученые и скажут, что он дал деньги не им, а каким-то неправильным ученым просто потому, что получил свою долю кэшем. И это вовсе не надуманный страх.

Для того, чтобы это дисциплинарное сообщество работало, надо, чтобы существовала плотная и консолидированная профессиональная среда – дисциплина должна быть в состоянии действовать как единое целое, ее должны представлять ассоциации, существующие в единственном, а не в множественном числе. Например, чтобы работала RAE, о которой я говорил, нужно, чтобы ассоциация могла собрать всех людей, считающих себя экономистами, они проголосовали бы за 20 человек, которые будут их читать и оценивать, и еще заранее согласились бы с тем, что решения 20 человек будут легитимны.

Можно ли технически собрать всех российских экономистов и предложить им выбрать тех, кто будет их судить – большой вопрос. Еще хуже то, что соберись они вместе, те, кого изберут, будут избраны вовсе не консенсусом. Что-то подсказывает мне, что Константин Сонин останется недоволен итогом и объявит избранных обломками старорежимными, так что министерству опять придется выбирать, верят они Сонину, которому в других отношениях они предпочли бы верить или верят ли они делегатам съезда. А если нет легитимной ассоциации, которая примет такое решение, непонятно, кто его примет.

Если мы берем пример социологии, который очень показателен, к министру явятся явиться пяти-шесть ассоциаций, каждая из которых утверждает, что в большинстве  остальных ассоциаций состоят абсолютно аморальные типы, некоторые из которых плагиаторы, а на всех остальных нельзя полагаться в политическом плане…

Кроме того, многие ведущие ученые, известные министру, не состоят ни в одной из них, и они скажут, что выше всей этой крысиной возни. Затем про каждую из ассоциаций министр может выяснить, что по большому счету она является частным предприятием одного человека, и он представляет ее уже 20 лет и чуть ли не собирается передать по наследству. Министру должна показаться довольно плохой идея делегировать этим ассоциациям суждения о других ученых, потому что он понимает, что, кому он его не делегируй, назавтра его спросят: «А почему вы выбрали именно этих? Да как вы могли?»

Следующая, хронологически последняя по времени возникновения, четвертая институциональна форма контроля – бюрократическая, при которой распределение ресурсов контролируется национально-централизованными государственными органами, опирающимися на какие-то индустриальные показатели типа рейтингов. Практика распределения контрольных цифр приема в вузы в соответствие с показателями из Мониторинга эффективности образовательных организаций, которую сейчас в России начинает внедрять правительство, такого рода. Бюрократические формы появляются там,  где государственные бюрократии играют ведущую роль – ни один другой принципал не в состоянии наладить сбор необходимой информации.

Что обуславливает выбор между салонным и индустриальным контролем? Тут есть много разных вещей, я не уверен, что мы перечислили их все. Историко-социологические исследования редко могут похвастаться окончательными выводами. Но вот некоторые сюжеты, которые появлялись в нашем исследовании и которые казались нам важными.

 

 Проще всего сказать, что чтобы вся эта индустриальная оптическая система появилась, нужно, чтобы имело место «оптическое предпринимательство», нужно, чтобы ее кто-то изобрел. Чтобы индекс цитирования заработал, нужно, чтобы Гарфильд, Прайс, Мертон и их коллеги изобрели те самые индексы, придумали, что их нужно использовать для оценки ученых – процесс, который занял лет 30 – и продали их бюрократам как ценную инновацию.

Во-вторых, чтобы бюрократический контроль воцарился, нужно, чтобы имелась зависимость от крупного, прежде всего – государственного финансирования, экономическая и символическая. Для того, чтобы наладить индустриальный контроль, нужен сильный бюрократический аппарат. Мелкий донор – например, студенты, которые платят за свое обучение – просто не может себе этого позволить. Студенты могут ориентироваться на масс-медиа, которые публикуют рейтинги, но для того, чтобы система заработала в полной мере, нужно, чтобы это все-таки была какая-то своя бюрократия, а это обычно означает «государство». Чем больше влияние государства и общая этатизация академической политики, тем больше вероятность того, что она быстро станет классической индустриальной.

Государственная бюрократия вообще неизбежно стремится к унификации методов контроля. Очень сложно представить ситуацию, когда разные агенты на службе у одного принципала-государства контролируются совершенно по-разному. Если уж у бюрократии есть какие-то одни представления о человеческой природе, они будут одинаковы во всех ее ведомствах. Если всех остальных чиновников подозревают в том, что они коррумпированы, если за ними не следить, то они точно пустят все на откаты, то нельзя ожидать, что в университете, который встроен в министерство, будут действовать какие-то иные критерии подозрения.

И в этом смысле печальная правда состоит в том, что формальные показатели, против которых восстают либерально мыслящие профессора в современных российских университетах, в некотором роде являются обратной стороной крестового похода за прозрачность бюрократии и некоррумпированности чиновников «а-ля Навальный». То есть, обратной стороной Навального будет, например, Ярослав Иванович Кузьминов или какой-то другой крупный апостол этих формальных показателей, потому что формальные показатели – единственный способ сделать распределение академических ресурсов полностью прозрачным и подотчетным, свести все к цифрам, на которые можно сослаться.

По своей природе бюрократия стремится к унификации. Нашему министру нужно будет отчитываться перед своим начальством каким-то образом. И это начальство будет принимать отчет так же, как принимает отчеты остальных министров. От него будут ждать, например, цифр, демонстрирующих ударные темны роста. А если от министра ждут цифр, то он неизбежно будет транслировать требование ниже и требовать их от своих подчиненных, потому что как же он иначе сделает свою работу?

Следующий фактор, почему формальные показатели побеждают экспертные оценки - экономия бюджетных средств. «Салонный контроль» – очень дорогая вещь. Это прежде всего всплывает в британской истории, где британское министерство будет мечтать отменить RAE потому что оно страшно дорогое. Гораздо проще было бы извлечь данные о цитировании из «Web of Science» и посчитать. На три порядка было бы дешевле.

О политическом климате чаще говорят в контексте того, что коллегиальные орган и гражданское общество по идее не должны быть очень популярны при авторитарном режиме, и индустриальный контроль вроде бы лучше совместим с диктатурой, чем тот, который предполагает активность горизонтальных структур.  В принципе, корреляция между общеполитической динамикой и университетским управлением, безусловно, существует. В истории российских университетов она отчетливо прослеживается: принятие типовых уставов, предполагающих  назначение ректоров, обычно совпадает со временем нарастания общеполитических заморозков.

Связь демократизации внутриуниверситетской жизни с распространением салонного контроля, однако, двойственная. Полная внутривузовская демократия обычно оборачивается восстановлением гильдейских институциональных форм, не предполагающих никакого внешнего контроля, ни салонного, ни индустриального. При этом, индустриальный контроль во многих смыслах лучше совместим с демократическими элементами управления, чем салонный.

Я говорил, что распространение индустриального контроля вырастает из того, что нашему агенту второго рода нужно представить следующему агенту в цепочке, своему принципалу, хорошее объяснение, почему он принял это решение – выделил деньги этому университету, дал грант этой лаборатории, отдал кафедру этому профессору. При внутриуниверситетской демократии ему нужно давать такой отчет не только внешним принципалам – министерству, например, или попечителям – но и внутривузовскому электорату.

И тогда высшие администраторы в организации находятся как бы под двойным контролем: они отвечают перед внешними стейкхолдерами за то, чтобы университет соответствовал их пожеланиям , и они отвечают перед своим внутренним электоратом за то, чтобы распределять деньги справедливо и в соответствие с заслугами каждого.

В ситуации двойного контроля формальные показатели изобретаются фактически неизбежно, потому что нужно людям внутри объяснить, что я дал этому человеку лабораторию, а тому не дал не потому, что он мне нравится, а потому, что первый – лучше. Попробуйте объяснить на биофаке, что им не дали лабораторию, а физикам дали, потому что они – лучше. Это очень трудно сделать. Но если появился Хирш-индекс, желательно еще как-то нормализованный по дисциплинам, эта задача становится разрешимой. И администрация университета, которая ответственна перед своим внутренним электоратом, будет всячески продвигать такого рода вещи. Часто можно видеть, в том числе, в России, как спонтанно изобретаются подобного рода штуки под давлением снизу, а не давлением сверху.

И, наконец, вероятно, самая важная причина – провал, с точки зрения принципала,  дисциплинарных сообществ и салонного контроля, заключающийся в том, что ученые почему-то не берут на себя ту работу, которую должны делать. Тут надо сказать про то, что такое «сообщество». Сообщество в этом контексте предстает как группа, членство в которой определяется способностью действовать как агент второго рода. Члены этого сообщества – это люди, способные выносить компетентное суждение, которое подтверждают другие члены сообщества. Если я способен выносить диагноз, который подтверждают другие врачи, я являюсь врачом. Если мои критерии очень сильно отличаются от того, что говорят другие врачи, я перестаю быть легитимным представителем своей группы.

Для того, чтобы сообщество работало, важно, чтобы членство в нем приносило определенные экономические, символические или моральные выгоды. Символические и моральные – это когда я чувствую себя частью чего-то великого, и люди вокруг уважают таких, как я. Экономические возникают, поскольку любая такая группа занимает экономическую нишу и получает с нее монопольную ренту, довольно большую. Достаточно большую, чтобы рента действовала как стимул, которые заставляет проделывать добровольную работу по контролю над действиями своих членов, включая приведение в исполнение силовых санкций.

Для того, чтобы сообщество работало, нужно, чтобы люди брали на себя контроль за теми, кто их окружает  - чтобы каждый, кто возьмется выступать как агент второго рода, чувствовал на себе взгляд коллег, готовых немедленно вмешаться, если он превысит свои полномочия . Те, кто путешествовал по Америке видел этот знак в маленьких городках. Это символ соседского дозора. Соседи говорят каждому, кто вторгся на их территорию, что они следят за каждым. «Мы знаем все про каждого из нас, мы хотим знать всё про каждого чужака. Мы хотим видеть вас насквозь. И только на таких условиях мы согласны принять вас в свои ряды».

Это примерно соответствует тому, как работает дисциплинарный салонный контроль. Но видеть других людей насквозь – тяжелая работа и во многом морально довольно неприятная. По своей воле люди часто пытаются ее избежать. Для того, чтобы сообщество работало, нужно, чтобы под воздействием каких-то стимулов, экономических или культурных, люди брались делать ее и делали добросовестно.

 

Еще для того, чтобы салонный контроль работал, нужно, чтобы дисциплинарное сообщество не конкурировало  с более сильными формами социальной солидарности. Главную угрозы для сообщества заключает в себе сетевые связи, которые могут оказаться сильнее. Например, дружба или политическая близость. Если я продвигаю моих друзей – либералов, консерваторов или коммунистов, даже в ущерб своим дисциплинарным стандартам – то те, чьи взгляды не совпадают со мной, начинают продвигать своих людей, и мы перестаем функционировать как сообщество, потому что за своими мы следим менее строго, чем за чужими.

При этом, классическая политическая модель – каждая партия следит за своими конкурентами и, в итоге, все придерживаются минимальных стандартов – тут не работает. Для работы этой модели надо, чтобы происходила периодическая передача контроля над какими-то институтами в результате голосования избирателей, которые сами не принадлежат ни к одной из партий. Там, где эта передача невозможна – как невозможна передача отдельных профессорских кресел – вероятным результатом будет распад на институты, контролируемые каждой из групп, и в итоге сообщество благополучно разрывается на куски.

Видимо, это как раз то, что произошло со многими научными сообществами в России, которые были жестко поляризованы по принципу «свой-чужой», опять же включая социологию.

Опять же, чтобы салонный контроль работал, я не должен предпочитать своих друзей всем остальным людям. Если я вдруг найду плагиат в диссертации своего друга, он моментально должен перестать быть моим другом. Я не должен придумывать объяснение, что в наше время все пишут диссертации с плагиатом, что он – хороший человек, что он хотел как проще, что у него был сложный день. И никакой представитель научного сообщества не должен её придумывать.

И, наконец, это сообщество должно действовать в качестве активного «оптического предпринимателя», оно должно навязывать свои стандарты. Если бы перед любым министром была консолидированная группа, допустим, социологов, куда входили бы все известные социологи, и куда не входили бы люди, которые чем-то запятнали себя, и социологи явились бы к министру и предложили бы отвечать за распределение денег в социологии, министр бы с удовольствием, вероятно, согласился. Потому что это решило бы все его проблемы. Они несли бы дальше ответственность. Он благополучно переложил бы груз решений на этих людей.

В целом, там, где сообщество действует организованно и сильно, академическая индустриализация обычно не имеет места. Но ученые образуют сообщество далеко не всегда. Почему иногда оно сильнее, а иногда слабее? Про некоторые вещи я уже сказал. Для того, чтобы сообщество работало, оно не должно пересекаться с очень сильными политическими и моральными границами. В каком-то смысле, это возможно только в очень протестантском обществе, где первичная лояльность каждого – своей профессии, а не друзьям или политической партии.

Причем важно помнить, что обратной стороной, некоторых хороших вещей являются иногда плохие вещи, а антитезой - хорошие. Так, обратной стороной сильного сообщества является, например, слабая дружба. В обществе, где есть сильная дружба, не может быть одновременно сильных низовых структур, где все следят за всеми, и все готовы наказать всех за то, что те прегрешили против высших стандартов. Как только вы перестаете быть готовым преследовать своих друзей, сообществу нанесен смертельный удар. Страны с сильной дружбой в этом смысле не бывают странами высокой добропорядочности.

 

Аналогично, там, где ценится вдохновенный труд, не бывает сильного коллегиального контроля. Потому что это сообщество – это адская работа: чтобы peer-review работало, нужно читать статьи других людей ровно столько же времени, сколько и писать свои. Но читать статьи других – значит не писать свои статьи. Если мы вырастаем с идеей о том, что целью науки является самореализация через вдохновение, то нельзя самореализоваться через чтение чужих статей. Через написание своих – можно. Через чтение чужих нельзя.

То же со славой. Никто не прославился тем, что был прекрасным анонимным peer-ревьюером. Нельзя прославиться, сидя в диссертационном комитете. Нельзя прославиться, отбирая кандидатов на профессорские места, во всяком случае, в хорошем смысле слова. Все эти вещи, которые и есть работа по производству сообщества – это путь к вечному забвению. Те, кто не хочет быть забытым и хочет оставить собственный след в истории науки, к сожалению, оказывается довольно плохими членами сообщества. В этом плане, возможно, некоторые культурные среды исходно мало приспособлены для таких форм контроля.

Другая вещь – это институциональные или организационные рамки. Для того, чтобы сообщество работало, должно существовать большое число конкурирующих институций и мобильность между ними, мобильный рынок труда. Внутренняя враждебность в дисциплине подогревается тем, что все эти люди в конечном счете конкурируют за одни и те же рабочие места. Если не они сами конкурируют, то их ученики конкурируют за эти места. И в этом плане они, может быть, согласны уступить самому достойному, если это делается во имя более сильных идеалов . Если мне предпочтут человека более талантливого, чем я – это грустно, но я знаю, что обижаться мне не на кого, разве что на судьбу. Но смириться я соглашусь, только когда мне предъявят доказательства, что он и правда лучше, и я буду рассматривать эти доказательства очень пристрастно.

Однако, если наш большой рынок развалился на множество локальных рынков, желание пристально приглядываться к другим ослабнет. Я предполагаю, что все подумали про российскую ситуацию, где нормальная академическая жизнь проходит в одном учреждении: начал ассистентом, вышел «ногами вперед» завкафедрой или деканом 60 лет спустя, где академическая мобильность между институциями – событие очень редкое.

Мы как-то построили карты академической мобильности среди социологов. В дисциплинарных элитах, то есть, среди известных ученых, мобильность есть, но она сугубо «звездообразная». Эти люди съезжаются в Москву. Они где угодно поступают в вузы, 2/3 – вне Москвы, потом 2/3 оказываются в аспирантуре в Москве, потом некоторые (немногие) возвращаются из Москвы. Потом они снова возвращаются в Москву. Чтобы они умерли не в Москве – такого почти не бывает. Из 100 человек умрет в Москве, по-моему, 85, еще 11 умрут в Петербурге.

Петербург – единственный город, который в некоторой степени способен не растерять свой исходный человеческий капитал. Это очень сильно ограничивает мобильность. А там, где мобильность сугубо локальна, нет смысла пытаться через дисциплину контролировать наем на остальных факультетах, потому что это все равно где-то далеко от тебя, там все равно какие-то свои локальные люди, это никогда не будет открыто для всех. Ну какое мне дело до того, кого берут на работу в Рязани, если ноги моей там не будет?

В России поражение  научных сообществ и салонного контроля, скорее всего, связано и с другими вещами, например, экономическим шоком 90-х годов и вынужденным отказом от непрофильной активности. Вот 90-е годы, университетские преподаватели выживают за счет того, что умеют делать. А умеют они читать лекции. Когда денег не становится совсем, они начинают в три раза больше лекций читать. Никто им не платит за то, что они рецензируют статьи в журналах.

Когда это становится вопросом выживания, даже те, кто делал это раньше, перестают рецензировать статьи в журналах и начинают читать максимальное количество лекций. Ну, или получать максимальное количество грантов – эффект примерно один и тот же. Любая непрофильная, неосновная активность в моменты кризисов куда-то вымывается. Та работа, которая составляет сообщество, вымывается очень легко.

Здесь наш круг замыкается. Те различия между пятью академическими системами, о которых я говорил в начале – если кто-то еще не забыл, что было час с лишним назад -  накладываются на оппозицию салонного и индустриального контроля. Здесь не всегда легко сказать, что было причиной чего – между разными институтам и практиками существует то, что называется «избирательным сродством» – они как бы притягивают друг друга.

Самостоятельный поиск работы и открытый, мобильный ранок труда притягивается к салонному контролю. С одной стороны, чтобы они функционировали, надо, чтобы университеты готовы были брать людей с улицы, на основании их заслуг, а не, например, верности научному руководителю.  Это возможно, если преподаватели факультета чувствуют, что где-то на других факультетах за ними приглядывают и за их спиной будут шептаться, если они предпочтут более слабого кандидата более сильному. И, наоборот, восхитятся тем, насколько они круты, что привлекли нового сильного игрока.

Это постоянная тема в американских интервью – как они боятся нанять не того человека и что их заподозрят в непотизме. Департамент в собственных глазах является чем-то вроде коллективного футбольного клуба. В отсутствие этих условий рынок вряд ли возникнет. С другой стороны, наличие рынка делает более вероятным то, что будут приглядывать друг за другом и шептаться за спиной – что салонный контроль будет работать. Я приведу дальше еще несколько  примеров, указывающих в одну и ту же сторону: «салонный контроль» – это селекционирующая система с открытым и анонимным рынком, индустриальный – трансформирующая с ростом внутри одной организации и общенациональными сетями.

Какова цена торжества бюрократического, индустриального контроля для науки? Одна из проблем индустриального контроля заключается в том, что он всегда подтачивает сам себя. Есть формулировка, известная как закон Гудхарта гласит, что «любой показатель, который начинает использоваться как критерий оценки, перестает быть хорошим показателем». И это работает всегда, когда мы говорим о любом формальном показателе, который должен нам что-то продемонстрировать.

Например, история девальвации российских степеней, к которой я возвращаюсь, по большому счету вытекала из того, что именно степени были основным институтом контроля рынка академического труда в России с начала XIX века. Замысел заключался в том, что в стране такого размера нельзя контролировать, какой университет кого наймет. Но можно собрать со всех диссертации, дать совету специально обобранных старейшин в Петербурге, а потом в Москве прочитать их и определить, кто достоин степени. А потом обязать университеты принимать только людей с нужной степенью на соответствующую должность: профессор – доктор наук, доцент – кандидат – ну, все мы знаем, как это работает.

В этом смысле, диссертационный комплекс стоит где-то между салонным и индустриальным контролем. С одной стороны, он опирается на группы ученых, выносящих вердикт – диссовет, экспертный совет ВАК и так далее. С другой стороны, действия других ученых – тех, кто осуществляет прием на работу – оцениваются на основании формальных правил, учитывающих этот вердикт – они должны принять кандидата с самыми сильными credentials. И это работало не только на уровне отдельного найма, но и на уровне оценки всей организации. До недавнего времени, доля кандидатов и докторов наук была одним из важнейших показателей силы всей организации в глазах министерства.

Почему российские степени в этих условиях девальвируются? По нескольким причинам. Во-первых, когда мы снизили всю различительную способность системы до трех градаций – «без степени», «кандидат наук», «доктор наук» – тем самым мы как бы с одной стороны все поставили под контроль, а с другой – ослепили собственных агентов второго рода. Отдельный факультет не может сказать: да, мы берем на работу кандидата наук, а доктора послали к черту, потому что этот доктор наук давно впал в полный маразм, а в кандидате мы видим грандиозный потенциал. Это не пройдет, потому что система не видит грандиозный потенциал, она видит наличие степени. Любой принципал, который декларирует, что будет считать только принятие решений в соответствие с каким-то формальным правилом, ослепляет всю предыдущую цепочку агентов второго рода.

Очевидным следствием для диссертанта является потеря стимулов писать хорошую диссертацию. Если оптическая система не отличает хорошую от плохой, то рациональной стратегией будет защитить минимально проходную диссертацию с минимумом издержек. Я знаю, что потенциальный работодатель, увидев мою кандидатскую степень, будет иметь в отношении меня ожидания, соответствующие уровню среднего кандидата наук. Если я затрачу меньше усилий на то, чтобы получить степень, я выиграю на рынке труда, сохранив время на какую-то иную активность. Если я не скачал свою диссертацию из Интернета, а потратил на нее 20 лет жизни, я не получу ни малейшего преимущества перед тем, кто скачал.

В ситуации, когда это работает так, и все знают, что все знают, что это работает так, я могу скачать диссертацию и объяснить своим друзьям, что я сделал это, чтобы в свободное время писать свои великие статьи. Все равно – скажу я им – с диссертациями все понятно, а защищать свои настоящие мысли я не мог, потому что замшелые ретрограды в совете не поймут.  И друзья не только не донесут на меня, но пожмут мне руку и скажут, что я все правильно сделал. Эх, наверное, первое лицо было неосторожно употреблять в этом примере…(Смех в зале). Но правда – есть ощущение того, что сильная тенденция противопоставлять показуху, то, что делается для галочки, и «настоящую науку», берется именно отсюда. В результате люди дают сами себе моральную лицензию на плагиат или любые другие попытки обмануть систему.

Вторая причина состоит в том, что сложная система наподобие диссертационного комплекса в России всегда порождает всевозможные стратегии совладания. Она становится настолько сложной и требует участия стольких людей, что с ней нельзя справиться без отлаженного механизма координации. Лучше всего с такими задачами справляется обширная сеть старших коллег, которые, меняясь ролями, защищают младших. Причем с каждой защитой эта сеть только укрепляется – каждый новозащищенный оказывается в долгу перед старшими коллегами, который надо как-то возвращать – например, помогая им с новыми защитами.

В этом смысле, усилия государственной бюрократии по обеспечению салонности контроля приводят к парадоксальному эффекту. Бюрократия постоянно надеется изолировать агентов второго рода, чтобы добиться их добросовестности - создать структуру, в которой люди, до того состоящие в плотной связи или сети, не могли бы оказаться рядом в числе вовлеченных в защиту.

Помните, как ужесточались правила, регулирующие состав прямо вовлеченных в защиту? Руководитель не может быть председателем, оппонент и диссертант не могут быть из одной организации, оба оппонента не могут быть из диссовета, еще нужны публикации в рецензируемых журналах с отзывами анонимных рецензентов и т.д.. Все эти правила были предназначены для того, чтобы людей из сетей растащить как можно дальше друг от друга, изолировав агентов второго рода и исключив их сговор – чтобы плотная сеть не могла окутать своего кандидата и наградить его степенью.

К сожалению, от этого умирают только слабые сети. А сильные, как предсказывал Ницше, становятся еще сильнее. Они учатся интегрировать все новых и новых людей, проникают в комитеты ВАКа, проникают в редакции московских и международных журналов из «Web of Science»… Верить, что люди с этим не справятся, к сожалению, наивно. Некоторые не справятся, но самые умелые – и наименее принципиальные -  справятся. И поэтому возникновение общенациональных или даже глобальных сетей такого рода – это просто вопрос времени.

В этом смысле, пытаясь предотвратить появление академических патронажных кланов, ВАК только способствовал тому, что эти кланы выросли и усилились. Эта история сопровождает развитие любых разновидностей формального контроля. Россия и Франция – страны в нашем списке с наибольшей тенденцией к формализации – одновременно являются странами академических кланов, где очень важно вписаться в «семью», которая контролирует какие-нибудь позиции в диссоветах, редакциях, ВАКе и CNU.

Публикации или цитирования подвержены ему, в общем, не меньше, чем степени. Про цитирования я говорил выше, что невозможно создать цитатный картель, который произведет очень большое цитирование, но вообще-то приличный Хирш-индекс за счет обмена ссылками сколотить можно – во всяком случае, в дисциплинах, в которых работа в основном индивидуальная.

А уж с журнальными публикациями это работает отлично – когда статьи начинают подсчитываться, каждый, во-первых, получает от окружающих моральную лицензию печатать тексты низкого качества («конечно, мне это надо просто для отчета – в этом журнале все равно никогда не печатают ничего приличного»), во-вторых – начинает культивировать отношения с редакторами, которые могут гарантировать быструю и беспроблемную публикацию. Если мне надо быть уверенным, что моя публикация выйдет к моменту подачи на надбавки, я лучше отдам статью знакомому редактору, который ее точно выпустит, чем пошлю в незнакомый журнал – пусть у него и более адекватная аудитория.

Индустриальный контроль в некоторой степени может стимулировать появление открытого рынка – например, если университеты начинают под воздействием требования увеличить число международных публикаций нанимать людей, много публикующихся и цитируемых. Но печальная правда в том, что люди, знающие, как обмануть оптическую систему, для организаций оказываются гораздо ценнее, чем люди, играющие по правилам. Лучше нанять редактора ВАКовского журнала с хорошим импакт-фактором, который потом опубликует полсотни преподавателей и поможет им правильно сослаться друг на друга, чем одного великого ученого, который никому особо не поможет.

Наконец, повышаются стимулы к девальвации. Бессмысленно покупать степень, если степень – один из многих сигналов, которые учитываются на рынке труда. Наверное, можно купить степень в LSE, как Каддафи-младший, но представьте себе Каддафи-младшего со степенью из LSE, который явился устраиваться на работу в Принстон. А там его просят показать публикации в ведущих журналах. А публикацию-то он и не купил!

Или даже – представим себе невозможное – купил редакцию, например, «American Political Science Review» и напечатался там. Но ведь еще нужно выступить с пробной лекцией, а здесь уже сложно вместо себя кого-то поставить. А потом еще и вопросы аудитории! А еще наниматели из Принстона допрашивают знакомых, и знакомых знакомых: «А ты видел его на той конференции? И как он?» Когда информации становится очень много, когда сигналы множественные, ими уже безнадежно пытаться манипулировать. Тут приходиться играть по-честному. Самый простой способ притвориться многообещающим молодым ученым – это стать многообещающим молодым ученым. Преимущество салонного контроля состоит в том, что он опирается на больший и не определенный окончательно заранее список сигналов – поэтому каждый из них в отдельности меньше смысла взламывать.

Когда мы сужаем спектр распознаваемых сигналов, получается, что ставка в подделывании каждого из них сильно возрастает. Если отсутствие докторской степени – единственное, что отделяет меня от профессорства, то все силы, которые остаются у меня от преподавания 25 часов в неделю, я брошу на то, чтобы получить эту желанную степень любой ценой. Таким образом, в некотором смысле сам факт того, что степени превращаются в основной и практически единственный инструмент формального контроля приводит к их упадку. Как мы говорили выше, на самом деле, это будет касаться не только степеней, но и любых других сигналов – публикаций, цитирований.

Другая мораль, следующая из этого - помещение любого агента второго рода под формальный контроль, любая попытка сделать процесс принятия им решений полностью прозрачным для принципала, сильно сокращает его ценность как агента второго рода. Способность отчитаться сокращает различительную способность. Этот эффект проявляется сильнее всего в случае с индустриальным контролем, но, вообще говоря, салонный контроль тоже не совсем свободен от этого эффекта.

Сообщества, которые постоянно объясняют сами себе почему тот или другой хорош – а это должны делать люди, которые заседают в комитете RAE, о котором я говорил выше – вынуждены использовать какой-то общий репертуар объяснений. Они должны говорить: «Я считаю эту статью статьей мирового уровня потому, что…»  – так вот дальше должно идти какое-то «потому что».

Должны быть идея, какие объяснения в принципе легитимны. Но, возможно, всегда, когда возникает фиксированный репертуар объяснений, происходит определенное снижение в оригинальности работ, потому что автор, зная, каков этот репертуар, пробует подстроиться под него. Происходит стабилизация канона, стандартизация, иногда на очень высоком уровне – но жизнь авторов абсолютно оригинальных работ, возможно, усложняется, потому что по-настоящему оригинальная работа не должна вписываться в шаблоны. Ее читатели должны опускать руки и говорить: «Да! Черт возьми, я всю жизнь этого ждал. У меня нет слов!» Но если нет слов, то очень сложно объяснить это другим.

Это легче всего объяснить на примере одного очень остроумного эксперимента из психологии. Студентам в университете предлагают выбрать пластинку. И делят их на две группы: экспериментальную и контрольную. Контрольной группе просто предлагают забрать с собой пластинку, а через неделю спрашивают: «Прослушали? Понравилось?» А во второй группе, когда они выбирают пластинку, говорят: «Через неделю мы попросим вас объяснить, понравилось ли вам или не понравилось». Через неделю их на самом деле опрашивают.

В чем разница между двумя группами? Во-первых, группа, которой предстоит объяснять свой выбор, чаще выбирает пластинку, относящуюся к какому-то ясному жанру, например, классическую музыку. Во-вторых, она получает меньше удовольствия. Интерпретация результатов такая: люди, которым не надо ничего будет объяснять, выбирают пластинку, которая им, действительно, понравится, которую им хочется иметь.

А люди, которым надо будет объяснять, выбирают пластинку, про которую им будет легко объяснить, почему они ее выбрали. Поэтому они выбирают пластинку, которая легче попадает под ясную категорию – классическая музыка, юмористическое шоу – и она им меньше нравится. Есть некоторые основания предполагать, что во многих областях науки необходимость объяснять работает примерно таким образом: когда появляется некоторые фиксированные критерии что такое качество работы, появляется огромное количество качественных работ, которые при этом не являются хорошими.

Я позволю себе закончить спекулятивной догадкой, которая не следует прямо из нашего изучения карьер, но следует из попыток взглянуть на историю социальных наук. Когда возникают сообщества, которые являются настоящими историями академического успеха, сообщества, которые на протяжении длительного времени поддерживают высокие стандарты, не скатываясь к какой-то форме ритуализма и способные порождать оригинальные работы?

Мое предположение таково, что они возникают там, где в формативный период их существования очень сильно вмешательство суверенных принципалов, берущих на себя то, что я выше назвал атомарным контролем. Принципалов, у которых нет иных агентов второго рода, которые ни перед кем не оправдываются, которые сами принимают за себя решения.

 

Расцвет науки в Германии или академическая революция в США – это такие истории. Вдруг академический мир оказывается в очень сильной зависимости от людей, которые сами принимают важные для академической сферы решения. Эти люди не опираются на каких-то экспертов, которые потом перед ними отчитываются, и сами они ни перед кем не отчитываются .

В американском случае это были осведомленные профессионально-ориентированные студенты и аспиранты. Наши американские студенты-инженеры знали, что им потом устраиваться на работу в инженерную фирму, а глава инженерной фирмы – сам инженер. То есть, человек, способный оценить их уровень, оценить по существу, а не по диплому. Поэтому они могут поступить в не самый престижный университет, если думают, что они получат там лучшее образование.

В особенности благотворно на институции влияют стимулы, поступающие от студентов и аспирантов, ориентированных на профессиональные академические карьеры. Поколение пылких студентов, которые хотят учиться у самого лучшего ученого чтобы самим стать учеными, неизбежно, как это случилось в Америке, вынуждают университеты охотиться за этими великими учеными. Чем больше таких студентов, тем отчаяннее охота.

Замечание скорее уже из области гуманитарных дисциплин: широкая читающая публика, стремящаяся к просвещению во Франции. Это очень типичный французский случай: очень динамичная интеллектуальная сцена, когда университеты хотя бы на символическом уровне чувствуют, что неправильно, когда среди популярных авторов журналов для широкой читающей публики или лекторов на публичных лекциях нет их профессоров, а публичными интеллектуалами являются люди, работающие на ассистентских позициях или вообще те, кого они выгнали.

Французский университет, в других отношениях очень консервативный, все же чувствует, что должен как-то реагировать на эту ситуацию – пересматривать критерии оценки с тем, чтобы привести их в соответствие с представлениями широкой аудитории. Но широкая аудитория состоит из суверенных принципалов. Люди, которые выписывают толстые журналы и покупают книги, действуют как суверенные принципалы, потому что хотят найти в книге, допустим, смысл жизни.

А смысл жизни – такая штука, за который никак не возьмешь откат, то есть, люди покупают книги, которые действительно кажутся им самыми важными и самыми интересными. Если что-то и обеспечивает динамичность французского салонного контроля, то именно этот фактор – необходимость пересматривать стандарты, реагируя иногда на реакции более широкой интеллектуальной сцены. Правда, здесь встает вопрос о качестве этой сцены.

Наконец, в роли суверенных принципалов могут выступать сами ученые, которые действительно играют такую роль, по крайней мере, в некоторые периоды развития науки. В истории науки есть очень отчетливо заметные приливы и спады общего воодушевления. В одно десятилетие люди науки думают, что у них интересная работа, гораздо лучше любой офисной. В другое десятилетие они верят, что им предстоит спасти мир. Тайны мироздания наконец-то откроются при их жизни. И тогда ученые смотрят научные новости так же, как смотрят спортивную хронику или «Игру престолов», нервно убивая воскресенья в ожидании  следующей серии.

И там, где эти условия действуют, есть очень сильный мотив, заставляющий людей стремиться отобрать самого лучшего режиссера любимого сериала, если вдруг у них появится возможность проголосовать за него, потому что бессмысленно соглашаться отбирать не лучшего режиссера, а потом платить деньги и смотреть, что он наснимал. Именно в такие периоды ученые сами по себе способны производить необходимую работу по возвращению жизни в салонный контроль без внешнего вмешательства.

К несчастью, это происходит не всегда. Есть приливы и периоды общего энтузиазма по поводу отдельных дисциплин и науки в целом, которые сменяются некоторыми периодами отлива, когда эмоции ослабевают и получается, что нечто другое должно поддерживать сообщество в тонусе до следующего прилива. Но тут я уже перешел в область спекуляции, в которой мы все можем поучаствовать с разным успехом, поэтому – спасибо, коллеги.

 

Обсуждение лекции

Бори Долгин: Большое спасибо! Сейчас будет вторая часть с вопросами и репликами. Это было очень интересно и очень ценно. Вопросов возникало по ходу лекции довольно много. Я позволю себе начать их задавать. Начну с более фундаментального вопроса, связанного как раз с последним слайдом, который в самом спекулятивном варианте должен был бы звучать как «И что делать?».

Но, если говорить корректнее, исходя из того, как вы видите ситуацию в российской науке – для начала всё же о российской науке – в настоящий момент, то: какой способ приведение её в более живое состояние кажется вам наиболее эффективным? Я пока ухожу от вопроса «Насколько вероятным является использование именного этого способа?» Кто мог бы стать агентом ее преобразования, что можно сделать? Дальше понятно – ровно в соответствии с показанным слайдом.

Михаил Соколов: Да, я бы и предложил идти по этому слайду. Если бы меня вдруг вызвал министр Ливанов и предложил что-то посоветовать, то, наверное, я предложил бы реконфигурировать схему финансирования, попробовав обеспечить приток максимальных финансовых ресурсов в университеты и разные другие институции через те аудитории, от которых мы можем ожидать наиболее правильных, с точки зрения поддержания интеллектуальной динамики науки, стимулов.

Например, перенести значительный акцент в распределении финансирования на аспирантские стипендии. Аспиранты вообще очень хорошая аудитория, во всяком случае, те, которые имеют глобальные академические амбиции. Они уже достаточно хорошо разбираются в конъюнктуре своей области для того, чтобы быть способным отбирать лучшее место, где можно учиться, и при этом еще не имеют причин пытаться получить откат за свой голос.

Когда только вводился ЕГЭ, у него был брат-близнец – ГИФО, может быть, кто-то помнит. ГИФО подразумевал образовательные ваучеры: студенты не просто поступали в соответствии с набранными баллами, но еще и финансировали университет в соответствии с набранными баллам. То есть, за каждый балл, условно говоря, было сколько-то рублей или тысяч рублей, которые студент приносил в университет. Университет, который привлекал лучших студентов, богател за счет этого. К сожалению, ГИФО не ввели в действие, я не знаю, почему. Но на уровне аспирантских, а не студенческих стипендий, это был бы очень хороший замысел.

Аспиранты, если брать примеры из истории, это один из самых лучших источников интеллектуальных импульсов для любого рода сообществ. Вот пример из истории социологии: в социологии есть ярко выраженное поколение классиков, которые родились в очень узкий промежуток времени с 1926 по 1930 годы.

Назовите какого-нибудь современного классика социологии и он, скорее всего, попадет в этот интервал. Эти люди не были бунтующими студентами 60-х, но они были теми, кто учил этих студентов. Бунтующие студенты не столько сами оставили в социологии глубокий след –сколько служили в качестве стимулов для своих профессоров. Кажется, что это довольно распространенный механизм.

Вторая вещь, которую я всячески пробовал бы пропагандировать министру – это пытаться поддерживать институции, которая ориентирована на широкую интеллектуальную публику и поддерживать индивидов и организации – через такие институции. Стоит использовать читающую и смотрящую публику, особенно студенческую, которая стремится к дополнительному образованию, как агентов второго рода, потому что мы с большими шансами находим среди них мотивированных людей, которые готовы платить свои деньги, чтобы получить самые лучшие знания, которые они могут получить. Это очень эффективный институт контроля.

Я предложил бы условному министру установить для «ProScience-Театра» match-up - на каждый рубль от продажи билетов давать три рубля госфинансирования, которые можно использовать на приглашение лекторов и вообще дальше инвестировать в развитие инициативы. Это, понятно, касается скорее социальных наук, чем естественных, но в социальных науках это очень важная вещь.

Борис Долгин: Думаю, что по первому пункту я все-таки что-то скажу. Мне кажется, вы немного идеализируете аспирантов.

Михаил Соколов: И демонизирую всех остальных?

Борис Долгин: Я наблюдал очень разных аспирантов, некоторые из них были сознательными и чего-то хотели, но в то же время я не преуменьшал бы количество тех аспирантов, для кого аспирантура – это продление периода «невыбора» реальной жизненной траектории, с одной стороны, и тех аспирантов, которые были настолько встроены в сети, что большого выбора там нет - с другой. Это было либо продолжение на том же месте и, соответственно, не может быть критерием ни для чего, либо продолжение в другом, привязанном к этому месту, месте, где это тоже скорее хороший инструмент для изучения связей, построения сетей, но плохой способ – судить о качестве. Отдельный предмет исследования – насколько эти наблюдения чему-то соответствуют. Коллеги, прошу вопросы.

Вопрос: Добрый день. Институт социологии РАН. Хотелось бы поблагодарить лектора за замечательное, как всегда у него, выступление. Я всем своим студентам показывала его выступления, все были в жутком восторге. Теперь вопрос: у меня создалось такое впечатление, тоже, может быть, перекликающееся с впечатлением нашего модератора, что исследование было посвящено очень нормативным практикам, которые существуют в научном мире.

То есть, есть такие положительные студенты, которые хотят получить какое-то хорошее образование, есть не менее положительные преподаватели, которые хотят им это предоставить. Но когда речь идет о девальвации российского образования, например, то чаще фокус сосредотачивается на тех университетах, студентах, преподавателях, которые ничего этого не хотят, и у них совсем другая мотивация, на самом деле – для ведения какой-то деятельности внутри этого института. Есть категория студентов, которая хочет получить диплом и совсем не хочет получать какого-то соответствующего этому диплому образования, потому что у них совсем другие цели. Вопрос: исследовали ли вы эту большую часть российской науки и образования в данном проекте? 

Михаил Соколов: Да, конечно, мы их касались. Сегодня я рассказывал в основном об оптических системах государства, но то, что написано в книге, охватывает все то, о чем я говорил в начале – и мотивацию разных контрагентов университетов, в том числе.

Верно, что большинство студентов в России покупают не совсем качество образования. Причем оптическая система, которую использует министерство, создает известный зазор: заведующий кафедрой, который фактически производит отбор людей на позицию, очень сильно наказывается, если эти люди не справляются с преподавательской работой. Он очень мало награждается, если они пишут блестящие статьи. Поэтому для завкафедрой лучше взять дисциплинированного человека, который читает 25 часов в неделю и вовремя представит УМК, чем научного гения, который забудет всё это сделать, но представит отличные статьи.

Вознаграждение за гения получит университет на уровне ректората – ректор отвечает за гения, но не может провести конкурс; заведующий кафедрой не получает ничего от гения, но по факту конкурс проводит он. Так устроен институт – реальная работа состоит в том, чтобы пропускать через себя поток студентов, которых нельзя отчислять, чтобы не потерять финансирование. В этом плане не просто мотивация студентов имеет значение, но она практически единственное, что имеет значение.

Еще раз, вы правы в том смысле, что многие студенты не такие, и большинство преподавателей не такие. Но наш тезис был гораздо слабее: мы не говорили, что все студенты такие. Мы говорили, что, если мы хотим, чтобы хоть что-то изменилось, мы должны опираться на студентов, которые такие. Если таких нет вообще, ситуация безнадежна. Но если они есть – можно сделать так, что их голос будет слышен сильнее, чем голоса всех остальных, и что система вынуждена будет на них реагировать. 

Игорь Чириков (ВШЭ): Спасибо за доклад. Была интересная история академических карьер, как они развиваются в разных странах – в ней были разные герои. Были преподаватели, бюрократы, министры. И только в конце некоторыми проблесками ответов на вопрос появляются студенты, хотя мы знаем, что на протяжении истории были периоды, несколько периодов, когда студенты переформатировали академические карьеры, может быть, даже в большей степени, чем те лица, о которых вы говорили.

Первым был Болонский университет, он был корпорацией студентов, преподавателей штрафовали за непосещаемость. В 60-е в США те студенческие движения, которые появлялись, изменяли природу университета, изменяли в том числе и преподавательские карьеры. Чуть позднее «массовизация образования», когда в университеты пошло очень много студентов, тоже как-то меняла приоритеты в академической карьере, и я хотел бы спросить: это намеренное смещение фокуса со студентов на научные сообщества, на некоторые бюрократические структуры – это сознательный выбор или это – некоторая констатация того, что роль студентов незначительна и рассматривать, принимать во внимание ее не стоит?

Борис Долгин: Спасибо за вопрос. Сначала – ответ на него, потом – корректировка информации по Болонскому университету. Единственное – в самом начале я сказал, что мы будем говорить об академических карьерах, а может быть, и не только об академических, имея в виду, как раз, некоторое различие академической и преподавательской.

Михаил Соколов: Это был выбор фокуса нынешнего выступления. В заключении нашей книги черным по белому написано, что, если большие изменения происходят, то они обычно происходят благодаря студентам. А изменения студенческой мотивации является самым сильным рычагом, способным повернуть всю систему в короткие сроки.

Российский постсоветский университет в особенности к студенческой мотивации был чувствителен, поскольку был университетом для студентов, университетом, направляемым студентами. Не напрямую – студенческое самоуправление не в счет, оно почти везде исключительно декоративно. Но  студенты были такой незримо диктующей все решения силой, университет работал над тем, чтобы привлечь максимум студентов, создать максимальный конкурс, если не было возможности принять их на бюджет и максимум из них заманить на внебюджет. Это, безусловно, так.

То, что в нем произошло, было отражением доминирующей студенческой мотивации, про которую вы совершенно точно сказали, что она такая, какая она есть. Если бы все студенты, которые сегодня приходят, чтобы получить диплом, вдруг захотели бы получить замечательное образование, с которым они потом пойдут работать, особенно на международным рынке, российская образовательная система изменилась бы очень быстро, причем так, что министру практически делать не нужно было бы ничего. Он дремал бы в кресле и иногда просыпался, чтобы пожать плоды как самый успешный министр науки в мире.

Ведущие российские университеты очень быстро попали бы в рейтинги, и всё вообще было бы отлично. Проблема министра заключается в том, что, в общем, повлиять на студенческую мотивацию нельзя. Никто этого не умеет. Можно пробовать – за счет поддержки каких-то популяризационных инициатив или новых учебников в школе. Но никто на самом деле не знает, как написать правильные учебники, да если изменения и произойдут, плоды их удастся пожать десятилетия спустя. А министру нужны какие-то результаты сегодня.

И еще одна вещь, которая объясняет, почему сегодняшнее выступление было именно таким, каким было: не студенты создают структуры карьер. Чаще всего – в странах с сильным присутствием науки в академической сфере – структуру непосредственно создают национальные ведомства. Косвенно – да, студенты – такое финальное звено в этой объяснительной схеме, но не они конкретно определяют обязательность, например, открытого конкурса. В принципе, студентам же все равно – какова была процедура конкурса или процедура присвоения степени. Даже самые талантливые студенты не влезают в такие вещи и, может быть, и правильно делают, что не влезают.

Борис Долгин: Должен сказать, что попытки влезания студентов в эти структуры имели место. В одной из них когда-то в начале 90-х годов я участвовал.   Но они не нашли развития.

(разрыв записи)

Михаил Соколов: По поводу Больньи – известные мне источники указывают в том же самом направлении. Есть книжка Алана Кобба, где он описывает студенческую корпорацию. Может быть, с 70-х годов новые источники введены в оборот, но про то, что северо-италийские университеты, в отличие от заальпийских, были корпорациями студентов, ориентированных на медицину и право – это, насколько я знаю историю университетов, некоторая общая точка.

Елена Ляпустина, Институт всеобщей истории РАН: Слово «университет» происходит о «университас студиорум». «Студиорум»  – это не студенты. Это было объединение юристов – «университас студиорум», иначе говоря, то, что сейчас называется некоммерческой организацией. «Университас» – это всего-навсего «община», которая собралась с определенной целью – изучать тексты римского права. Все остальное – из этого. То, что впоследствии студенты стали играть роль – я не спорю и в целом вопрос поддерживаю. Но у основания Болонского университета никаких студентов не было!

Вопрос: Можно я спрошу о врачах? Насколько я знаю это сообщество – я не врач, но был в браке с врачом 10 лет и насмотрелся вокруг всякого разного – они совершенно не так оценивают друг друга. Они и ориентируются на больных, и сами иногда болеют. Они готовы платить как пациенты какому-нибудь доктору психологии, который стал целителем вдруг. Зная, что нет никакого толка в гомеопатии, они тоже будут и других адресовать туда, и своих детей, потому что «это работает». Повторяю, даже врачи это делают.

У них чрезвычайно сложная, на самом деле, сложнее, чем все, что здесь описано, система референции. Я боюсь, что, если копать любые другие специальности, имеющие практический выход, то мы тоже найдем достаточно сложные вещи. Но врачи просто дольше живут как корпорация. Юристов я просто меньше знаю.

В общем, это единственное, что меня беспокоит, потому что все остальные лакуны заполняемы каким-нибудь американским фильмом об университете, который был создан случайно, как вызов конкретной проблеме юноши, никуда не поступившего и, когда таких же оказалась 1000, они стали учить друг друга. И это было общественно признано, получены сертификаты, они стали преподавателями, некоторые из них. И вообще «Фильм основан на реальной истории». Это время от времени возобновляется. Это, действительно, такая редкость и маргинализм, что все остальное не вызывает вопросов?

Борис Долгин: Спасибо. Я бы только призвал к осторожности насчет «плацебо», понятно, почему с этим борются. Если надо, после окончания готов объяснить. Но этот вопрос связан с тем вопросом, который я хотел задавать, более широким. О ситуации, когда в рамках одной национальной системы существуют несколько разных систем, связанных с разными дисциплинами или группами дисциплин. В какой степени вы с этим сталкивались? Это некое расширение вопроса.

Можно отдельно поговорить о медицине, а дальше уже подойти к более общему. Условно говоря. Я даже не говорю слова «science» и «humanities», разные принципы в советское время отчасти в том, что касалось общественных наук, чуть иначе построенные требования. Или по-разному устроенные погром в биологии и отсутствие полноценного погрома в физике в 40-е годы и так далее. Все-таки ситуация, когда даже в рамках некой системы, как будто бы единой, существуют какие-то чуть разные системы? Когда система объединяет в себе несколько разных систем?

Михаил Соколов: В отношении дисциплин я тут должен быть осторожным, потому что мы, действительно, фокусировались на социологах – отчасти в силу нашего плана написать книжку хороших советов, отчасти потому, что предполагали, что представляем себе содержательный аспект работы этих людей. И думали, что если мы будем писать не о социологах, а о химиках, всё будет хуже, потому что мы сами не будем экспертами и вынуждены будем полагаться на агентов второго рода. Поэтому мы немного забирались в соседние дисциплины, но совсем не забирались в естественные.

Тем не менее, исходя из того, что лично я для себя вынес, удивительно не то, что есть различия, а то, что их так мало. Мы могли бы ожидать от них совершенно кардинальных различий, но как раз на уровне формальных институциональных структур их, как кажется, чрезвычайно мало. Хотя бы потому, что они все копировали структуры образцовой науки   физики.

Скажем, у физиков есть лаборатория. У социологов тоже должна быть лаборатория. Никто не знает, чем социолог будет заниматься в своей лаборатории, потому что в ней нет лабораторного оборудования, но лаборатория у социологов есть. Есть степени, есть одна и та же линейка должностей, есть одна и та же форма организации из факультетов и кафедр. RAE, на которое я ссылался, устроено одинаково во всех дисциплинах. ВАК работает одинаково с диссертациями по всем дисциплинам. Крупные государственные фонды обычно выдают гранты по всему спектру дисциплин. И так далее.

Борис Долгин: Хорошо. Хотя мы помним в советское время и не только в советское, с одной стороны –  большую Академию наук, мы помним Академии сельхознаук, медицинскую, педагогическую – это что-то отражает, наверное?

Михаил Соколов: Отражает. Но обратите внимание, что институционально они все были устроены одинаково. Там везде были академики. Что стоило «старших людей» сельхознауки собрать в какую-нибудь организацию, которая не была бы смоделирована по «большой» Академии наук? Называлось бы это «Общество», и там были бы аграрные кто-нибудь, но – нет, они тоже академики. И это при том, что СССР был как раз очень необычен в разделении идеологически нагруженных и не нагруженных дисциплин, которое довлело надо всем.

Опять же про топологию знаний – в СССР была очень сильная «главная» наука – философия. Такое представление, что есть высшие науки, а есть так – разбросанные около них подчиненные области знаний, оно встречается иногда. Оно есть во Франции, где философия занимает похожее место, но не настолько выраженное. Когда до недавнего времени все кандидаты наук сдавали экзамен по философии – это как раз наследие советских времен, когда философия была супер-наукой. Были идеи создания параллельного ВАКа – одного в технических и естественных науках, другого для гуманитариев. Это все было уникально – но закончилось вместе с СССР…

Вопрос: Я хотел вспомнить основной философский закон развития. Что в условиях тоталитарного общества нельзя ничего сказать об истинном развитии науки. Наглядный пример – пример советского общества, когда 70 лет навязывался коммунизм. Теория Дарвина, которую сейчас опровергают…

Борис Долгин: Нет, нет, ученые её не опровергают. Спасибо. Большинством голосов не будем решать научные истины.

Михаил Балясин, ВШЭ: У меня вопрос к самому началу, наверное, когда у вас Германия и США в концептуальной «рамке» получились вместе. По моему мнению и опыту, есть принципиальные различия в рамках того, как именно устроена академическая профессия. Конкретно в Германии полным профессором становятся примерно пять процентов людей. Полным профессором США – процентов 15-20. Мне кажется, это принципиальное различие, потому что чисто физически те люди, которые становятся аспирантами в Германии, не рассчитывают стать полными профессорами, только 5% становятся. Если взять всех, кто есть в системе высшего образования, именно профессора, те, кто преподает. Если их всех взять, то их всего 5%.

Борис Долгин: Простите, откуда эти данные?

Михаил Балясин: Когда я еще учился в университете, у нас была лекция немца и американки, они нам, собственно, и дали такие данные. В Германии путь от аспиранта до полного профессора – он принципиально другой.

Борис Долгин: Более жесткий отсев, в три раза, вы хотите сказать?

Михаил Балясин: Не только отсев. Чисто физически, что все аспиранты когда-то станут полными профессорами. В Америке система немного другая, там идет по степеням: PhD-студент, associate professor. Там можно проследить, что студенты, которые были аспирантами, они когда-то попадут на tenure. У них физически есть такая возможность. В Германии такой возможности нет. И поэтому мне непонятно, как у вас…

Борис Долгин: Не понятно, в каком смысле «физически нет возможности»? Вы говорите об одном и том же, но просто о чуть более узко действующем сите. Вы пока не описали никакой разницы.

Михаил Балясин: Если я – академический профессионал, я хочу когда-то стать профессором. Вступая на этот путь в Германии, у меня сразу задана система этой «пирамиды», что у меня шансов в 10 раз меньше, чем у студента, который поступает в США…

Борис Долгин: Почему в десять раз, а не в три, как вы сказали?

Реплика с места: Там возрастная пирамида, он совершенно прав!

Борис Долгин: В докладе было сказано лишь о принципиальной возможности эти модели рассматривать рядом.

Михаил Соколов: Я не рискну предлагать какие-то цифры. Тут надо иметь в виду условность подсчетов – 5% от кого? От поступавших в аспирантуру? Но это может говорить о другом – о том, что аспирантура доступнее как форма скрытой безработицы или что много людей защищают диссертацию и потом идут в профессиональную неакадемическую деятельность – не о суровости отбора. Насколько это можно было проследить по имевшимся источникам, факт жесткого отсева большей части людей, вступивших в гонку в США, тоже имеет место. Но все источники сходятся на том, что в Германии конкурс суровее всего, здесь вы совершенно правы, конечно.

Но вспомните, что я говорил в начале. Разумеется, между каждыми системами есть масса различий. Между Германией и США есть много различий. В Германии много, где существует кафедральная система, которой в Штатах никогда не было. Система департаментов – это совершенно не то, что кафедральная. Но то, что важно было здесь – существование пожизненного найма, конкурса на него, все селекционирующие логики – оно было общим.

Просто в американском случае сам сектор университетского высшего образования плавно перетекает в другие сектора. В Германии – или ты стал университетским профессором, или выпал из университетской системы. В Штатах можно «спуститься», и градация от ведущего исследовательского университета до community-колледжа – очень плавная. И профессорами люди в community-колледжах тоже вполне могут называться. И мы можем сказать: «Да, они стали полными профессорами», но с вопросом – где они стали полными профессорами?. В Германии даже в аналоге наших политехнических университетов профессором старшая должность может не называться. Технические университеты – не совсем университеты, строго говоря. А в американском случае – и такие и сякие университеты. Факт существования очень жесткой конкуренции за верхнюю ступеньку пирамиды прослеживается по всей американской литературе, ну и по нашим интервью, которые только дополнительный источник, конечно.

Вопрос: Как вы считаете, можно ли сопоставлять пожизненный найм со строгим лимитированием в 65 лет в Германии и практически полное такое отсутствие ограничений по возрасту в американском университете?

Михаил Соколов: Там тоже есть переход в категорию пенсионеров – emeritus - и не всегда добровольный, надо сказать. Американский случай – действительно, у ряда университетов нет возрастного ограничения, хотя у части университетов штатов де-факто есть, обычно на 70-летнем возрасте. Есть много историй «обиженных классиков», особенно в социологической науке, которые чувствовали, что они еще «эге-гей!», еще могут кого хочешь научить, только дай, а их отстраняли от преподавания и они уже не видели студентов, хотя и получали зарплату и даже сохраняли кабинет.

Борис Долгин: Я думаю, вопрос в том, можно ли считать их близкими системами? В ситуации, когда где-то это жестко, где-то – не так жестко.

Михаил Соколов: Хороший вопрос. Действительно, существуют градации здесь. Но позиции, которые ассоциируются с пожизненным наймом, нас интересовали в контексте того, что все позиции, находящиеся ниже, существуют в режиме «Up-or-out». Или ты продвигаешься вперед, или вообще вылетаешь из этой системы. А вот в случае с пожизненным контрактом нет опции «up». Только безоговорочный out, который может быть добровольно-принудительным, по достижению возраста, или может быть отложенным, но он, увы, всегда происходит.

Борис Долгин: Спасибо большое! Я очень надеюсь, что люди, управляющие нашей наукой и образованием, все-таки посмотрят эту лекцию или хотя бы прочитают ее. Потому что без этого знания управление является куда менее осмысленным. Спасибо!