Тело личное и публичное. Медицина и астрология в России XVIII века

Для современного человека разговор о своем теле и его потребностях и недомоганиях кажется чем-то тривиальным. Однако не всё так просто. Одни состояния можно обсудить в своем кругу, другие зарезервированы для разговора со специалистом, третьи признаются проблемными в одних социальных группах и не распознаются как таковые в других. Что-то от наших тел требует государство, а что-то диктуют неписаные правила. А как функционировали три тела — личное, социальное и политическое — в России XVIII века? Чем определялось «совершенное здоровье» и что считалось причиной недугов? Как соотносилось между собой врожденное и благоприобретенное, конституция и среда обитания, кровь и знаки зодиака? Наконец, с кем вообще можно было обсудить телесные проблемы? Мы попробуем найти ответы на эти вопросы, опираясь на материал медицинских текстов и частных документов XVIII века.

Лектор — Мария Пироговская, кандидат исторических наук, доцент Европейского университета в Санкт-Петербурге. Лекцию вели Андрей Костин и Борис Долгин.

Пироговская: Я не историк XVIII века и смотрю на этот материал как антрополог. И это диктует возможные недостатки, но подозреваю, что в этом есть некоторые достоинства тоже. 

В качестве предуведомления к такой довольно смело обобщенной широкой теме я хотела сказать несколько слов про то, как мы сейчас мыслим про соотношение астрологии и медицины. Недавно в публичном узусе возникло понятие «пакетное мышление» — это когда какие-то определенные ценности монтируются в непротиворечивую идеологию. Условно говоря, если человек выступает за какую-то политическую повестку, у него будут, вероятнее всего, какие-то взгляды по ряду других вопросов, которые не являются в строгом смысле слова политическими, но монтируются в такую когерентную картину.

В нашем условно «пакетном мышлении» приверженность доказательной медицине и биомедицине противоречит приверженности астрологии. То есть мы считаем, что человек, который читает гороскопы, или, по крайней мере, заинтересован в этом чтении, или как-то с удовольствием осмысляет себя как представителя какого-то знака Зодиака, не может считаться трезвомыслящим рациональным индивидом, который будет действовать строго по принципам доказательной медицины. Но, вообще говоря, это не так. И один человек может запросто читать гороскопы, но при этом исключительно последовательно выбирать протоколы прививок, или ходить только к тем врачам, которые читают определенные медицинские журналы и следуют суперсовременным проверенным, рекомендуемым протоколам, а малейший намек, например, на использование гомеопатии или каких-то не доказательных методов лечения будет вызывать у этого человека отторжение. То есть разные типы знания вполне могут лежать в разных ящичках и не быть связаны между собой. Это самое «пакетное мышление» дает сбой. 

В России XVIII века и вообще в Европе XVIII века (Россия здесь оказывается таким специфическим ответвлением от общеевропейского поля или тренда, мы не можем противопоставлять Россию и Европу, скорее, материал провоцирует нас на то, чтобы говорить о них совместно) медицина и астрология оказывались довольно плотно увязаны друг с другом и находились в специфических отношениях. 

Собственно, думая о России XVIII века, заинтересованный неспециалист попадает под власть так называемого большого нарратива о петровской трансформации, то есть большого процесса преображения — некоторые ученые даже говорят «трансфигурации» — государства из одного агрегатного состояния в другое. И в этот большой нарратив заложен специфический просветительский пафос. То есть у нас на повестке дня оказываются рационализм, практичность и прагматичность. 

Собственно, они были свойственны Петру Великому как личности, и он довольно последовательно проводил очень практически ориентированные реформы. С другой стороны, ориентация на западные науку и медицину — голландскую, немецкую, европейскую в целом. И переход к новым моделям управления: у нас было отсталое государство, потом — раз! — перещелкнуло тумблер, и мы оказались на новых рельсах — новые принципы управления государством и новые принципы управления собой.  

Человек оказывается перед лицом необходимости что-то сделать и с собственной жизнью, и с собственным телом, с собственными привычками и т. д. И вот это человеческое тело тоже становится объектом управления в совершенно новом смысле. Его материальную оболочку довольно интенсивно регулируют и перекраивают разного рода указами сверху (в первой лекции Андрей рассказывал про бритье бород, ношение европейского платья, то есть мы меняем видимый интерфейс, видимый облик). Сюда же относятся, например, запреты на лечение у колдунов и шарлатанов, то есть людей, чье знание не прошло верификацию государства и которые, соответственно, не могут считаться одобренными медицинскими специалистами. 

Точно так же сверху регулируется поведение: от требований к придворным, к аристократии посещать ассамблеи семейно, чего не было раньше, до разного рода публикаций рекомендательной литературы, которая меняет правила телесного соприсутствия, то есть как мы ведем себя в присутствии другого человека: как нужно держать руки, как вежливо отвечать на приглашение, какое расстояние должно быть между людьми — такие вот правила вежливости. 

Когда такая картинка сталкивается с конкретными частными документами и приватными архивами, она становится гораздо более разнообразной и гораздо менее гладкой, гораздо менее когерентной, связной. Например, тезис о форсированном переходе к новой рациональной западной медицине сталкивается с делами о колдовстве, о медицинской магии, к которой прибегали не только неграмотные крестьяне, но и вполне себе придворная аристократия вплоть до последней трети XVIII века. Тезис о том, как тело начинает по-новому управляться, как телесное поведение становится более индивидуализировано и более рассчитано на внешнее впечатление другого человека, сталкивается с довольно откровенными, даже слишком откровенными, по нашим меркам, рассказами о физиологических отправлениях, разного рода телесных проявлениях.

А представление о поступательном движении по пути прогресса и рациональности сталкивается с актуальностью алхимической каббалы или разного рода медицинских панацей, то есть лекарств, которые могут излечить всё. В перестроечную эпоху были популярны, например, домашние препараты из тертого чеснока с медом, курагой, цедрой лимона — это вот такая панацея, которая укрепляет здоровье, излечивает от всего. В XVIII веке подобного рода панацей было множество. Они функционировали в списках, переписывались эти рецепты от руки, и они сохранились кое-где в домашних хозяйственных тетрадках довольно широко. Эти панацеи сохранялись и российскими дворянами, которые вроде бы должны быть экспонированы к западной медицине вполне себе в полном масштабе. А с другой стороны, возникают, например, крестьянские лекари-самоучки, которые оказались очень чувствительны к ученой, не сказать, что университетской, но ученой, академической медицине — в частности, к ятрохимии, то есть к вариантам химического изготовления лекарств, тинктур разного рода, дистиллятов и так далее.  

Когда мы смотрим на эту самую таблицу из архива Фёдора Дмитриева-Мамонова (она опубликована в той книге, которую анонсируют все эти четыре лекции) — это приблизительно 60-е годы XVIII века, — что мы видим? Это таблица, которая называется «Прообразовательное сравнение великого мира с сим в малом виде представленным миром (то есть «великого мира» — это космоса, или макрокосма, «в малом виде представленным миром» — это микрокосм), который содействуется инфлуэнциями (то есть влияниями) седми (семи) планет, в рассуждении тел ниже лун находящихся». То есть подлунные обитатели, всё живое на Земле — оно «содействуется» инфлуэнциями, то есть влияниями семи планет Солнечной системы. 

Здесь мы видим довольно разнообразные, честно говоря, системы знаний, которые представлены в едином, связном виде. У нас здесь есть астрономия, есть представление о знаках Зодиака и планетах, которые существуют в макрокосме. Есть созвездия, которые могут быть более сильными или менее сильными, есть металлы. Металлам (злато, сребро, железо, ртуть, олово, медь и свинец) сопутствуют алхимические названия, взятые из алхимической каббалы. То есть вот эти вот странные слова «тиферет», «йесод», «гебура», «ход», «гедула», «нецах» и «бина» —  это непосредственные термины для сефирот (или сфирот) — элементов мироздания в каббале, и они были довольно популярны как инструменты мышления в Европе XVI–XVII века. Именно в такой конфигурации они, видимо, были взяты составителем, автором этой таблицы из трактата Агриппы Неттесгеймского или из какого-то списка с этого трактата.

То есть мы видим, как какое-то знание (условно натурфилософское, астрономическое и астрологическое) монтируется еще и с каббалой. 

Есть главные цвета, животные, драгоценные камни, растения (древа, цветы, травы и плоды), которые коррелируют тоже с этими планетами. И далее есть народы, которые от этих семи планет зависят. Это совершенно замечательный пример условно протонационального народоведения, где еще нет понятия «нация», но уже есть какое-то представление о характере, присущем тому или иному народу, в зависимости от того, какой планетой он управляется. 

Есть свойства характера или «нравы», которые тоже этими планетами каким-то образом управляются, и «физиономии и стан», то есть конституция телесная, болезни, которые возникают в той или иной конфигурации созвездий и планет, и лекарства, которые этим болезням должны «пособлять».  

Мы видим, что в 60-е годы XVIII века или, может быть, даже чуть раньше в архиве российского образованного просвещенного дворянина фигурирует вот такая удивительная таблица, в которой склеиваются в масштабный, всеобъемлющий компендиум знаний разного рода элементы из разных систем знания, и всё это должно служить проводником для человека в этом мире. То есть человек понимает, под каким знаком, под какой планетой он рожден, что ему хорошо, что ему плохо, каких болезней ему опасаться, какими лекарствами ему лечиться, в каком климате, в каких условиях (это самая последняя строчка) ему комфортно будет жить, а какой климат будет вызывать у него болезни, и так далее. То есть мы видим, что такой тип знания еще востребован в эту эпоху, иначе непонятно, зачем бы тогда ее было хранить в архиве, это можно выкинуть.

Непосредственным источником этой таблицы оказывается астрологическая брошюра 1730 года, изданная в Аугсбурге, которая называется «Symbolismus megacosmi cum microcosmo…». То российское заглавие, которое мы читали только что, — это точный перевод латинско-немецкой таблицы. В ней всё то же самое, это абсолютный последовательный перевод: там тоже семь планет, созвездия, влияние их на народы, деревья, камни, животных, нравы, разного рода врожденные склонности, то есть черты характера. И вся эта замечательная таблица имеет две части — латинскую и немецкую. 

Немецкая часть — это просто перевод с латинского. Латинская выглядит довольно впечатляюще. Издана эта брошюра была в типографии Мартина Энгельберта (или Энгельбрехта), печатника и гравера, и там каждой из семи планет предписана замечательная конструкция: все латинские комментарии по поводу дерев, трав, нравов и всего прочего вписаны в такие глоссы, в центре мы видим эмблематическое изображение планеты, управляемые ею знаки зодиака и какие-то тематические картинки. Здесь вы видите Луну, которая управляет знаком Рака (внизу, соответственно), Рак — это водная стихия, Луна — холодная, влажная, управляющая флегматическим темпераментом. Соответствующие элементы здесь разложены по всей этой гравюре. Вот есть рыбаки, которые тянут невод, есть разного рода рыбы, есть морские раковины…

В этой брошюре конкретно нет каббалы, то есть автор русского перевода, этой русифицированной таблицы, добавил каббалу от себя. Это значит, что для него это еще более какое-то архаическое знание оказывалось весьма актуальным. Но тем не менее здесь мы тоже видим те же самые элементы христианской теологии: там есть архангел, который управляет или помогает человеку, рожденному под лунной планетой (Луна считалась планетой, не спутником). Есть отсылки к теории гуморов — античной медицинской системе, которая работала в Европе вплоть до конца XVII — начала XIX века. Есть вот эта самая предсказательная астрология, есть натурфилософия — представления о том, какие животные или какие камни обладают какими свойствами. 

И есть это самое «народоведение»: какой луной управляется народ. Это верхний правый угол, соответственно «poloni», «russi», то есть поляки, русские, «tibetani» (тибетцы). Здесь любопытно, что именно поляки и русские оказываются такими холодными и влажными, управляемыми Луной, поскольку такими считались славяне. Луна — женский знак, славяне считались в такого рода более обширных сочинениях женоподобными, слабыми, флегматичными и т. д. Ровно поэтому они управляются Луной и появляются в этой таблице именно в этой ячейке. 

И вся в целом эта брошюра представляет собой образец астрологии прогнозов, или предсказательной астрологии, которая делает ходы от конституции к болезням, от расположения звезд к индивидуальному и «национальному» характеру («национальному», естественно, в кавычках — наций еще нет, есть народы), от конкретных растений или камней к тем лекарствам, которые будут помогать человеку, рожденному под этим знаком или страдающему от болезней, вызванных таким расположением небесных светил. Мы здесь наблюдаем довольно специфическую сцепку астрологии и медицины, которые практически неотторжимы друг от друга.  

Основанием для их соединения оказывается так называемая «сигнатурная теория» — то, что склеивает вместе сигнатуры и гуморы. Гуморы — это четыре кардинальные телесные жидкости. От Аристотеля или даже еще раньше, к Галену, к Авиценне, который воспринимает греческое и латинское наследство, и затем в средневековую Европу кочует эта теория гуморов. В теле каждого человека здоровье определяется балансом этих самых жидкостей — то есть это такая гидравлическая теория каком-то смысле, — крови, желтой желчи, черной желчи и флегмы (или лимфы, или мокроты — в некоторых русских переводах это называлось мокротой).  

Соответственно, если у нас все эти жидкости в балансе, у нас идеальный темперамент, склад характера и совершенное здоровье, идеальное здоровье, которое держится в положении равновесия. Если какие-то жидкости, какая-то из четырех жидкостей увеличивает свое присутствие за счет других, то темперамент сдвигается к той или иной точке. Если у человека избыток желтой желчи, то у него холерический темперамент. Если у человека избыток черной желчи, он меланхолик. Если у него избыток этой самой вязкой флегмы, он флегматик, рожденный под Луной, славянин, поляк или русский. Если у него избыток крови, то ему показаны кровопускания и он сангвиник. Сангвиники считались в целом самым сбалансированным из темпераментов, но всё равно избыток крови тоже возможен, соответственно, это некоторая неприятность, с которой нужно бороться. 

И вот к этим кардинальным жидкостям замечательно ложилась так называемая сигнатурная теория. Жидкости определяли состояние микрокосма. Сигнатуры (знаки) — это знаки Зодиака, прежде всего, а также планеты — определяли то, как в теле человека проявляются космические влияния: влияния созвездий, влияния движений планет, влияния ветра и так далее. И далее, следующим ходом, античная медицина проводила соответствие между различными частями тела — и внутренними, и внешними (это еще не органы, понятие «органы» возникнет позже, поэтому я им не буду пользоваться), — и этими внешними воздействиями. И такое сродство внутреннего и внешнего, частей тела и знаков Зодиака или планет, называлось термином «мелатхесиа» или «мелатезия», и очень часто она изображалась в очень запоминающихся картинках. Вот изображение человеческого тела, к каждой из частей, соответственно, имеет отношение тот или иной знак Зодиака: Лев, который управляет сердцем, Козерог, который управляет бедрами и коленями, Рыбы, которые управляют ступнями и устойчивостью, и так далее. Скорпион, который управляет половыми органами.  

Все эти очень подробные рассуждения про то, какая часть тела в зависимости от чего начинает болеть и какие влияния, дурные или хорошие, оказывают знаки Зодиака — это всё излагалось в огромном количестве трактатов. Более того, к каждой такой картинке, изображающей мелатезию, еще заодно привинчивалась иногда картинка, изображающая, какую часть тела нужно подвергнуть кровопусканию, чтобы ослабить это влияние того или иного знака Зодиака. Поэтому иногда дополнительно к зодиакальному, или сигнатурному, человеку (homo signorum — человек знаков) добавлялось изображение схемы веносечения, кровопускания.

Интересно, что этой системой соответствий, системой сигнатур, или знаков, европейская медицина пользовалась достаточно долго и несмотря на довольно бурные медицинские дискуссии, которые шли с середины XVII века. XVIII век в этом смысле — эпоха медицинского Sturm und Drang’а, то есть период бури и натиска, диссидентства, очень бурных дискуссий между врачами и не-врачами. Врачи тоже не могли прийти ни к какому согласию, было огромное количество разнонаправленных конфликтующих теорий, начиная от ятрохимии Парацельса и заканчивая какими-нибудь учениями о нервной системе Альбрехта фон Галлера. То есть это очень разнообразное, конфликтное и бурное время именно в медицинском смысле.

И с другой стороны — попытки разного рода государств привести к единому знаменателю медицину, ликвидировать шарлатанов, колдунов, то есть минимизировать медицинский плюрализм и привести это к какому-то единому виду. Это всё с очень переменным успехом было. 

И эти сигнатуры, казалось бы, устаревшие, помогали увязывать в единую систему тело, среду обитания и универсум, и они помогали склеивать воедино, в общую объяснительную модель гуморальную медицину, астрологию и самые разные оккультные и мистические течения. Не случайно алхимическая каббала сфирот прекрасно находит себе место в таблице Фёдора Дмитриева-Мамонова между семью планетами и рассуждениями о том, какими камнями или какими лекарствами нужно пользоваться в тех или иных гуморальных болезнях. 

Какое отношение всё это имеет к России? Мы видим, что астрология в ее прогностическом варианте (предсказание того, какие болезни человека настигнут, если он родился под тем или иным созвездием) и в диагностическом варианте (что с вами происходит и чем это нужно лечить) оказывается довольно важным элементом управления. И петровская эпоха, заимствуя или интродуцируя какие-то разного рода европейские методы управления, использует довольно интенсивно и эту склейку астрологии и медицины. Причем эта склейка, эта сцепка возникает на разных уровнях тела. На уровне тела индивидуального, на уровне тела социального, или публичного, и на уровне тела политического. Саму по себе эту концепцию трех тел, или трех уровней телесного, предложили, отчасти с опорой на Фуко, но не только, американские медицинские антропологи Нэнси Шепер-Хьюз и Маргарет Лок. Они предлагают различать:

1) тело личное, или индивидуальное — это тело конкретного человека с его личными, конкретными идиосинкразиями и индивидуальной чувствительностью, это как бы такой максимально психологизированный внутренний образ тела и психологизированная телесность; 

2) социальное тело, то есть те общественные нормы, запреты, правила и так далее, которые регламентируют собственно границы тела, например, разного рода движения, или смыслы жестов, как они вырабатываются, и разного рода правила телесного присутствия: например, на каком расстоянии мы можем находиться по отношению друг к другу, или как нужно сидеть, как будет сидеть прилично, а как будет сидеть неприлично, — и мы видим, что в петровское время эта регламентация социального тела претерпевает довольно мощные изменения; 

3) уровень политического тела — то, как на тела подданных или граждан влияет государство, самым разным образом: например, проводя репродуктивную политику, запрещая аборты, допустим, или вводя для определенных категорий стерилизацию, или распределяя граждан по разного рода, разного качества категориям или классам, в зависимости от качества их тел: первое, что приходит в голову, — это разного рода евгенические проекты. Или присвоение групп инвалидности — это тоже пример существования, функционирования политического тела.

Возвращаясь к петровскому времени: в эту эпоху астрология начинает активно использоваться для управления… ну, как «начинает» — продолжает активно использоваться для управления государственным телом и способом думать об этом государственном теле. В этом смысле петровская эпоха наследует московскому барокко второй половины XVII века. На слайде вы видите пример стихотворения Симеона Полоцкого, крупного белорусско-украинско-польскоязычного придворного поэта, который работает при дворе отца Петра Великого, Алексея Михайловича, где он описывает — это так называемая школьная поэзия — четыре темперамента. Это ученая поэзия, которая в красивой запоминающейся форме барочных виньеток отсылает к Аристотелю, к Галену и так далее. И здесь мы тоже видим флегматиков, которые происходят от Луны и имеют склонность к воде, рыбам и птицам, ей подвластным. 

Довольно последовательно астрологические понятия разного рода — созвездия, или планеты, или дома — будут использованы, например, в панегириках императору, в предсказаниях успеха в политических и военных делах. Астрология будет использоваться для менеджмента социального и индивидуального тела, поскольку она начинает входить, так сказать, в базовый информационный багаж того нового человека петровской эпохи, которого производят петровские реформы: это придворный нового типа, куртье; это чиновник, или бюрократ; и это военный. И таким инструментом, который создает этого нового человека, оказываются альманахи, или календари, и в них довольно существенное место занимает это астрологическое знание, опять-таки сцепленное, с одной стороны, с предсказаниями, а с другой стороны — с медициной и уходом за собой, контролем собственного тела. В первых календарях, которые начинают официально, под контролем Петра Великого, издаваться с 1708 года, удобно фиксировать в специальных графах служебные обязанности, в них есть информация про здоровье и болезни, про религиозные и светские праздники и информация по астрологии, астрономии, фенологии, итерологии и предсказаниях разного рода. 

Здесь вы видите страничку из календаря 1722 года. Я специально взяла июль. На 22 июля, день Марии Магдалины по старому стилю, «должно быть приятно». А в какие-то дни будет «мокро» или «великий жар». То есть это не постфактум фиксация, как было, а это предсказание, как должно быть, как будет. 

Эти календари какое-то время были переводными, за основу брались гамбургские календари Иоганна Генриха Фогта, или Фойгта, и в них отсылка к движению светил и к макрокосму определяет, с одной стороны, время государственной службы с помощью отсылок ко дням недели. Здесь на картинке вы видите слева эти странные значки от первого к седьмому дню: солнце — это, соответственно, воскресенье, или «неделя», дальше изображается луна — это понедельник, «лунный день», дальше «день Марса» — это вторник. Чтобы люди более активно это интериоризировали, в календарях давались глоссы, или пояснения: солнце — sol — неделя, и так далее. «Имена по-гречески и римски седми планет яко же показуют седмичные дни». То есть эта астрология начинала еще и входить в индивидуально переживаемое служебное официальное время.

И при этом там же указывались дни, благоприятные для поддержания своего тела в нормальном, здоровом состоянии, здоровом — то есть пригодном для государственных нужд. Тело, которое болеет, государству бесполезно: оно ничего не может. Соответственно, нужно, чтобы человек сам себя поддерживал в здоровом состоянии. И здесь мы видим, как начинает работать политическое тело. Для этого там есть тоже специальная информация, в этих ранних календарях: в какие дни следует осуществлять профилактические или лечебные кровопускания. На картинке справа вы видите, опять же, из того же календаря 1722 года информацию про «знаки кровопускания жильного и рожечного». Жильного — это веносечение, кровь из вены, а рожечное — это, условно, банки, с помощью рожков. И здесь тот же самый сигнатурный человечек с разными органами, привязанными к знакам Зодиака. И, соответственно, когда пускать кровь, в какие дни января, февраля и так далее. И в какие дни принимать лекарства. То есть это такая напоминалка.

Эти календари распространялись и среди придворных, и среди офицеров, и это такие напоминалки, как нужно муштровать, поддерживать, дисциплинировать свое тело и при этом помнить о его вписанности в этот космический порядок.  

Из сохранившихся домашних протоколов, то есть документов или дневников более частного типа, чем служебные записи в календарях, мы знаем, что некоторые люди действительно довольно регулярно прибегали к профилактическим кровопусканиям. Здесь, конечно, было бы интересно — я этого не делала, но, может быть, кто-то уже сделал — сравнить их записи о кровопусканиях с рекомендациями из официальных календарей соответствующего года. 

А откуда же, собственно, исходили эти рекомендации? Первые петровские календари были переводные. Но параллельно астрологические сведения упоминались, например, в календарях, которые делали монастыри. Это нам тоже довольно сложно представить — чтобы монастырь православный выпускал такого рода месяцеслов с астрологическими прогнозами или отсылками к знакам Зодиака. Тем не менее это было довольно распространено. Известен колядник, то есть месяцеслов, выпущенный Антониево-Сийским монастырем в Холмогорах, или месяцеслов Киево-Печерской лавры тоже с прогнозами. И после основания Императорской академии наук в 1724 г. ей было передано исключительное право издавать календари-месяцесловы, и первый такой календарь на 1728 год тоже содержал разного рода прогностическую, предсказательную информацию.

И хотя в тех же самых месяцесловах содержались иногда скептические статьи против астрологии, при этом было и указание этих благоприятных для кровопускания дней, то есть медицинская информация, с одной стороны, а с другой стороны — отсылки к зодиакальному человеку, homo signorum, сигнатурному человеку, сохранялись довольно долго, до 60-х годов XVIII века. 

Всё это ставит перед нами вопрос о том, как, собственно, человек того времени интериоризировал это самое знание. Одно дело — иметь какие-то представления о гороскопе, о движении светил, о том, что гипотетически в какие-то дни календаря хорошо бы пустить кровь, потому что соответствующее созвездие оказывается в соответствующем доме, а другое дело — собственно практика. 

Когда мы смотрим на практику, мы видим, что люди этого времени — в основном, конечно, те, кто имел регулярный полноценный доступ к европейской медицине, с одной стороны, а с другой — был очень озабочен предрасположением или диспозицией и какими-то планами на будущее, то есть прогнозами, предсказаниями фортуны, в том числе фортуны при дворе, то есть довольно высокопоставленные люди — они довольно успешно интериоризировали все эти сведения. Например, они заказывали натальные карты или гороскопы, в которых демонстрируют очень уверенное владение всем этим языком как на уровне общих астрологических прогнозов: что меня ждет, сколько у меня будет детей, какой будет моя судьба, когда я женюсь, буду ли я в фаворе, будет ли у меня наследство и т. д. — так и на уровне абсолютно физиологических, нюансированных, очень тонких предсказаний, касающихся собственного тела. На слайде вы видите цитату из гороскопа Бориса Ивановича Куракина, крупнейшего дипломата петровского времени, который называется Latitudinae Planetae, то есть «широты» или «домены планет» и фиксирует информацию про то, какие болезни будут происходить в тех или иных сочетаниях созвездий, проходящих определенные тропики, и т. д. 

Соответственно, астрология и оказывалась медициной, в каком-то смысле это была еще одна сторона этой самой гуморальной медицины, которая помогала понять, что ждет тело человека. Не только человека как социального актора, что будет с ним в обществе, но и что ждет его тело на индивидуальном уровне, на уровне личного тела. 

С другой стороны, помимо этой интернализованной астрологической премудрости, довольно бодро люди интернализовали язык гуморальной медицины. Опять-таки начиная с самых верхов. Это еще одна цитата из Куракина, который рассказывает, как он «имел горячую фебру», то есть лихорадку, или горячку, и как он лечился. И мы здесь видим, что он абсолютно в терминах этого самого гуморального баланса рассуждает. То есть как у него был баланс и дисбаланс созвездий и зодиакально-планетарный, здесь у него баланс и дисбаланс внутренних телесных жидкостей. И чтобы избавиться от горячки, он прибегает к противоположности — лечится «ледяной водою», а затем пытается изгнать эту горячку с помощью пота — это еще одна телесная жидкость, которую нужно немедленно из тела удалить.

И если мы посмотрим на конец XVIII века, мы увидим совершенно ту же самую идею, она окажется очень прочной. То есть конец века — это, вообще говоря, в медицинской теории уже излет гуморов, уже есть другие физиологические теории на тот момент. Но на уровне практики эта идея, что если в нас есть жар, мы должны лечить его холодом, — вот Потемкин, как носитель такого гуморального знания, его использует, чтобы себя лечить. Но только ему это не помогает. 

Двигаясь дальше: мы видим, что календарь не только устанавливает связь между телом человека и движением небесных светил, то есть телом и космическим временем, но и оказывается инструментом самоотчета, который провоцирует обладателя к самонаблюдению. Служилый офицер, который должен записать в календарь те дни, когда он ехал верхом, а какие дни он лежал больной — постепенно этот человек получает навык ведения такого ежедневного отчета, который мутирует в частный дневник, в своего рода протокол. И в этом протоколе всё более и более существенное место с течением времени начинают занимать отчеты о недомоганиях, о том, как этому наблюдаемому телу плохо, что с ним делать, как человек его лечит и т. д.  

В качестве примера можно привести дневник середины XVIII века — это дневник секунд-майора Алексея Ржевского, который тоже пишется в календаре. Мы видим на фотографии разворот, и левая страница — это страница календаря, а правая — это то, что в этот печатный готовый ready-made календарь были вплетены страницы, на которых автор вел личный дневник нездоровья. 

И такого рода дневники — их можно назвать дневниками больных или дневниками здоровья, journal de santé, — постепенно оказываются свидетельствами всё более и более интенсивной интроспекции, когда тело человека оказывается одновременно и точкой наблюдения, точкой отсчета, и, с другой стороны, объектом наблюдения. То есть оно описано и изнутри, поскольку человек не может из него выйти, и при этом с некоторой дистанции, как будто отстраненно. И со временем такой взгляд усиливается вплоть до, как мы бы сказали, совершенно обсессивно-компульсивных проявлений.

В качестве примера — это уже начало XIX века, 1800-е годы, — сведения из архива Николая Петровича Шереметева, в котором довольно большой объем медицинских записей поделен между перепиской с врачами и такими образцами интроспекции. То, что это пишет сам граф, скорее всего, можно обосновать французским языком, на котором это написано, и первым лицом, то есть это непосредственная точка зрения этого страдающего индивида.

Я дала здесь свой перевод, вы можете с французским оригиналом его соотнести: «По возвращении от двора я был принужден лечь в постель, и после некоторого отдыха ощутил колики, произвел стул желчный и немного слизистый, после него сильные ветры, что, однако, никак не успокоило движение внутренностей. И весь вчерашний вечер я не был ни доволен, ни покоен, несколько раз имея корпус свой мокрым от транспирации (от избыточного потоотделения или испарины. — Прим. автора). После того ночь довольно сносная, но по пробуждении ощутил тяжесть во всем корпусе, и голова как после сильного похмелья. Продолжается назначенное лекарство». Записывать такое в свой дневник — это, в общем, требует некоторого навыка. Нам довольно сложно отслеживать все эти последовательности и находить для них подходящие слова. Для человека того времени в этом особой проблемы не было, он довольно уверенно по-французски описывает этот «selle billieuse et un peu glaireuse» — «стул желчный и немного слизистый», то есть нужно еще этим словарем хорошо владеть.

Здесь мы наблюдаем высокое качество телесного внимания, и автор как будто всё время мысленно ощупывает свое тело и фиксирует малейшие изменения этого телесного статус-кво физиологического. И при этом высокое качество телесного внимания, интроспекции, соседствует с довольно непривычным для нас отсутствием стеснительности в вопросах здоровья и нездоровья. 

Когда мы читаем эти дневники или частную переписку второй половины XVIII века, мы видим довольно шокирующие подробности, которые люди совершенно свободно делали достоянием других. И тем самым тело человека — недомогания, хронические болезни, разного рода физиология — оказывается не глубоко личным делом, как для нас, а делом довольно большого количества народу. Это дело семьи, дело друзей, знакомых, патронов, клиентов, начальства и так далее. А если мы сейчас оказываемся вовлечены в подробное обсуждение своих собственных телесных процессов или чьих-то телесных процессов, то это ситуация для нас неловкая. 

И эта неловкость — в каком-то смысле диагностический признак особой коммуникации, который говорит, что такое обсуждение, в общем, не в порядке вещей, для него нужны специальные условия. Например, это должна быть беседа именно с медицинским специалистом, то есть тем, кто имеет доступ к человеческому телу, кто эксперт в этих телесных процессах, телесных вопросах. Или это должна быть беседа в особой обстановке — там, где пространство как бы заточено, сигналит, что это возможно. Например, это беседа в очереди в поликлинику, или в аптеке, то есть там, где рамка ситуации маркирует разговор как сугубо медицинский, такой как бы жанр речевой. Или у нас есть ситуации, когда есть некое «принуждение вежливости», в которых разговор может идти на медицинские темы, если визави затрагивает их, но он идет в специальной траектории, обходя особо чувствительные, особо проблемные зоны. Например, мы можем вести подробную учтивую беседу про головную боль и про то,чем лечить мигрень, но не можем вести такую же учтивую беседу про особенности дефекации. Как Шереметев описывает свой стул — мы такое обсуждать не можем, ну, в общем, ни с кем. И, наконец, таким специальным условием может быть имманентная характеристика этого чужого тела как отклоняющегося или проблемного, которое при этом может сигнализировать о социальной некомпетентности его обладателя. Мы можем обсудить, например, с ребенком его тело и его телесные проявления, поскольку ребенок еще полностью социально не компетентен и мы должны ему эти границы и представления о ловком, неловком, о возможных речевых жанрах невозможных передать. И научить его обращать внимание на те или иные телесные процессы при этом. 

И если мы, держа это всё в уме, обратимся к письмам и дневникам XVIII века, мы увидим довольно шокирующую картину: физиологические вещи обсуждаются довольно свободно, в довольно тонких подробностях — при этом такое обсуждение возможно не просто через вторые руки, а даже через третьи. На слайде — пример из масонской переписки конца XVIII века, где князь Трубецкой пишет своему приятелю Кутузову, чтобы он спросил у врача И.-Х. Тедена, прусского масона, хирурга, но спросил не про него и не про себя, а спросил про жену Трубецкого — и дальше он описывает очень подробно, что ощущает его жена, какие у нее специфические симптомы, какие особенности телесные она ощущает, какое чувство у нее возникает и т. д. Мы, если очень сильно постараемся, можем про себя, наверное, такое рассказать. Но рассказать такое про другого человека требует, во-первых, от нас очень сфокусированных вопросов, а во-вторых, чтобы другой человек был способен тоже на такую же телесную интроспекцию. Это, вообще, довольно нетривиальная история.

Как мы можем, собственно, теоретизировать по поводу такого рода телесного внимания и такого рода ощупывания границ тела, которое постепенно теряет зависимость от макрокосма, а начинает как бы окукливаться или сосредотачиваться само на себе? То есть в каком-то смысле эта постепенная утрата астрологических связей, связей с созвездиями и светилами, приводит к реификации тела: оно как будто становится отдельной, специальной вещью в себе, которую для успешного существования и лечения необходимо осмыслить и описать изнутри и извне. И подобный способ осмысливать тело — которое постоянно что-то значит, оно постоянно что-то говорит и отправляет индивиду какие-то знаки, которые нужно понять, дешифровать, назвать и так далее, — оказывается таким диагнозом, как ипохондрия. 

Ипохондрия становится ярлыком, лейблом, который способен внести ясность и создать когерентность в цепочке разнообразных противоречивых симптомов. Если мы постоянно нацелены вниманием на телесные границы, на то, что происходит внутри, что мы ощущаем в какой момент, как проистекают те или иные изменения, у нас получается довольно сильный разнобой, который связывается вместе в какую-то понятную картину с помощью этого диагноза, очень популярного в XVIII веке. Врачи, которые думали об ипохондрии в эту эпоху, например шотландский терапевт Уильям Бьюкен, называют ее «перепутанницею болезней, а не простой болезнью». Что происходит при этом: «больной лишается сил, теряет аппетит, его дух покрыт непрестанным мраком, он живет в непрестанном страхе смерти, повсюду ищет облегчения, он ищет его и в лекарствах, но — увы! — всегда вотще», — то есть ничего не помогает. «Страждущие сею болезнью, хотя часто бывают посмешищем, достойны нашего сожаления и нашего сострадания». Здесь не очень понятно, почему они бывают посмешищем: потому что они всё время сфоркусированы на собственном теле? Но при этом непонятно, это фальшивая болезнь или не фальшивая? То есть они реально страдают, или это такое раздраженное внимание? И способы про это думать как про симуляцию раздраженного внимания, с одной стороны, а с другой — реальное страдание, выражаются в такой галерее, череде образов мнимых больных, то есть людей, которые уверены, что с ними что-то не в порядке, но, вообще говоря, они полностью в порядке: вот эти les malades imaginaires мольеровские, которые буквально населяют собой страницы медицинских трактатов, медицинских писаний, в том числе российских, XVIII века.

Если мы посмотрим на современное определение ипохондрического расстройства по МКБ-10, это кластер Ф — соматоформные расстройства, Ф45.2. В этой классификации оно описано через психиатрическую, психологическую особенность: «Важнейшей чертой ипохондрического расстройства является устойчивая озабоченность пациента возможностью иметь у себя тяжелое прогрессирующее заболевание или несколько заболеваний. Пациент предъявляет устойчивые соматические жалобы (то есть вот эти разного рода телесные знаки всё время презентует. — Прим. авт.) или проявляет устойчивое беспокойство по поводу их возникновения. Нормальные, обычные ощущения и признаки часто воспринимаются больным как ненормальные, беспокоящие. Он сосредоточивает свое внимание обычно только на одном-двух органах или системах организма». 

То есть его внимание всё время сфокусировано на тех органах, которые кажутся ему проблемными. «...Часто присутствует выраженная депрессия и тревога, что может объяснить дополнительные диагнозы: расстройства, выражающиеся в озабоченности собственным здоровьем». То есть это такой как бы метадиагноз, который кусает сам себя за хвост: тот, кто больше всего озабочен собственным здоровьем, оказывается одновременно и больным, и не больным, то есть человек не болен, но он болен этим самым расстройством внимания.

Подводя некоторый итог: можно сказать, что к концу XVIII века сигнатурная связь между микрокосмом и макрокосмом постепенно слабеет, то есть центр управления перемещается с неба на землю, от звезд и Бога к специфической среде обитания, сумме наследственности материнской и отцовской и индивидуальным привычкам. И постепенно параллельно вырабатывается очень специфическая привычка к фиксации телесного, новый навык телесного внимания, который оказывается способом вписать болезни и недомогания, лекарства и диеты в биографию. То есть все эти разного рода расстройства, дисбалансы, изменения, диагнозы и так далее становятся важным элементом конструирования себя и осмысления себя и своей биографии для человека второй половины XVIII века.

Костин: Ты замечательно показываешь, как изменяется отношение к собственному телу и отношения человека и собственного тела. Но здесь интересно посмотреть на то, как относятся люди вокруг к демонстрации твоего отношения к своему телу. Можем ли мы как-то за этим наблюдать? Есть ли у нас какие-то нарративы, переписка в письмах о том, что человек в своей жизни перешел через какую-то допустимую границу? 

В какой-то момент мы начинаем видеть, что говорить о Зодиаке в связи со своим здоровьем — это не нормально, и в какой момент, если ты начинаешь говорить о своем здоровье через Зодиак, ты оказываешься выкинутым из какого-то элитарного сообщества? В какой момент оказывается видным, что публичный разговор о дефекации ненормальный? Или о головной боли ненормальный, или о боли в животе ненормальный? Где-то я читал замечательный анекдот в русском журнале, явно переводной, про то, как человек пришел к своему другу в гости, а у того была жена со сложной беременностью, которая ждала врача. И она посчитала, что это врач, и начала ему рассказывать всё про то, какие у нее сложности. А тот был очень вежливый и долго ее слушал. А потом пришел ее муж, и оказалось, что это совсем не врач, и она очень застеснялась и была смущена, а они много смеялись. Вот в журнале специально печатается такой анекдот. Насколько интересно следить за фиксацией этих границ допустимого в различных фикциональных нарративах? Где вот эта граница смущения от своего тела и демонстрации своего тела в переписке, дневниках и так далее?

Пироговская: Я думаю, что в этом анекдоте (я его не впервые слышу, очень классный) существенно не то, что она показала свою сложную беременность незнакомому мужчине, а что она как бы ошиблась с жанром, то есть показала профану, а не доктору. Это здесь существенно. А смущение от того, что чужой мужчина будет иметь доступ к женскому телу, — это уже такие штуки 1840-х годов, всякие нарративы смолянок, например, которые терпят какие-то ужасные страдания, чтобы доктор-мужчина не дай бог не посмотрел на их тело и тем самым они не утратили девичьей чести, — это будет более поздняя история.

Что касается обсессивной фиксации каких-то физиологических отправлений... Скажем, в 1820-е Николай Тургенев очень тщательно ведет в дневнике все-все-все свои истечения, испражнения и прочее, но, с другой стороны, мы не очень понимаем: он, например, мог читать эти фрагменты каким-то своим друзьям и визави, или нет? То есть здесь довольно сложно коммуникативные границы восстановить. Я подозреваю, что, скажем, во второй половине XVIII века у того же Ржевского никаких отсылок к Зодиаку и к созвездиям нет, но у него в качестве такого понятия, которое мостиком это соединяет, оказывается понятие предрасположенности и судьбы: то есть «судьба моя такая, что у меня вот эта болезнь». Это, наверное, более широкая и менее медицинская, что ли, рамка, которая эти сигнатуры как раз переводит тоже в биографический текст. То есть мы от Зодиака переходим к фатуму, к фаталистическим каким-то построениям. Наверное, как-то так. Надо еще материал смотреть, так с ходу, конечно, сложно эту границу провести. Я думаю, что она будет довольно разной в разных случаях. Как, собственно, и сейчас: есть социальные страты, в которых это невозможный разговор, есть социальные страты, в которых будут довольно подробно обсуждаться физиологические подробности. Это что — условно, пережитки, архаизмы, или это такие локальные социальные нормы общения?

Костин: Там ко всему ведь еще, где у нас Мольер, это конец XVII века, а где Трубецкой, которого ты цитируешь, или даже ипохондрия с Ржевским, — все-таки там есть границы и отстояния. И ведь очень интересно, что этот самый рудимент, человек, у которого можно/нельзя пускать кровь, появляющийся в петровских календарях, остается, например, в календарях времен Анны Иоанновны, только там редакция этого календаря в каждом выпуске потешается над этим рудиментом, говорит: «Вы особо ему не верьте, но поскольку у нас есть публика, которая любит это читать, то мы все-таки это оставляем, и вообще оставляем вам самим решать, нужно вам это или не нужно». И в какое-то время просто наблюдается, как это одновременно печатается государственным органом, одновременно он это критикует, одновременно говоря: «Мы знаем, что кому-то это нужно», — а потом он пропадает. Потом решают, что это совершенно ни к чему. :

Пироговская: Да. И здесь у нас есть разные скорости в этом смысле: он пропадает из академических календарей, но в каком-то виде остается в переписанных от руки народных травниках и зельниках второй половины XVIII — начала XIX века, и потом в 1870-е годы земские врачи будут с ужасом наблюдать, как крестьяне ходят лечить холеру и тиф к коновалам, буквально, к цирюльницам, платя тем за это пользование по количеству выпущенной крови. То есть чем больше крови выпущено, тем лучше, тем более эффективная произведена манипуляция. Этот рудимент вот так спустился и там функционировал. Но при этом параллельно наверху есть еще какие-то другие дискуссии: кровь — это ресурс, нужно ли нам им разбрасываться? Такая физиократическая модель.

Долгин: Мария, вы попробовали обозначить не просто само явление, но поговорить немного о его функции — о том, какую роль играло всё это как некоторый язык, на котором проговаривали себя, самоосознавали себя. А дальше? Говоря о некотором расхождении медицинского и астрологического, значит ли это, что медицинский разговор о себе как-то менял свою функцию? Сейчас вы задались вопросом о том, является ли сочетание в каких-то группах рудиментом или какой-то локальной нормой, но опять-таки возникает естественный вопрос не просто о том, рудимент это или локальная норма, а о том, какую функцию сейчас это всё играет. Ту же, что тогда? Как-то она менялась? Можно ли что-то об этом сказать, или это будет чистой спекуляцией?

Пироговская: Какие-то гипотезы мы можем высказать. Разговор двух пенсионерок в поликлинике, где каждая рассказывает другой про свою группу инвалидности и про болячки, — это коммуникативная история, это такой специальный речевой жанр, в котором соединяется, с одной стороны, информирование (какие тебе нужно документы собрать, чтобы получить группу более выгодную, потому что группа инвалидности — это прибавка к пенсии определенная, что для очень многих пенсионеров оказывается просто критически важно для выживания), а с другой — собственно, установление контакта, потому что это тема, как говорят, из арсенала обывательского знания: «у нас все врачи», то есть каждый готов любому человеку дать медицинский совет. Это как рецепты. Медицинские рецепты и рецепты еды — это такая контактоустанавливающая и поддерживающая коммуникацию вещь. 

Долгин: То есть это просто своего рода смолл-ток?

Пироговская: Нет, почему, это не только смолл-ток. Ну, как бы смолл-ток, то есть то, о чем всегда можно поговорить с незнакомым человеком, и это будет уместно, особенно в определенных ситуациях. Вот поликлиника — это такая рамка, в которой это нормальный разговор. Здесь всё к нему провоцирует. А с другой стороны, это еще способ проявить какое-то внимание к ближнему: поинтересоваться, как у него здоровье, как у него дела — это уже не в ситуации поликлиники. Допустим, вы звоните какой-нибудь родственнице, с которой у вас отношения не интеллектуальные, а именно родственные, и вы начинаете беседу с вопроса «Как вы себя чувствуете?» или «Как вы спали, всё ли в порядке?». Это такой способ проявления внимания. 

И когда мы смотрим на эти письма, черновики писем и дневники, какие-то частные документы XVIII века, мы видим, как постепенно этот навык писать другому человеку… это, вообще говоря, не тривиальный навык. Это такие специальные коммуникативные жанры, которые нужно освоить. Они включают в себя такое вежливое любопытство: а как вы, собственно, себя ощущаете? Здоровы ли вы? Ваша болезнь — я о ней в прошлый раз осведомлялся, вы мне написали — вот сейчас эта болезнь прошла или не прошла? Тело оказывается поводом для поддержания контакта. И этот контакт очень специфический: там, с одной стороны, можно поинтересоваться, «как вы спали», а с другой — кровопусканием вот так в частном письме не поинтересуешься. А про болезнь вообще — вполне можно. 

При этом это повод для еще одного речевого жанра, письменного: это то, что называется «ламентация». Замечательная американская антропологиня Нэнси Рис выпустила книгу под названием «Русские разговоры» (Russian Talk), она в перестройку вела полевые наблюдения в Москве, и она описала две разновидности как раз смолл-тока со своими российскими информантами: это литания и ламентация. Литания — это рассказ о том, как надо и какой я молодец, а ламентация — это рассказ о том, как всё плохо. И это совершенно не значит, что у человека всё плохо, это такой специфический речевой жанр, который позволяет перейти к рассказу, какой я молодец.

И в каком-то смысле эти бесконечные жалобы на здоровье — это тоже эти ламентации, которые создают какое-то общее коммуникативное поле. Всегда есть на что пожаловаться: голова болела, кто-то не разродился. Это еще создание поводов для дальнейшего обсуждения и для поддержания беседы. 

Долгин: А в вашем «родном» XIX веке?

Пироговская: Я там меньше смотрела частную переписку, там я смотрела другого рода медицинские коммуникативные жанры — жалобы. И когда появляется такое обширное публичное пространство, в которое можно вбрасывать жалобы, они начинают процветать. То есть это уже не частная переписка — в ней вполне, я уверена, всё остается на том же уровне, то есть осведомиться о здоровье родственника или патрона (ну, патрона — уже менее актуально, но родственника или знакомого) — это очень важная церемониальная вещь. А вот для регулирования публичной сферы и того, как мы можем в принципе говорить о телесном, медицинском, физиологическом, эта самая санитарная жалоба оказывается очень важным инструментом. То есть «вышел во двор, там ассенизатор не убрал кучу, чудовищные миазмы отравляют воздух, сейчас мы все умрем от тифа, если правительство не предпримет какие-то меры». Всё. Мы сразу создали прецедент, публичный повод, на который хотелось бы, чтобы отреагировали городские власти, городничий, полицейский участок, другие врачи, журналисты, ну и, собственно, домовладельцы, к которым должны прийти и оштрафовать. Это такое создание каких-то поводов, прецедентов, которые будут как-то менять дальше публичный консенсус о том, как вообще дела должны обстоять.

Долгин: «Каким образом врачи того времени (имея в виду в данном случае XVIII век явно) отличали ипохондрию от реальных заболеваний?»

Пироговская: Ну, что значит «реальных»? Ипохондрия тоже была реальным заболеванием. 

Долгин: Боюсь, что да, кто-то из зрителей, судя по этому вопросу, мог воспринять ипохондрию как некоторое полузаболевание. Впрочем, и сейчас, надо заметить, приходится доказывать, что депрессия — это заболевание. Я думаю, что мы видим отражение тех же самых представлений, просто в отношении исторического материала.

Пироговская: Ну, это некоторая экстраполяция. Я попробую пояснить, что я имела в виду, говоря об ипохондрии как об удобном ярлыке. Мы не можем для тех или иных исторических периодов выделять реальные заболевания и нереальные. То есть мы смотрим на то, что люди, жившие в ту эпоху, считали диагнозами или какими-то, шире, состояниями, требующими вмешательства. В каких-то культурах будут определенные состояния — ну, не знаю, глаза закатываются и пена с губ капает, — это требует вмешательства, но при этом ярлык, который будет наклеиваться, — это сглаз, или одержимость духами, или это появление в теле человека второй души, и она там пытается как-то обустроиться. Это может требовать разного рода вмешательства: от медицинских манипуляций до ритуальных и церемониальных, то есть тех, которые нацелены не на восстановление физического статус-кво, а на то, чтобы духа умиротворить каким-то образом. Я к тому, что представления о том, что является причиной того или иного состояния, связаны с теми ярлыками, которые наклеиваются на это состояние, и с теми методами вмешательства и лечения, которые используются в том или ином обществе.

Что касается ипохондрии, то у меня есть сильное подозрение, я очень надеюсь его лучше обосновать, что популярность этого диагноза в Европе с середины XVII века и в России с первой трети XVIII века связана именно с тренировкой этого нового типа телесного внимания. То есть, с одной стороны, врачи сталкиваются с большим количеством противоречивых, казалось бы, симптомов, а с другой — люди натурально это чувствуют. Они становятся приучены отслеживать эти разные изменения в своем теле, которые трактуют как изменения гуморального баланса, как какие-то странные новые ощущения, и несут их врачам. И врачи должны каким-то образом это вписать в существующую гуморальную модель, которая на тот момент везде, это главная объяснительная модель. В этом смысле это реальная болезнь, людям было плохо, и на эти состояния наклеивался вот такой ярлык. 

Если мы посмотрим на то, как современные международные классификации болезней (собственно говоря, было десять пересмотров, то есть каждые несколько лет врачи-классификаторы, нозологи, собираются и договариваются, что какие-то состояния мы на два разведем, где-то мы симптомы уточним, где-то мы лекарственный протокол поменяем и так далее; вот сейчас одиннадцатый пересмотр будет через несколько лет) трактуют каждый из этих диагнозов последовательно — это реальный диагноз или не реальный? Двадцать лет назад это иначе называлось. Это была та же самая болезнь или другая? 

И здесь — то же самое. Мы не можем протянуть такую длинную цепочку и сказать, что это они всё выдумывали, а вот здесь начинаются реальные болезни. Люди как-то ощущали, врачи тоже что-то по этому поводу думали, и они пытались привести в соответствие одно и другое. Это такой процесс переговоров между пациентами и врачами, между теориями и ощущениями.

Долгин: Это вообще, видимо, довольно принципиально тяжелый вопрос, как в статистике, когда меняются методы, сложно говорить о связности этой статистики, так и здесь при изменении представлений о том, что есть та или иная болезнь, как классифицировать и т. д., мы оказываемся в ситуации — неизбежно затруднительной — попыток по тем или иным симптомам реконструировать, с чем из того, что сейчас признается болезнью, это можно хоть как-то идентифицировать.

Пироговская: Это, в общем, не имеет эвристического смысла. Мы просто тем самым начинаем навязывать нашу сетку классификации тем состояниям, которые были когда-то. Там уже есть своя система классификации, нам гораздо интереснее посмотреть, как она устроена и как люди на практике эту классификацию переживали, что ли. 

Долгин: Видимо, все-таки для истории, скажем так, заболеваний, для понимания распространенности тех или иных заболеваний полезно и пытаться все-таки накладывать нашу сетку? Но, конечно, для антропологии важно именно то, о чем вы говорите.

Костин: Я тут выбрал вопрос: «Знали ли в России в ту эпоху об аюрведе, исходя из теории о макрокосме и диетах, и были ли распространены минералы (например сейчас популярен розовый кварц в украшениях)? Придавали ли этому значение?»

Пироговская: Минералы — безусловно, да, поскольку минералы — это часть гуморальной медицины, минералам приписывались гуморальные качества; соответственно, и лечение минералами было очень распространено, и вплоть до конца XVIII века они входили в учебники по materia medica, то есть по врачебному веществословию, и разные препараты составные и химические использовали те или иные минералы, от ртути и жемчуга до железных опилок. Совет пить железные опилки при анемии в советское время тоже функционировал, например. Это элемент, такой реликт этой самой минералогической медицины, в частности.

По поводу аюрведы — здесь немножко другое направление причинности. Аюрведа с микрокосмом, макрокосмом и этими балансами разного рода жидкостей или стихий в теле человека — это рефлекс античной медицины. То есть если мы представляем себе античную гуморальную медицинскую систему, она дает очень мощное влияние через арабскую медицину на средневековую Европу и потом приходит к нам тоже разными путями — через Византию, потом через Польшу (через Речь Посполитую и польское барокко), потом через петровскую вестернизацию. Это одно плечо влияния. А второе плечо влияния — это индийская система медицины, которая черпает из того же античного источника, но в другую эпоху. Но просто сохраняет это в более нетронутом, что ли, виде, потому что это более консервативная, более холодная культура. 

Долгин: «Вписывание своих болезней в свою личную историю, такое постоянное наблюдение за телом, — это связано с социальным классом?» 

Пироговская: Безусловно. Вообще, чтобы постоянно наблюдать за телом, нужно иметь ресурс в виде времени для наблюдения и в виде навыка фиксации, в виде умения писать и умения оперировать определенным медицинским словарем. То есть да, это классовая история, конечно. Сословная, скажем так, не классовая еще. 

Но это не значит, что люди из других социальных групп не могли иметь к этому доступ. Опять-таки, как крестьяне-самоучки, которые начинают заниматься химической медициной, или купцы, которые как бы такие парвеню, которые хотят попасть классом выше, сословием выше и начинают подражать более престижным нормам, в том числе медицинским и каким-то телесным нормам. Я забыла, как звали автора этого дневника, по-моему, его Йохен Хелльбек анализировал. Это купец 70–80-х годов XVIII века, он оставил довольно подробный дневник, и он там описывает, как промотался: он теряет свое состояние в попытке подражать высшему сословию, дворянам. Я думаю, что такого же рода попытки и на уровне телесного поведения тоже могли присутствовать. То есть не только престижные траты, но и такая саморефлекция.

А что касается вписывания болезней в биографию, про это есть тоже довольно интересные антропологические работы медицинских и социальных антропологов. Я очень люблю называть французского антрополога Марка Оже, который сравнивает биологический порядок, социальный порядок и то, как человек конструирует свою биографию из разных событий, что он считает событиями. Можно считать событием «я родился», «меня крестили», «я женился», «родил детей», «получил наследство» и «умер» — это одна цепочка событий; а можно считать событиями «мне вырезали камень из почек», «я заболел сифилисом», и так далее. И мы знаем человека, который такого рода события тоже сделал частью биографии, — это Сэмюэл Пипс, и в дневнике Пипса эти телесные события тоже будут включены в биографический нарратив. 

Костин: «А встречались ли вам такие же календари и дневники, с физиологическими подробностями и описаниями, женского авторства? Насколько тут значим гендерный аспект? Всё, что вы цитировали до сих пор, — мужчины».

Пироговская: Да. Я, к сожалению, прицельно женские дневники медицинские этой эпохи не смотрела. Я смотрела немножко самоописания дворянок XIX века, им посвящена совершенно замечательная монография Анны Беловой «Четыре возраста женщины» — это про российских провинциальных дворянок XIX века. 

По XVIII веку те тексты, которые приходят в голову, — например, биографические записки Наталии Долгорукой, которые мы с Андреем недавно обсуждали. По-моему, в них такого нет. Но это не значит, что этого в принципе нет. Просто мне не приходит в голову. Может быть, Андрей сталкивался с такими.

Костин: Насколько я понимаю, в принципе женские дневники менее распространены, хуже сохранились и менее известны, чем мужские. Но я думаю, что, например, если брать переписку, особенно ближе к концу века, то мы там будем это находить. В конце концов, мы знаем замечательную историю про то, как Мария Терезия рожала своих дочерей. Там этого тела — просто в огромных количествах. В принципе, по переписке это должно вылавливаться, совершенно точно.

«Имело ли распространение наблюдение за психологическим состоянием, не только физическим?» 

Пироговская: Здесь стоит сказать, наверное, что само по себе деление на соматическое и психологическое, которое нам привычно, не релевантно для этой эпохи. Я очень люблю пример со словом «тоска»: термин «тоска» для нас что такое? Когда человеку плохо, у него удрученное состояние, психологически нестабильное, он сидит тоскует. Если мы смотрим на контексты XVIII века и ранее, мы видим, что тоска — это стеснение сердца, то есть это физическое переживание, которое на соматическом уровне выражается в тошноте, рвоте, диарее и так далее. «От тоски выметало всю утробу верхом и низом», — пишет стряпчий начала XVIII века. 

То есть здесь этой границы между, условно, психологическим, душевным, и физиологическим нет, потому что эту границу снимает как раз гуморальная теория. Если есть дисбаланс жидкостей (то есть мы на уровне физиологии находимся), этот же дисбаланс влияет и на «страсти», на вот эти душевные порывы, душевные состояния человека. Если у него всё черной желчью залило, то он, значит, сух и холоден. И он сух и холоден и буквально, и фигурально: то есть он и на ощупь холодный и сухой, и душа у него такая же сухая и угрюмая, то есть это и психология тоже. Но вычленять отдельно там психологию — абсолютно нерабочая штука. Мы всё время оказываемся в соматике. И это довольно важно учитывать, когда мы смотрим эти тексты. 

Долгин: Надо сказать, что все-таки слово «желчный» даже дожило до нашего времени, когда эти вещи разделяют.

«Как вам кажется, насколько приведенная Дмитриевым-Мамоновым таблица (преобразовательное сравнение) соотносится с «Историей космоса» Роберта Фладда (мне кажется, я там такое видела) и Брюсовым календарем (там не точно такое, но похожее)? Фладда Дмитриев-Мамонов знал, он ссылался на него. Еще слышала, что де Лилль просил перевести его из академических астрономов в придворные астрологи, но не могу найти источник. Вы, случайно, не могли бы подсказать?»

Пироговская: Что касается Фладда и «Истории космоса», думаю, что этот непосредственный источник, который я нашла, в каком-то смысле ближайший, но не единственный: есть целый ряд таких текстов, оформленных или в виде таблицы, или в виде гравюр, или в виде каких-то более распространенных текстов. Но то, что это общее знание, в каком-то смысле locus communis, это совершенно несомненно. В Брюсовом календаре, по-моему, тоже есть все эти… они на одном листе, наверху, эти фигуры планет и созвездий, дальше идут эти типы и так далее. Так что да, я думаю, что это такой широкий спек предшественников, которые просто в той же традиции существуют.

Про де Лилля я, к сожалению, не компетентна, поскольку я не историк. И с исторической точки зрения я этим не занималась. Но думаю, что на эту тему Роберт Коллис, наверное, может ответить, это его тема — про астрологию, скорее всего. 

Костин: «Насколько известны дневники, которые люди вели с момента болезни до самой смерти?» Известны ли нам русские дневники XVIII века, когда буквально в день смерти почти заканчиваются записи?

Пироговская: Да, только не с момента болезни, а есть люди, которые были такие зануды, что просто как начали вести в шестнадцать лет дневник — для этого не нужно быть больным, просто нужно иметь какой-то толчок к этому, он может быть карьерным, например, а не только соматическим — так и писали буквально до смертного одра. К такого рода документам относится тоже мой любимый дневник Якова Маркевича, малороссийского бюрократа очень высокого уровня, он писал этот самый diariusz (то есть «дневник», он польское слово для этого использовал) со своих 17 лет буквально до самого дня смерти. Но это не история болезни, это именно протокол, он туда записывает всё-всё-всё: какое дело у него было в судопроизводстве, как они кого-то пытали, как у него расцвела голландская луковица в саду и он был страшно этому рад, как ему пришли выпустить кровь, как он заказал в гетманской ставке в аптеке какие-то лекарства и сколько на это потрачено. Он в этом смысле — такая викторианская хозяйка, то есть человек, который записывает всё, чтобы порядок был. Это такая вот фиксация. И везде указано, сколько что стоило, чтобы потом подвести итог, сколько денег потрачено, а сколько прибыли было. 

Умирание тела он фиксирует очень подробно: как у него руки-ноги отнялись, как у него еще какие-то разные неприятные телесные процессы происходят. Это такое очень специфическое внимание. В этом дневнике поражает отсутствие эмоций. Те эмоции, которые мы ожидали там увидеть, отсутствуют в вербализованном виде, и он поэтому производит очень странное впечатление на современного читателя. 

Долгин: «В конце XVIII века на славянских территориях получает распространение рассуждение о фонетике в терминах описания недугов. Например, "Наше славянское наречие с его шти, тщи болезненностью страдает", и подобное. Соответственно, с выводами о характере народа, пользующегося этим языком. Видите ли вы в этом ту же тенденцию, о которой вы говорили?» 

Пироговская: В смысле такое гуморальное народоведение? Я не уверена в этом, здесь нужно посмотреть. Я не знаю, какие еще примеры, помимо приведенного вами, сюда ложатся, нужно смотреть более широкие контексты. Но я подозреваю, что здесь мы имеем дело с такой довольно характерной штукой, когда медицинская метафорика, медицинская топика переносится опять-таки на какие-то социальные и культурные процессы. Это такое обратное движение, мы можем говорить про тело человека в терминах управления, менеджмента, экономики, камеральных наук: что кровь — это ресурс, что нужно спать столько-то, чтобы не растратить силы, что нужно управлять страстями, чтобы они не поработили человека, — а можем в другую сторону двигаться и использовать медицинские метафоры, основанные на актуально медицинском знании, в приложении к каким-то другим явлениям. Это риторические ходы, но они очень сильные, потому что они укоренены в опыте каждого. Это как, например, опять-таки в конце XIX века церковные православные иерархи будут рассуждать про ереси и секты в терминах дурных бактерий и микробов, которые изъязвляют прекрасное тело России. Это перенос этой метафорики на какие-то другие сферы. 

Но здесь надо, опять-таки, смотреть более подробно и более широкие контексты. Это красивая мысль, надо ее просто додумать. Спасибо. 

Долгин: Уточню: а дело здесь в опыте каждого, или в том, что эта метафорика оказывается частью наиболее популярного языка, и поэтому трудно избежать искушения его использовать? Популярного, сильного языка. 

Пироговская: Я думаю, что и то, и другое. Но, опять-таки, надо смотреть. Скорее всего, это такой самый эффектный способ сделать какую-то проблему более видимой в публичном поле. Если мы просто говорим, что у нас появилось много сект, секты опасны, туда уходят люди, они уходят из православной церкви, — это как бы вялый дискурс. А если мы говорим, что религиозному здоровью России угрожают язвы, миазмы и бактерии, — это сильный образ. То есть это мощные риторические ходы, которые сразу приковывают внимание, и дальше они достраивают определенные цепочки действий. Ведь что мы делаем с язвами, миазмами и бактериями? Мы от них избавляемся. То есть вся эта метафорика, которая здесь начинает работать, автоматически сразу определенный порядок действий диктует. Как, например, современная метафорика борьбы или войны с вирусом сразу задействует всю эту милитари-риторику, и понятно, что делать: все к оружию, мы все должны вооружиться, мы все на переднем крае борьбы, у нас тут линия фронта и так далее. Это сразу активируется целая риторическая программа, и она же — программа действий. 

Долгин: Надо сказать, что это даже до последнего вируса, как-то иммунология без военной терминологии, без военной метафорики фактически не живет.

Пироговская: Это еще пастеровские метафоры, конечно, они старые. Просто какие-то казусы, эксцессы их актуализируют. 

Костин: Мне понравилось последнее рассуждение, и у меня появился такой вопрос. Вот чего я не видел в XVIII веке, может быть, у тебя есть наблюдения над этим: насколько нормально представление о теле как о существе с человеческими чертами, которое приходит и действует как отдельное существо антропоморфное? С отдельной волей, отвечающей за болезнь. Насколько это нормально для XVIII века? Я внезапно для себя понял, что я такого видел мало. 

Пироговская: Ты имеешь в виду романтические вещи, то есть «тело против моей воли», ну, и дальше там такой фрейдистский дискурс пошел?

Костин: Да. Заканчивая Брэдбери, у которого вот эта болезнь, которая полностью вымещает мальчика, ею болеющего.

Пироговская: Я думаю, что этого нет или очень-очень мало — по той же самой причине, по какой там нет отдельного психологического дискурса. У нас тело и душа, psyche и soma, не отклеены друг от друга, поэтому мы не можем реифицировать чистую физиологию, чистое тело в какого-то отдельного действующего субъекта. Они всегда скреплены с какими-то душевными движениями. То есть если мы начинаем совсем это отстранять таким образом, мы тем самым и вот это душевное начинаем отстранять. То есть такой картезианский дуализм духа и тела парадоксальным образом еще не очень тут актуален, вообще говоря.

Костин: Это очень интересно. Там же какой-нибудь нарратив заговоров очень активный, который предполагает болезнь как раз через анимистичный взгляд: болезнь, которую можно выгнать именно как существо. Можем ли мы в какой-то момент отследить соприкосновение больного, который считает болезнь существом, с больным, который предполагает, что это только гуморы? И можно ли где-нибудь попытаться такое найти? В каких-нибудь военных записях, например.

Пироговская: Теоретически это возможно, наверно. Это вопрос про то, до какой степени и когда эти гуморы начинают взаимодействовать с folk-теориями тела, которое населено лихоманкой или трясучкой какой-нибудь, трясовицей, и нужно с помощью молитвы и еще чего-нибудь (допустим, мыла с жабой) эту трясовицу выгнать. Но чтобы при этом были задействованы гуморы — это, видимо, будут какие-то не сказать эклектичные, но какие-то комплексные методы лечения, в которых есть и заговор, и к этому заговору какой-то акциональный код приклеен, возможно, когда-то связанный с гуморами. То есть, например, киноварные или ртутные лечения против так называемой «дурной болезни», то есть сифилиса, ну, или каких-то других венерических заболеваний: исходно лечение ртутью — это гуморальное лечение. Ну, ятрохимическое, парацельсова модель. Но попадает ли это сидение на киноварных парах — зафиксированная практика русских крестьян XIX века — в заговоры и работает ли внутри заговора каким-то другим образом? Это вопрос, это надо смотреть материал. Гипотетически это можно представить. Но здесь, наверное, лучше все-таки к фольклористом обратиться или к тем, кто историей фольклора занимается, историей заговоров, типа Топоркова или Смелянской.

Костин: Я еще подумал, что там у нас появляются болезни, над которыми совершается победа в XVIII веке. Какая-нибудь оспа, с одной стороны, или педагоги, которые учатся бороться с немотой, учат немых детей. И эти болезни в том числе в эмблематике тоже будут изображаться и мыслиться, по-видимому, как отдельные тела. То есть они способны себе представить болезнь в целом, в коллективном теле как тело, а вот как она взаимодействует с отдельным телом гражданина — не очень понятно.

Пироговская: Ну, вот для британской традиции у нас есть карикатура, которая дает доступ к этому воображению: вот есть оспа, или холера, или тиф, которые в виде каких-то фигур... Видела тут недавно замечательную британскую карикатуру, посвященную антипрививочному движу: там очень страшная корова, которая такой, вообще говоря, апокалиптический зверь, и на ней написано «вакцина» или «вакцинация», которой в пасть скармливают младенцев, и они из нее вываливаются. А на заднем фоне стоит фигура оспы, которая тоже страшная, но не такая страшная. То есть это такое оспенное диссидентство XVIII века, довольно жуткое. Ну, и там, соответственно, две фигуры это изображают. 

Поскольку британская карикатурная традиция очень богатая, у нас есть доступ к этому представлению о коллективном теле и к тому, как болезнь изображают. Для российской традиции, возможно, стоит посмотреть лубки, но, опять-таки, мне кажется, лучше специалистов спрашивать. Да, это любопытно.

Долгин: А на каком этапе возникает в русском языке метафора общественного тела, с сопутствующими болезнями этого тела?

Костин: Очень рано. Насколько я понимаю, к XV–XVI веку она есть. В XVIII веке она уже точно с самого начала цветет невероятно.

Пироговская: Моя идея народного здравия — она про это. А в каких формулировках это было в XVI веке, Андрей?

Костин: Тело — голова, руки, то есть мы думаем о отдельных членах, которые не подчиняются голове, — это есть. Для начала XVIII века есть очень красивое описание того, что происходило во времена «Слова о полку Игореве», то есть раздробленность старой Руси, которая уничтожила государство, описывается буквально через тело, в котором все члены не слушали голову. 

Метафоры, связанные с желудком, невероятно увлекательное представление о рабочем классе — тем, что потом станет называться рабочим классом, о крестьянах как о желудке, — тоже для первой половины XVIII века вполне нормально.

Весь XVIII век корпоральные метафоры невероятно сильны для политического разговора.

Долгин: И, соответственно, общественные проблемы как болезни этого общественного тела?

Пироговская: Конечно, да. Это особенно усиливается в 40–50-е годы в связи как раз с теориями физиократов, которые всю эту гуморальную телесную метафорику начинают применять к государству. То есть это экономические теории, которые опираются на телесные метафоры. И наоборот: мы можем оттуда же черпать экономические термины для описания тела. Я упоминала несколько раз кровь как ресурс, а вообще говоря, это повод усомниться в пользе кровопусканий: у нас есть ресурс, которым мы не должны разбрасываться, зачем мы его расходуем? Это очень важный вопрос для медицинской полемики того времени. А когда у нас возникает представление о нервах (30–40-е гг. XVIII века), потом из этого идет идея так называемой жизненной экономии, или экономии дУхов — то, что оживляет тело, эти самые духи, мы должны к ним как-то относиться, чтобы поддерживать их в хорошем состоянии. Это тоже как бы политическое управление телом в каком-то смысле.