19 марта 2024, вторник, 12:48
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

Поэт и Царь

Рубрика «Медленное чтение» представляет книги, вошедшие в длинный список премии «Просветитель» 2021 года. В него вошли 25 из более чем двухсот книг, присланных на конкурс. В сентябре станут известны книги-финалисты в категориях «Гуманитарные науки» и «Естественные и точные науки». Церемония награждения лауреатов книжных премий — «Просветитель» и «Просветитель.Перевод» — состоится 18 ноября в Москве.

«Новое издательство» представляет книгу литературоведа Глеба Морева «Поэт и Царь. Из истории русской культурной мифологии. Мандельштам, Пастернак, Бродский».

Сталин, потрясенный стихами Мандельштама и обсуждающий его талант с Пастернаком, брежневское политбюро, которое высылает Бродского из СССР из-за невозможности сосуществовать в одной стране с великим поэтом, — популярные сюжеты, доказывающие особый статус Поэта в русской истории и признание его государством поверх общих конвенций. Детальная реконструкция этих событий заставляет увидеть их причины, ход и смысл совершенно иначе.

Предлагаем прочитать фрагмент из главы «Сталин и дело Мандельштама 1934 года».

 

Неудавшийся диалог

И письмо Бухарина, и звонок Сталина Пастернаку не имеют точной датировки. Если в случае письма Бухарина, исходя из упоминания в нём попытки самоубийства Мандельштама в ночь на 4 июня и телеграмм Надежды Яковлевны, посланных 5 июня, мы можем датировать его 5–6 июня, то для звонка Пастернаку у нас есть другая хронологическая граница — он, как нам представляется, был совершен до официального изменения приговора Мандельштаму 10 июня.

Короткий (в своей биографии отца Е. Б. Пастернак называет его «трехминутным»[1]) разговор Сталина и Пастернака восстановлен на основе рассказа самого поэта и различных мемуарных свидетельств Е. В. и Е. Б. Пастернаками:

Сталин заговорил о судьбе Мандельштама и сразу же сказал, что дело пересматривается и с ним будет всё хорошо. Затем он спросил, почему Пастернак не хлопотал о Мандельштаме, почему не обратился в писательские организации или «ко мне»: «Я бы на стену лез, если бы узнал, что мой друг поэт арестован». Пастернак ответил: «Писательские организации не занимаются такими делами с 27-го года, а если бы я не хлопотал, вы бы ничего не узнали». < … > «Но ведь он ваш друг?» — спросил прямо Сталин. Пастернак постарался уточнить характер отношений, сказав, что поэты, как женщины, ревнуют друг друга. «Но ведь он же мастер, мастер», — продолжал Сталин. «Да не в этом дело», — ответил Пастернак < … >. [Ж]елая изменить направление разговора, Пастернак сказал: «Да что мы всё о Мандельштаме да о Мандельштаме, я давно хотел с вами встретиться и поговорить серьезно».— «О чём же?» — «О жизни и смерти». Сталин повесил трубку[2].

Сталин не случайно не сообщал Пастернаку о пересмотре дела Мандельштама как о состоявшемся факте: решение пересмотреть приговор было, несомненно, уже принято им, но еще не было оформлено Особым совещанием при Коллегии ОГПУ. Одним из элементов процесса пересмотра был, собственно, и сам звонок Пастернаку, состоявшийся, по нашему мнению, 7–9 июня 1934 года[3].

В связи с получением письма Бухарина Сталин был озабочен несколькими вопросами: во-первых, самоуправством ОГПУ, во-вторых, тем, действительно ли Мандельштам является «первоклассным поэтом» (как его охарактеризовал Бухарин) и правда ли, что его арестом взволнован такой значительный автор, как Пастернак, и в-третьих — почему свое беспокойство Пастернак транслировал через лишь недавно восстановленного в общественно-политическом статусе Бухарина, а не обратился непосредственно к нему самому. Нетрудно увидеть, что весь этот комплекс проблем объединен для Сталина деликатной темой потери контроля над обстановкой и нарушения номенклатурной субординации.

Таким образом, при реконструкции логики разговора чрезвычайно существенно то, что Сталин, ограниченный информацией из письма Бухарина, инициирует и ведет его из коммуникативной ситуации непонимания и незнания. Помимо сообщения о планируемом смягчении участи Мандельштама, все реплики Сталина, запомнившиеся мемуаристам, имеют целью получить ответы на обозначенные выше вопросы.

Прежде всего, Сталина интересует, насколько существенен литературный статус Мандельштама. Его знаменитая реплика «Но ведь он мастер? Мастер?» имеет в виду не абстрактное художническое мастерство Мандельштама, но отсылает ко вполне определенному контексту актуальной литературной политики после разгона РАППа и начала подготовки всесоюзного писательского объединения. 20 октября 1932 года в доме Максима Горького Сталин, обращаясь к партийному писательскому активу, констатировал: «Надо писателю сказать, что литературному мастерству можно учиться и у контрреволюционных писателей — мастеров художественного слова»[4]. Очевидно, что в сознании Сталина понятие «мастера художественного слова» прочно (по аналогии с военспецами и прочими представителями старого режима) было ассоциировано с представлением о «старом специалисте», чья чуждость советской власти искупалась его высоким профессионализмом[5]. В вину РАППу Сталин ставил слишком «нетерпимое» отношение к «беспартийным писателям» и призывал бывших рапповцев учиться у них. Характеристика, данная Бухариным Мандельштаму («первоклассный поэт»), после информации о претензиях к нему со стороны ОГПУ помещала поэта в глазах Сталина именно в этот ряд — «контрреволюционных писателей — мастеров художественного слова». У Пастернака Сталин, принимая решение о смягчении участи Мандельштама, искал подтверждения не только оценки Бухарина, но, главным образом, этой своей классификации.

Неуверенный ответ Пастернака («Да не в этом дело») принято объяснять разновекторностью стилистического развития поэтов[6] и, соответственно, сдержанностью Пастернака в оценке стихов Мандельштама. Между тем отказ Пастернака безоговорочно признать Мандельштама «мастером» должен, на наш взгляд, рассматриваться исходя из внутренней аксиологии поэта, в которой звание «мастера» противопоставлено определению «большой поэт», а не совпадает с ним. Вопрос Сталина, несомненно, был воспринят Пастернаком как очередная манифестация техницистской теории «литературного мастерства», полемика с которой содержалась в нескольких вызвавших резонанс публичных выступлениях поэта в 1931–1932 годах. Речь идет об обсуждении доклада Н. Н. Асеева «Сегодняшний день советской поэзии» 10–13 декабря 1931 года и 13-м литдекаднике Федерации объединений советских писателей 6 и 11 апреля 1932 года, посвященном творчеству самого Пастернака. Опубликованные сравнительно недавно в полном объеме стенограммы речей Пастернака, в отличие от доступных до этого скупых газетных отчетов, дают ясное представление о сути его расхождений с советским литературным официозом того периода.

В своих выступлениях Пастернак выстраивает принципиальную дихотомию между «мастерством» («ремеслом», «техникой»), напрямую связанным с политической ангажированностью и несамостоятельностью художника, и подлинным искусством, которое «само ставит себе заказ <...> присутствует в эпохе как живой организм» и тем самым «отличается от ремесла, которое не знает, чего оно хочет, потому что оно делает всё то, что хочет другой»[7]. Заключая дискуссию о своей поэзии, Пастернак заявляет: «Разговоры о мастерстве, о таланте и т. д. — это пустые разговоры, это всё миф. <…> Требования какие-то о таком искусстве, которое по аналогии построено, с требованием добропорядочности, верности, храбрости. Сколько лет тянется [речь] о том, что это не так. < … > Мне не дорого звание мастера»[8]. Память симпатизировавшей Пастернаку слушательницы сохранила следующее резюме его выступления, через отрицание послушного «мастерства» отстаивавшего право на независимость художника: «Я не могу писать на заказ. Я могу писать только то, о чём я хочу писать»[9].

Разумеется, именно эти тезисы Пастернака, фактически ставившие под сомнение подконтрольность художника государству, вызвали резкую отповедь со стороны рапповских функционеров: «Его (Пастернака. — Г.М.) положение об искусстве, которое само себе ставит цель, было протестом против периода социализма, который требует от поэта типа Пастернака решительной переделки, решительного разрыва с прошлым»[10]. Говоря о своей «шестилетней размолвке» с Пастернаком, Асеев уточнял: «А размолвка <…> шла по линии постоянных споров о том, что мы всё время думали и продолжали утверждать, что разговор о стихе есть разговор о мастерстве, а Борис Леонидович предполагал, что вопрос о поэзии, о стихе — вопрос гениальности и удачи»[11].

Поэтической манифестацией этих настроений стал для Пастернака написанный на рубеже 1935–1936 годов диптих «Все наклоненья и залоги…» с его противопоставлением лишенного «духа» техничного «мастерства» («скрипичные капричьо») подлинному искусству, означающему «дерзость глазомера, / Влеченье, силу и захват» (причем в процитированном определении содержалась, по наблюдению Ю. И. Левина, отсылка к стихам Мандельштама «< … > красота — не прихоть полубога, / А хищный глазомер простого столяра» [«Адмиралтейство», 1913], ранее приведенным Цветаевой в статье «Эпос и лирика в современной России: Владимир Маяковский и Борис Пастернак» [1933][12]). В контексте тех же идей следует рассматривать и демонстративное заявление Пастернака на Минском пленуме Союза писателей 16 февраля 1936 года («Я буду писать плохо <…> я буду писать как сапожник»[13] [ср. «столяр»]) и в целом его растущее с начала 1930-х годов «безразличие к "форме"» и интерес к «проблеме художественной простоты»[14]. От противопоставления «мастерства» и поэтического гения Пастернак не отказался и позднее, в заметке 1946 года к ненаписанной статье о Блоке говоря о «свободе обращения с жизнью и вещами на свете, без которой не бывает большого творчества и о которой не дает никакого представления ее далекое и ослабленное отражение — техническая свобода и мастерство»[15].

Таким образом, согласно внутренней классификации Пастернака, Мандельштам никак не мог быть причислен к «мастерам», и, согласившись со сталинской оценкой Мандельштама, Пастернак умалил бы его значение, что, очевидно, не соответствовало его подлинному отношению к Мандельштаму. Полемизировать же со Сталиным, излагая ему в подробностях свою точку зрения на природу поэтического творчества, было очевидным образом неуместно. Пастернак предпочел уйти от ответа.

Из всех трактовок разговора наиболее близкой к реальности представляется версия Пастернака, переданная его женой Зинаидой Николаевной и, сообразно ее практическому уму, лишенная свойственных остальным версиям «психологизаций» и «усложнений»: «Боря считал, что Сталин позвонил, чтобы проверить слова Бухарина, сказавшего ему, что Пастернак взволнован арестом Мандельштама»[16].

Выслушав, сколько можно судить, довольно сбивчивые и неуверенные реплики Пастернака («Вы как то медлительно говорите», — заметил Сталин Пастернаку[17]), в целом тем не менее не противоречившие сообщенному Бухариным, и столкнувшись с желанием поэта перевести беседу в более общее русло, Сталин, сочтя свою задачу выполненной, потерял всякий интерес к разговору и прервал его.

Осторожность, известная «невнятность» и медлительность Пастернака (вызвавшая отдельное замечание Сталина) понятны. «Странное», по определению Л. С. Флейшмана[18], содержание разговора было обусловлено тем, что, как и Сталин, Пастернак, со своей стороны, так же находился в сковывающей ситуации незнания — незнания о том,  читал ли Сталин текст крамольного стихотворения Мандельштама и, главное, известно ли ему, что этот текст сам Пастернак слышал от автора. Пастернак не мог знать о том, что Мандельштам — по неизвестным нам причинам[19] — не назвал его имени на допросе, когда перечислил людей, ознакомленных им со стихотворением. Всё это вместе с уникальным характером звонка Сталина — а это, как точно заметил тот же Флейшман, единственный из звонков вождя писателю, никак не спровоцированный обращением имярека к нему[20], — заставляло Пастернака гадать о степени потенциальной опасности разговора и, по возможности, избегать всякой конкретики[21].

Однако не только и не столько осторожность Пастернака стала причиной неудачи общения вождя и поэта. Жест Сталина, после слов Пастернака о желании встретиться и поговорить «о жизни и смерти» повесившего трубку, был недвусмысленным ответом на попытку поэта выстроить независимую от ведомственной «экзистенциальную» повестку разговора, которая уравнивала бы собеседников. Попытка Пастернака, как отмечает Флейшман, органично продолжала взятую им в конце 1932 года (при публикации отдельного от общеписательского соболезнования Сталину по поводу смерти Надежды Аллилуевой) линию на «прямую адресацию к "вождю" поверх установленной "коллективной" рамки»[22]. Учитывая публикацию в мае 1932 года в «Новом мире» пастернаковского стихотворения «Столетье с лишним — не вчера…» — вариации обращенных к Николаю I пушкинских «Стансов» (1826) с их «прямо заявленной ориентацией на панегирическую традицию XVIII в., в которой Пушкин находит оптимальную модель отношений поэта к царю»[23] — не будет преувеличением утверждать, что вся эта линия поведения Пастернака имела в виду пушкинские проекции. В декабрьском письме 1934 года к родителям, подводящем итог произошедшей в нём «внутренней перемене», Пастернак не случайно связывает свой новый лоялизм («Я стал частицей своего времени и государства, и его интересы стали моими»[24]) с превращением в поэта «пушкинского толка». Однако «вакансия поэта» высшей властью не предусматривалась, и прерванный Сталиным телефонный разговор знаменовал собой иллюзорность «утешений параллелью». Если и можно увидеть в этих ситуациях историко-литературную параллель, то неутешительную — как и Николай I, Сталин отказывался строить свои отношения с поэтом в предлагаемом им «равноправном» модусе.

Эта иллюзорность была понята Пастернаком не сразу. Свое письменное обращение к Сталину осенью 1935 года с просьбой освободить Л. Н. Гумилёва и Н. Н. Пунина (детально этот сюжет мы разберем далее), находящееся, казалось бы, целиком в рамках навязываемой Сталиным поэту «просительной» модели, Пастернак намеренно оформляет как реплику в «длящемся» диалоге:

1.XI.35
Дорогой Иосиф Виссарионович,
23-го октября в Ленинграде задержали мужа Анны Андреевны, Николая Николаевича Пунина, и ее сына, Льва Николаевича Гумилёва.
Однажды Вы упрекнули меня в безразличии к судьбе товарища.
Помимо той ценности, которую имеет жизнь Ахматовой для нас всех и нашей культуры, она мне дорога и как моя собственная, по всему тому, что я о ней знаю. С начала моей литературной судьбы я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования.
Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, помочь Ахматовой и освободить ее мужа и сына, отношение к которым Ахматовой является для меня категорическим залогом их честности.
Преданный Вам
Б. Пастернак[25].

В самом начале письма Пастернак отсылает Сталина к телефонному разговору полуторагодовой давности («Однажды Вы упрекнули меня в безразличии к судьбе товарища») и подчеркнуто выстраивает всё письмо не как просьбу за Гумилёва и Пунина, но как просьбу об облегчении участи Ахматовой. Ахматова предстает в письме Пастернака тем самым «поэтом-другом», ради которого, по словам Сталина, он бы «на стену лез» («жизнь Ахматовой <…> мне дорога и как моя собственная»)[26]. Существенная разница со случаем Мандельштама заключается для Пастернака в том, что ему не известны никакие антисоветские тексты Ахматовой. Это позволяет ввести в письмо важнейшую тему «честности» (усиленную повторением Пастернаком этого слова в небольшом тексте). В тогдашнем политическом дискурсе «честность» противопоставлялась предосудительному «двурушничеству» и ставилась Сталиным выше показной лояльности. Есть основания полагать, что понимание этого пришло к Пастернаку именно из телефонного разговора со Сталиным, неудачу которого он, по всей видимости, объяснял в тот момент, прежде всего, своими болезненными умолчаниями, связанными с антисталинским характером известного ему мандельштамовского текста и полемической темой «мастерства». Вскоре после разговора со Сталиным, в июле 1934 года, согласно донесению осведомителя ОГПУ, Пастернак говорил: «<…> я искренне перестроился, и вот теперь оказывается, что можно было обойтись без этого. Я опять не попал в точку. Всё это я говорю смеясь, но в этом, серьезно, есть своя правда. Один разговор с человеком, стоящим на вершине, — я не буду называть его фамилии, — убедил меня в том, что теперь, как я сказал, мода на другой тип писателя. Когда я говорил с этим человеком в обычном советском тоне, он вдруг заявляет мне, что так разговаривать нельзя, что это приспособленчество»[27]. Теперь, говоря об Ахматовой, Пастернак показательным образом избегает «советского тона» и демонстрирует Сталину свою безусловную открытость и честность — он не пытается представить Ахматову адептом режима, но утверждает, что она искренне приняла новую политическую реальность и, несмотря ни на что, законопослушно смирилась с ней («С начала моей литературной судьбы я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования»).

 



[1] Пастернак Е. Борис Пастернак: Биография. — М., 1997. С. 494.

[2] Впервые анонимно: [Пастернак Е. Б., Пастернак Е. В.] Заметки о пересечении биографий Осипа Мандельштама и Бориса Пастернака // Память: Исторический сборник. — М., 1979 [Paris, 1981]. Вып. 4. С. 318–319. Некоторые обнародованные в последнее время детали — например, в дневниковой записи Сергея Спасского от 2 ноября 1934 года, фиксирующей рассказ Пастернака (Тименчик Р. Сергей Спасский и Ахматова // Toronto Slavic Quarterly. 2014. № 50. P. 94), — дополняют, но не меняют установившуюся картину разговора.

[3] 11 июня в письме бывшей жене Е. В. Пастернак поэт, как отмечает Е. Б. Пастернак, намекает на звонок Сталина, задержавший его в Москве; по контексту письма речь идет о событии двух-трехдневной давности (Пастернак Б. «Существованья ткань сквозная…» Переписка с Евгенией Пастернак, дополненная письмами к Е. Б. Пастернаку и его воспоминаниями. — М., 1998. С. 389).

[4] Речь Сталина застенографирована писателем Феоктистом Березовским, текст опубликован Л. В. Максименковым (Максименков Л. Очерки номенклатурной истории. С. 224–234 ).

[5] Нам известно о принятом через месяц после замены приговора Мандельштаму решении Сталина освободить из заключения видного военспеца А. И. Верховского. О. В. Хлевнюк приводит «мотивировочное» письмо Ворошилова Сталину (написанное 9 мая 1934 года), логика которого демонстрирует типологическую связь этих случаев: «Если и допустить, что, состоя в рядах Красной армии, Верховский А. не был активным контрреволюционером, то, во всяком случае, другом нашим он никогда не был, вряд ли и теперь стал им. Это ясно. Тем не менее, учитывая, что обстановка теперь резко изменилась (речь идет о нормализации внешней и внутренней ситуации. — Г.М.), считаю, что можно было бы без особого риска его освободить, использовав по линии научно-исследовательской работы» (Хлевнюк О. Указ. соч. С. 222; полный текст письма Ворошилова с датой: Бондарь М. М. Голгофа генерала Верховского // Военно-исторический журнал. 1993. № 10. С. 70). Любопытно, что с А. И. Верховским был ранее связан заметный кризисный эпизод в карьере Агранова, дающий представление о методах его работы: в 1922 году Верховный трибунал по делу социалистов-революционеров вынес в отношении Агранова специальное определение, указав на «явную неправильность в деле допроса свидетеля Верховского следователем Аграновым». На процессе выяснилось, что «последний от имени коллегии ГПУ и ЦК РКП(б) заявил Верховскому, что показания отбираются в целях исторического выяснения роли ПСР (Партии социалистов-революционеров. — Г.М.), а не привлечения эсеров к ответственности. После этого заявления Верховского на суде ГПУ и ЦК РКП(б) прислали в Верхтриб письма с опровержением возможности такой ссылки, т. к. подобного решения ни те, ни другие не выносили» (Морозов К. Н. Судебный процесс социалистов-революционеров и тюремное противостояние, 1922–1926: Этика и тактика противоборства. М., 2005. С. 191).

[6] Флейшман Л. Указ. соч. С. 229.

[7] Пастернак Б. Полное собрание сочинений: В 11 т. — М., 2004. Т. V: Статьи, рецензии, предисловия. С. 427.

[8] Там же. С. 433; выделено нами.

[9] Из воспоминаний Б. М. (Маркуши) Фишер; цит. по: Флейшман Л. Указ. соч. С. 79.

[10] Из выступления А. П. Селивановского на обсуждении доклада Асеева: Пастернак Б. Полное собрание сочинений. Т. V. С. 717.

[11] Там же. С. 718.

[12] Левин Ю. И. Заметки к стихотворению Б. Пастернака «Все наклоненья и залоги…» // Russian Literature. 1981. Vol. IX. № 2. P. 168–169. Добавим, что тот же мандельштамовский «столяр» мог откликнуться в написанных Пастернаком в это же время стихах о Сталине («Мне по душе строптивый норов…»), упоминающих «верстак» в мастерской художника.

[13] Пастернак Б. Полное собрание сочинений. Т. V. С. 234. Ср.: «Чтобы по достоинству оценить беспримерную дерзость поэта, его слова необходимо соотнести с лозунгом, который на Первом съезде советских писателей (1934) выдвинул Л. Соболев и горячо поддержал Горький: "Партия и правительство дали писателю всё, отняв у него только одно — право писать плохо"». (Шапир М. И. Эстетика небрежности в поэзии Пастернака: Идеология одного идиолекта [ 2004 ] // Он же. Universum versus: Язык — стих — смысл в русской поэзии XVIII–XX веков. — М., 2015. Кн. 2. С. 144).

[14] Там же. С. 131, 135.

[15] Пастернак Б. Полное собрание сочинений. Т. V. С. 391.

[16] Еще одна версия звонка Сталина Пастернаку / Сообщение Н. Селюцкого [А. И. Добкина] // Память: Исторический сборник. М., 1977 [Paris, 1979]. Вып. 2. С. 441.

[17] Тименчик Р. Указ. соч. С. 94.

[18] Флейшман Л. Указ. соч. С. 226.

[19] Ю. Л. Фрейдин в разговоре с нами высказал кажущееся резонным предположение о том, что имена знакомых с текстом Мандельштама людей назывались следователем (обладавшим соответствующей информацией от сексота), а Мандельштам лишь «авторизовывал» эту информацию включением их в текст своего допроса. Эта версия косвенно подтверждается рассказом Н. Я. Мандельштам: «Основной прием, которым действовал следователь, запугивая О.М. <…>: назвав чье-нибудь имя <…> он сообщал, что получил от нас такие-то показания…» (Мандельштам Н. Указ. соч. С. 156).

[20] Флейшман Л. Указ. соч. С. 226. Это обстоятельство Пастернак подчеркнет в письме заведующему Отделом культуры ЦК КПСС Д. А. Поликарпову 16 января 1959 года: «Действительно страшный и жестокий Сталин считал не ниже своего достоинства исполнять мои просьбы о заключенных и по своему почину вызывать меня по этому поводу к телефону» (Пастернак Б. Полное собрание сочинений. Т. Х: Письма, 1954–1960. С. 415; курсив наш).

[21] В дальнейшем, рассказывая о звонке Сталина, Пастернак предельно общо упоминал о причинах ареста Мандельштама. О том, как это выглядело, дает представление, например, дневниковая запись А. К. Гладкова от 5 марта 1936 года: в контексте разговора о Сталине с В. Э. Мейерхольдом, З. Н. Райх и Гладковым Пастернак «много говорит, и в том числе рассказывает о телефонном звонке к нему Сталина о Мандельштаме (тот был арестован за какую-то будто бы им написанную „Балладу о Сталине“ и потом сослан в Воронеж)» (Михеев М. Ю. Александр Гладков о поэтах, современниках и — немного о себе… Из дневников и записных книжек / 2-е изд. — М., 2019. С. 317).

[22] Флейшман Л. Указ. соч. С. 127. Письмо Пастернака было помещено в «Литературной газете» 17 ноября 1932 года рядом с коллективным обращением 33 писателей.

[23] Осповат К. Об «одическом диптихе» Пушкина: «Стансы» и «Друзьям» (материалы к интертекстуальному комментарию) // Пушкинская конференция в Стэнфорде, 1999: Материалы и исследования. — М., 2001. С. 133. Для понимания нетривиальности манифестированной Пастернаком в этих стихах параллели следует учесть, что исторические аналогии с николаевским царствованием были в начале 1930-х в ходу в интеллигентской среде, сопровождаясь, однако, обратным знаком: «Развернул я какой-то журнал времен Николашки [Второго] — вот где демократия, вот где свобода была. Хотя бы половину такой свободы теперь. Теперь, куда ни плюнь, — Бенкендорф», — передавал, например, на допросе в ОГПУ весной 1932 года слова писателя Н. И. Анова поэт П. Н. Васильев (Куняев Ст. Огонь под пеплом: Дело «Сибирской бригады» // Наш современник. 1992. № 7. С. 156).

[24] Пастернак Б. Полное собрание сочинений. Т. VIII: Письма, 1927–1934. С. 758.

[25] Там же. Т. IX: Письма, 1935–1953. С. 55.

[26] А. Ю. Галушкин проницательно назвал это письмо Пастернака «компенсационным актом» по отношению к телефонному разговору со Сталиным (Галушкин А. Сталин читает Пастернака [ 2000 ] // Текстологический временник: Вопросы текстологии и источниковедения. — М., 2009. С. 654).

[27] Власть и художественная интеллигенция. С. 216.

 

Ранее в нашей рубрике были представлены следующие книги из длинного списка премии «Просветитель».

 

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.