Виталий Лейбин о том, что священные эмоции для любой власти становятся способом обманывать себя и сажать невиновных
«Война идет по инициативе воинов, но мир наступает благодаря пацифистам. И когда вы сажаете пацифистов, вы удаляете долгожданный день мира», — это цитата из последнего слова Саши Скочиленко, осужденной на семь лет лишения свободы по статье о фейках об армии за пять листовок, стилизованных под ценники и разложенных в супермаркете. Я не уверен, что этот тезис верный, в смысле — достаточно точно сформулирован, но хотел бы обсудить его всерьез.
Во-первых, из уважения к Саше Скочиленко и другим людям, которые страдают за убеждения, не причинив никому явного зла. Мне кажется, серьезное, в смысле — критическое обсуждение тезиса ей могло бы быть не менее радостно, чем простое согласие с ним. Во-вторых, потому что и сам себя называю пацифистом, скорее полемически, чем абсолютно (я все-таки полагаю, что иногда нельзя не воевать, есть вещи важнее жизни, хотя и считаю мир величайшей ценностью), но являюсь автором теста про возможную позицию «партии мира». И в-третьих, потому что некоторые тезисы в ее речи, мне показались важными для понимания того, как наступает война и что может приблизить мир.
Или даже не тезисы, а интонация, в которой не было главной эмоции войны, той самой, которая бескомпромиссно разделяет мир на абсолютно зло и добро, своих и чужих. Речь Саши была про любовь сочувствие, в том числе к мучителям, а не про ненависть.
Определение «блаженны миротворцы» из Нагорной проповеди обычно толкуется как указание на мир внутри человека, не в смысле политики. Но, думается, оба значения — внутреннее и внешнее, одинаково важны. Вопрос о природе войны и мира — антропологический, он о природе человека. Тем более, если мы говорим о современных войнах, войнах массовых обществ, в которых так или иначе мобилизованы почти все — кто-то прямо на фронт, остальные удаленно через инструменты медиа. Не быть захваченным эмоцией войны, эмоцией ненависти и разделения — большая роскошь в наше время. Стоит ценить такую возможность.
И поэтому и здесь я бы не хотел быть понятым как наивный морализатор, не хотелось бы вышибать слезу и следом — гнев. Хотелось бы спокойной ясности. Войны, даже когда выглядят абсурдными, имеют свои причины и логику. Их нельзя отменить, отменив просто какое-то физическое лицо или даже целые народы. Самое важное и загадочное в механизме современных войн — это ситуации, которые невыгодны никому из (непосредственных) участников, которые возникли как пожар, когда игроки ведут себя так, как если бы у них не было другого выхода.
Экономические, военные и прочие причины конфликтов в какой-то мере счетны. Но почти никогда нельзя остановить или предотвратить войны, исходя только из баланса выгод и ущерба — рациональных интересов игроков. Это был идеал короткого исторического времени баланса интересов в Европе, который был сформулирован в максиме Клаузевица «война есть продолжение политики иными средствами». Мишель Фуко (в курсе лекций «Надо защищать общество» и в некоторых интервью) перевернул эту формулу, заявив, что политика есть продолжение войны. И если я достаточно точно это понимаю, то это значит, что война — не средство рациональных политиков, а сама стихия, природа, источник власти.
И Украина, и Россия (по крайней мере народы, если не правящие группы, чьи выгоды тоже призрачны, а когда они есть, то масштаб интересов выгодоприобретателей не соразмерен беде) в текущем конфликте только теряют жизни и ресурсы (как будто согласились на роль жертв в большой игре по установлению новых балансов в мире), но поиски мира противоречат массовому военному возбуждению. Стихия, пожар войны, топливом которого являются коллективные священные эмоции — самое важное для понимания механики современной войны и власти в массовых, «медийных» обществах. Этот механизм с положительной обратной связью — чем больше конфликт, тем больше нужны массовые эмоций, порождающие еще больший конфликт.
«Страсти, вспыхивающие во время войны, должны существовать до ее начала», — писал Клаузевиц. Это его суждение — следствие опыта наполеоновских войн, когда стало ясно, каким ресурсом являются граждане, народное священное чувство. Древние войны за выживание и награбленное, войны концерта европейских держав, в которых суверены играли наемными или сословными армиями, сменялись войнами народов, которые должны были верить что воюют за общие ценности.
Весной 2014 года я из позиции репортера наблюдал, как тяжело раскачивалась война в Донбассе, притом, что священные чувства уже были разбужены. Люди с обеих сторон, в общем-то, не хотели воевать, в массе. События 2 мая в Одессе интерпретировались как «Одесская Хатынь», расстрел отделения милиции в Мариуполе «Азовом» (организация признана террористической и запрещена в РФ – Полит.Ру) 9 мая 2014 года взывал к памяти о Великой Отечественной, не говоря уже и церковных и языковых вопросах. С другой стороны готова была воевать только майданная молодежь, уверенная, что в жертвах в Киеве в феврале 2014 года виноват Янукович и стоявшие за ним москали, которые презирают независимую Украину. Ни украинский спецназ (два подразделения ”Альфы”, присланные в Славянск), ни военные из Днепропетровска не стали поначалу воевать тогда населением мятежных регионов. Война раскачалась после серии кровавых провокаций, и, главное, после того, как в дело пошли артиллерия и авиация — издали воевать даже за священные ценности оказалось легче. Когда жертв с обеих сторон стало много, страсти достигли предела, дело войны как-то покатилось. Но и тогда на Украине достаточно много людей не было охвачено предельной эмоцией борьбы с Россией, многие были за мир или даже симпатизировали ей. После начала российской военной операции в феврале 2022 года таких почти не осталось, она сыграла роль механизма солидарности власти для Украины на крови погибших.
Здесь, кажется, есть важная поправка к Клаузевицу — до войны могут существовать страсти, а могут быть и не страсти. По поводу природы войны и власти у меня были интуиции, связанные с опытом переживания и наблюдения украинского конфликта. Но не хватало какой-то важной точности. Я видел это поле власти, как-то связанное с народными священными чувствами. Но в этом виделась какая-то проблема. Что-то, что скрыто самой природой войны и власти.
Для понимания этого мне очень помогло обсуждения моего прошлого теста по теме («Священные войны и нацизм вернулись и поженились») с философом Павлом Щелиным. Как известно, одна из суперспособностей настоящих философов — умение точно называть явления и разделять понятия. Он сказал, что называть все это поле народным моральным чувством, неверное, следует разделять сферу морали и сферу чувств — массовых эмоций. То, что они слипаются в мышлении и в жизни, - важнейший механизм войны и власти.
И я вспомнил, что разное во мне отзывалось, когда моя мама сетовала: как же можно топтать память о Великой Отечественной в начале войны, это же наше святое. И что я чувствовал, когда я видел пьяного мужичка в марте 2014 года у Донецкой обладминистрации, который неизвестно кому урожая ножом, что-то взахлеб орал про НАТО и нацистов (которых поблизости не было, понятно), подобно тому, как промокашка-уголовник эмоционально накручивает себя перед дракой для храбрости — разный там был народ. В Славянке 9 мая 2014 года я видел одного лидера ополчения, который витийствовал: «Все, после того, что эти суки сделали, мы пленных не берем». Но был ополченец, который в ответ на пожелания долгих лет от местной жительницы спокойно сказал, «Мы, бабушка, здесь не для того, чтобы долго жить, а чтобы умереть за веру».
Проблема в том, что и святое, и чувства ненависти-страха, превосходства-неполноценности могут выражаться через похожие тексты. «Спасибо деду за Победу» может означать и священное, и эмоционально-ходульное «можем повторить». Упомянутый дед вряд ли хотел бы повторить. Аналогично память о голоде на Украине 1930-х могла быть памятью о жертвах, а могла быть чувствами ненависти к москалям и евреям-большевикам.
На одном и том же евангельском тексте основана и великая проповедь любви, и идея, что евреи должны ответить за то, что распяли Христа.
И то, и другое имеет отношение к войне. Святое — это то, за что люди готовы умирать в ясном сознании, не в панике или истерике то, что важнее индивидуальной жизни. А вот эмоции войны — это то, что заставляет людей делать то, чего они в душе не хотят, это механизм власти, причем власти в кризисе, власти в момент ее пересборки, переучреждения. Война — это и есть процесс переучреждения власти. Когда начальник начинает орать, он выдает этим, что сомневается, будто его подчиненные сделают работу хорошо, потому что она им по душе. Современные власти, кстати, сейчас во всех странах все больше эмоционируют, взывают к чувствам народов, что, увы, говорит, - эпоха войн и кризисов власти только начинается.
Некоторые бывшие коллеги, пытаясь найти оправдание суровому приговору Саше Скочиленко, давили на эмоции — предлагают представить, например, что было бы, если ценники-листовки попали бы на глаза ребенку, чей отец на фронте. Это возгонка чувств, которая нужна тем сильнее, чем больший абсурд надо оправдать. Эмоциональная возгонка нужна, потому что в эмоциональной тишине было бы ясно, - мучение в тюрьме людей, никого не убивших, не насиловавших и не ограбивших — это плохо. Моральный императив требует от себя того же, чего и от врага. А массовое военное чувство оправдывает у себя ровно то же, что ненавидимо у них. В этом, кстати, механизм того, как стороны конфликтов становятся друг на друга похожими - и в методах войны, и в стиле репрессий к нелояльным.
Меньше необходимости накручивать себя вызывает такое рассуждение, которое я нередко видел у функционеров, и, не исключено, что оно могло быть близко судьям, вынесшим строгие приговоры за мелкие дела, связанные с протестом: «Да блин, из-за этих девочек с сердечками и пианино все и началось там на майдане, чего ты тут сопли и слезы льешь, война у нас идет, на выживание — всей страны». То есть можно сделать то, что тебе против сердца и через эмоцию власти типа «кто не с нами, тот против нас», и через гораздо более спокойную рационализацию этой эмоции. Но в корне страх - если не быть жестокими, то проиграем.
Есть, кстати, некоторое количество свидетельств, что военные в окопах, мягко говоря, удивлены приговору Саше Скочиленко, и не понимают, зачем нужно мучить в тюрьме режиссера Женю Беркович и других никому не опасных врагов, мол, не за то воюем, чтобы тыловики занимались туфтой. Реальность войны сопротивляется истеричному гону. Военный начальник в эмоциях склонен к необдуманным решениям. Было немало случаев и когда, наоборот, кто-то наверху принял решения о неподготовленном штурме, и исполнители накручивают себя матом и решимостью, если нет шансов вывернуть приказ во что-то относительно разумное. Сильные эмоции военных вообще — это признак деморализации, эмоционально разболтанные бойцы часто боятся и видят врагов во всех, кто движется, и готовы дать нечеловеческие выходы страху и ненависти. Боеспособные подразделения такого стараются не допускать.
Сама Саша рассказала в судебной речи: «Мое дело такое, что мой следователь уволился, не дождавшись его закрытия. В личной беседе с моим адвокатом он сказал: «Я пришел в Следственный комитет не для того, чтобы заниматься такими делами».
В обсуждении одного из прошлых моих текстов кто-то из знакомых комментаторов заявил, что, мол, знает этого Лейбина, он абсолютно аморальный человек. Я не готов судить о собственной моральности, но интересно характерное смещение — раз я не разделяю коллективную военную экзальтацию и ненависть к врагам, то я вне коллективной морали.
И это ошибочно — мораль, вера, священное универсальны и обращены в первую очередь на себя, а вот массовое «священное» чувство — имеет простейшую структуру — «наши — добро, не наши зло», оно бинарно, не подразумевает третьего и полутонов, в том числе пацифизма. Хороший диагностический признак, во власти ли вы коллективной эмоции или нет.
Недавно я спросил одного своего знакомого военного, не вычеркнул ли он меня из друзей (как принято в современном мире виртуальности) за мой пацифизм, он ответил, что нет — стране нужны разные позиции, если мы все не хотим сойти с ума. И мне показалось, что он там в ужасе происходящего рассуждает яснее меня.
Раз массовая эмоция войны является базовым механизмом истории, то она для чего-то нужна. И понятно, для чего — это и есть механизм власти — когда надо человека заставить делать то, чего он делать не хочет (а механизмы управления и администрирования, материальное поощрение или прямое насилие недостаточны).
Чувство вины — из этого же арсенала власти. Этим оно отличается от совести, сочувствия и деятельной помощи: повиниться - это всегда признать над собой власть, не эту, так ту. Через это конкурирующие власти выбивают из способности рассуждать и разумно действовать самую чувствительную часть населения. В этом смысле накручивать себя для поддержки властей и накручивать себя для ненависти к власти — это похожая механика, просто из разных источников подавления. И то, и другое — механика войны.
В регулярном функционировании обществ эмоциональная накачка власти работает дозированно — это инструмент стресса, когда нужна солидарность, это способ выживания сообществ в ситуации явной угрозы. Но в современных обществах, благодаря массовизации медиа и виртуализации жизни, стрессовая эмоция стала тотальной. В этом в том числе отличие войн современности от прошлых.
Большой тренд европейской мысли и практики был в том, чтобы заместить священные войны разумной организацией общежития. Казалось бы, если убрать фактор священного, религиозного, то можно договариваться. Но рациональность не прекратила войны, а привела к катастрофам ХХ века и ведет к ним опять. Рациональная политика, которая попыталась оседлать, приручить священное — через национализмы в XIX и XX веках и виртуальную накачку предельными эмоциями в XXI, как раз и была механизмом войн.
Разумный пацифизм исходит из понимания, что механизм войн не в самом священном, не в великих религиях и философиях, а в их редукции до военных идеологий и массовых чувств. А это предполагает признание того, что есть святые вещи, за которые люди сражаются (тем или иным способом) — за семью, детей, память о предках, родное пепелище, за убеждения и веру. Это позволяет не считать войну аберрацией, но и не принуждает ее любить. «Настоящий солдат сражается не потому, что ненавидит то, что перед ним, а потому, что любит то, что позади него», — говорил Честертон. Такое исключение помогает лучше понимать своего врага и уменьшить зону массовых эмоций, отделять их как от веры, так и от рационального расчета .
В этом смысле любить врага и нести мир — это не значит любить зверства на поле боя или мучителей в тюрьмах, это значит пытаться и на той стороне увидеть глубину, постараться найти у врага то, что можно полюбить. Потому что только с настоящим ценностным и можно иметь разумный диалог, понять и увидеть врага, перестать считать его предельным злом или дикостью. Настоящий враг — это не народы и страны, не культура или вера противника, а вполне универсальное бескультурье — чистая эмоция ненависти («за нас против них»), рационализирующаяся в эгоистичных (неуниверсальных) и фанатичных идеологиях, которая по все стороны более-менее одинакова. Полюбить врага — это не сдаться, а найти на той стороне баррикад то, что достойно любви и попробовать именно к этому и обратиться.
И это не наивное благодушие, а рациональный вывод из нащупываемого нами фундаментального различения в войне сферы массовых чувств, сферы священного и сферы разума. В войнах массовых информационных обществ эмоциональная накачка бьет по своим и создает новые линии фронта, а понимание священных ценностей по разные стороны линии фронта дает инструменты разумной коммуникации, что, в свою очередь, может быть эффективнее новых дронов и батальонов.