Эссеистический сериал «1980-е: revisited» вызвал среди читателей отклики – за которые им безмерно благодарен автор этих очерков. Обращено внимание на многое, от истории русского рока до эстетического феномена позднесоветского телесериала; различен и сам жанр высказанных мнений. Начнем с сетевых разговоров. В ЖЖ-сообществе, посвященном «Приключениям Шерлока Холмса и доктора Ватсона», можно обнаружить любопытные рассуждения как о кобринских текстах, так и по поводу советских восьмидесятых, тогдашних телесериалов и самих Холмса-Ливанова и Ватсона-Соломина. Юзер alek_morse написал даже целый «Ответ на статью Кобрина». Процитируем некоторые отрывки оттуда: «1. ... с общими тезисами я более-менее согласен. Правда обо всём этом уже кто-то где-то писал (так что есть какой-то эфект дежавю). И, вероятно, статья не претендует на первооткрывательство... Но если отбросить мысль, что свою статью автор написал только ради наполнения рубрики материалом, то следует спросить себя - зачем же этот текст? Сериал "Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона" тоже не претендовал на первооткрывательство, напротив, фильм ... своего рода был окном в прошлое, причем, в чужое - в английское, которое, правда, судя по неугасающей любви наших читателей к викторианским писателям, еще и своё, наше прошлое (и, как всё подлинное, - оно же настоящее)... Заслуга фильма была в его стиле, в создании атмосферы - такой знакомой и такой узнаваемой по рассказам. В конце концов, всё дело в эффекте подлинности, воспроизведенном на экране. Возможно, я не прав, но, почему-то, я всегда придерживался мысли, что писать об этом фильме нужно в его же стилевом ключе. Наверное, к этому меня приучили несколько ранних (советских!) киноведческих статей о нем. Увы, но статья Кобрина, на мой вкус, получилась и скомканной и несколько колючей... и в каком-то смысле эрзацем. Возвращаясь к аналогии, я бы причислил этот текст к заключительным сериям шерлокхолмсовского фильма - к "ХХ веку начинается". Если, конечно, считать критику Кобрина этой серии (или взгляд Кобрина на эти серии) справедливым. Лично меня в статье зацепили кое-какие вскользь сделанные ремарки/оценки - о фильме "Место встречи...", о "Семнадцати мгновениях" и т.п. Возможно, я соглашусь с данными автором оценками их культурно-социальной роли, их вписанности в контекст того времени и последующего. Но общий сквозящий из текста сарказм (или горькая ирония?) по поводу их художественных достоинств не показался мне убедительным. Готов предположить, что собака Баскервилей зарыта в юности автора (в чем, собственно, он сам признается). Он прожил то время в другой параллельной вселенной, состоявшей из заграничных пластинок, дружеского общения по вечерам и юношеских увлечений. Эта, описываемая Кобрином, "советская викторианская" вселенная уже тогда представлялась пыльным рассыхающимся комодом... И в этой системе координат Шерлок Холмс - это, конечно, христочекист. Или, во всяком случае, державник, продавший свою индивидуальную свободу за тридцать фунтов стерлингов родной империи. ... Если б я решился взять эти фильмы в качестве примера или материала для взгляда на 1980-е, то я бы прежде всего обратил внимание на то, что эти сериалы/ленты, в отличие от массы второсортных кинопроизведений тех лет, изначально содержали в себе потенциал свободы, потенциал для прорыва из застоя, какими бы крепкими нитями не были бы они связаны со своим несвободных временем. Всё дело в том, что перечисленные Кобриным фильмы, при всём том, что каждый из них это своего рода ретро - взгляд из 1970-1980-х в другое прошлое, в итоге получился вневременным продуктом. И еще - хорошо сделанной вещью, которая не боится погружений в какой угодно иной культурный и социальный контекст, в какое угодно другое время ... В общем, я думаю, что текст Кобрина, скорее, не о фильмах 1980-х, а о неприятии ностальгии по 1980-х в нашем времени - в 2000-х. Такая попытка как-то осмыслить и разобраться с навязчивым сном нашей эпохи». Юзера alek_morse поддержал vovapub: «Ну так и есть))))». Уже в своем журнале vovapub делится собственными воспоминаниями о просмотре телесериалов в восьмидесятые: «Пластинки и портвейн в тот момент времени тоже составляли значительную часть моего тогдашнего восприятия действительности, но "Место встречи" и "Покровские ворота" я увидел в день их выхода на телеэкран. Эпопею с Высоцким мы смотрели в дворницкой, так называлось место обитания loshch. По вечерам, когда Тамара Евгеньевна находилась на ночном дежурстве, в доме напротив, в дворницкую набивалась куча народа и тут же отсылались гонцы в Универсам, который располагался поблизости. Обычно, брали алжирское красное и варили его в огромной кастрюле для пельменей (сахар, корица и гвоздика по вкусу). Вот под это варево и смотрелся сериал с Высоцким. Поэтому я сами события, происходящие там, запомнил плохо. Сюжетная линия каким-то образом связана с главным строителем узкоколейки Павкой Корчагиным, который чудным образом вылечился от слепоты, отвоевал и пошел служить ментом, продолжая жить так, чтобы потом не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за мелочное и подленькое прошлое. Еще помню запах корицы и вот эту песню. Не запомнить ее я не мог. Услышав куплеты про лилового негра, Игорь заорал, - Вертинский, блять, - и упал под стол, опрокинув на себя бокал горячего алжирского».
Глава цикла о восьмидесятых, где повествуется о советском подпольном роке и о том, как автор сотоварищи проводил недели в герменевтических погружениях в песни «Аквариума», получил сочувственный отклик юзера bolkunac: «Я помню собственное ощущение после первого прослушивания песенки про бабочек: "Друзья, давайте все умрем./К чему нам жизни трепетанье?/Уж лучше гроба громыханье/И смерти черный водоем". Это было ощущение культурного шока - вполне в культур-антропологическом смысле. Я была возмущена. Я возопила: "что это за бред?!". Я была убеждена, что так петь нельзя. И говорить так нельзя. Однако. После этого я возлюбила "Аквариум" всей душой… с "Аквариума" началось мое религиоведческое самообразование, которое потом принесло плоды. И может быть, именно поэтому мое отношение к религии - совершенно личное и живое. И у меня христианство совершенно не ассоциируется с патриотизмом и державностью, а ассоциируется, в первую очередь, с тем, кто, собственно, всё и затеял, и который к толстомордым "чинушам от православия" никакого отношения не имеет».
Как мы видим, «1980-е: revisited» вызвали, прежде всего, эмоциональную реакцию, что неудивительно: тем, кому в 1982 году было 18 лет, сейчас 44. Таких людей много, они с удовольствием заныривают в Интернет и с не меньшим удовольствием вспоминают то время – не столько из-за неких историографических или антропологических соображений, а просто потому, что тогда они были молоды. Кобрин пытался избежать очевидной ностальгии, зато фидбэк на его тексты дополняет лирическую недостаточность всего цикла. В качестве примера приведем небольшой текст рок-музыканта, лидера группы «Хроноп» Вадима Демидова, в 1980-м – соратника Кирилла Кобрина по горьковскому андерграунду:
«Все верно!
Но хотелось бы слегка заакцентировать то, о чем, возможно, Кирилл упомянул вскользь. Главное достоинство 80-х заключается, пожалуй, исключительно в том, что мы были тогда чертовски молоды. Поэтому если и ностальгировать по тому десятилетию, даже с его условными границами, то, скорее всего, по тому, что касается фактов удали, дерзости и зачастую отсутствия инстинкта самосохранения.
А закаливался характер в 80-х в местах сугубо молодежных.
Во-первых, в студенческом стройотряде с его грубым животным трудом и диким пьянством. Мне удалось побывать в стройотрядах не только в Горьковской области, но и под Ярославлем, и даже в Якутии. Замечено, что отбойные молотки хорошо проветривают голову. И осторожно предположу, что так, как я пил в стройотряде, больше не пил нигде. Может, кто-то меня поддержит…
Во-вторых, на «куче» (или барахолке), где меломаны обменивались рок-н-ролльными пластами. Собственно, кроме как на «куче» западной музычки взять в ту пору было негде, поэтому ходили туда жадно, не особо обращая внимания на частые милицейских облавы (вернее, привыкнув к ним). И то воистину религиозное отношение к музыке (ведь ты ее реально выстрадал!), сегодня утрачено. К сожалению.
В-третьих – на подпольных концертах любительских рок-групп. Кто же в 80-х не поддался искушению быстрой славы и не кинулся на сцене с гитарой наперевес. Впрочем, и слушатели той мятежной музыки тогда хлебнули лиха. Разве не их винтили наравне с теми, кто был на сцене... А сколько концертов отменялось властями за полчаса до начала…
Это были очень медленные годы – возможно, самые медленные за всю советскую эпоху. Медленные и ленивые. Карьеру делали – кто-то, а не мы – в комсомоле, к примеру. И по линии студенческих профкомов.
Но медленные годы предоставляли возможность много читать, много слушать музыки. Не анализировать – лишь впитывать, как губка. Не представляю, если не читать и не пить – на что еще тратить дни в 80-е…
Как ни странно – 80-е я бы назвал по-настоящему культурным временем. Это было время не покетов, а толстенных Музиля или Пруста. И мы не только покупали их на той же барахолке, но и – внимание! – читали.
Тогдашний труд на заводах и в организациях мне из сегодняшнего далека тоже кажется медленным – с длинными чаепитиями, перекурами. Никто никуда не спешил. Поэтому после обеда опять же доставалась книжечка и прочитывались главы. Забавно, что в годы без Интернета и ЖЖ, у нас ужасно чесались руки по всякой писанине. Например, почему бы не делать свой подпольный рок-журнал? С тиражом в одну закладку пишущей машинки. И писать для друга из другого города - в такой же журнал (ведь друг тоже заразился идеей). А еще фотографировать на концертах локальных рок-героев и аккуратно вклеивать их рожицы на отдельные странички журнала.
Выпускались номера: первый, второй, третий. Обычно на третьем номере уже хотелось что-то придумать с тиражированием. Хотя в тут пору и ксерокс был под замком. Где сейчас эти номера?..
Отдельная тема – кухня. В 80-е мы постоянно ходили друг к другу в гости. Засиживались до ночи, оставались до утра. В каждой квартире были спальные места – матрасы на полу, старенькие диваны, которые не выбрасывались с расчетом на гостей. На кухнях опять же пили, и конечно, пели песни (в том числе что-то из БГ, Цоя и Майка Науменко), рассказывали анекдоты. Анекдотов было много, большинство смешные. Песни были такие, что все слова в точку, ни отнять, ни убавить, сейчас таких почти не выдумывают. И ведь нас хватало на то, чтобы расшифровывать коды этих подчас непростых словес.
Тогда нас вообще на многое хватало…
Вадим Демидов, хроноп»
От эмоций – к попытке рефлексии, своего рода экспресс-анализ цикла «1980-е: revisited». Парижский литератор и филолог Андрей Лебедев написал небольшое эссе о советских восьмидесятых - и о нашей серии эссе о советских восьмидесятых:
«Вопрос об особенностях и реальных временных границах восьмидесятых – тяжкий вопрос, поскольку требует осмысления самого гремучего и дремучего куска жизни для поколения родившихся в первой половине шестидесятых. Юность, переходящая во взрослость, попытки сделать себя, жить достойно или хотя бы весело в атмосфере трупных запахов, исходящих от дедов-колдунов-племенных вождей... Говорю именно об этом поколении, так как к нему принадлежат и Кобрин, и я, читатель.
Автор настаивает на выпадении (из), ускользания (от), провальности восьмидесятых для сознания; естественно, задаёшься вопросом о том, насколько он объективен в своих ощущениях. Должен сказать, что мне они близки. Определим симптом. Пациент (а таковым я прежде всего считаю самого себя) не может вспомнить кусок своей жизни. Но в чём, собственно, дело, что за затемнение на воображаемом психорентгеновском снимке? Скажу то, что давно зудит на кончике языка: поколение, о котором идёт речь, является поколением «живых трупов». Как мы ни смейся тогда над чередой исчезновения вождей, воображая себя могильщиками из «Гамлета», но сам опыт трёх смертей глав государства в течение трёх лет, с 1982-го по 1985-ый, является опытом чрезвычайным. «Живые трупы» – поскольку взрослевшие в заброшенной промзоне Гадеса, мы собирались и далее сумерничать в том краю…
Сенильная вторая половина семидесятых, вползшая в хронологические восьмидесятые, – с момента клинической смерти Брежнева в 1976-ом по его настоящую кончину в ноябре 82-го. Далее период бардо, буддистского посмертного существования, – с конца 82-го по невнятное начало горбачёвщины (здесь я снова согласен с автором «1980-е: revisited» – историкам вольнó открывать перестройку «апрельскими тезисами» 85-го, но кто их тогда и впрямь воспринимал как начало новой эпохи? Так, болтология, вихри на газетной бумаге). Наконец, где-то с 87-го, начало событийного перестроечного вала, и – по рубеж 91-го–92-го, развал Союза, отпуск цен. Тогда и закончились восьмидесятые.
Они делятся на две очень разные половины: приготовление к смерти, смерть и – сияющее бардо дхарматы, надежды на скорое просветление и нирвану, издание полного Солженицына и просвещённый капитализм. Но роднит их иллюзорность: смерти и последующих ожиданий. Нирваны не получилось, Кобейн пустил себе пулю в лоб (94-ый). А до этого были срочно отозваны по загробделам СашБаш (89), Цой (90) и Майк (91). Вместо нирваны – новое воплощение, «низвержение в историю», по словам нашего автора. Что ж, поживём ещё. Есть хорошая музыка. Вчера скачал два занятных альбома».
И, наконец, отклик представителя совсем другого поколения. Петербургский литератор и переводчик Ольга Серебряная увидела в советских восьмидесятых нечто схожее с постсоветскими двухтысячными. Точнее – в «людях восьмидесятых» увидела «людей двухтысячных»:
Школа восьмидесятых
Чисто исторический ход рассуждения отброшу сразу: мне не кажется, что историю как регистрацию и фундированную интерпретацию фактов должна занимать такая генерализация, как «восьмидесятые годы». Diffirentia specifica, способная оправдать такую генерализацию, вряд ли существует. Смена десятилетий является рядовым фактом григорианского летоисчисления.
Чтобы наделить десятилетия каким-то смыслом, нужно прибегать к человеческому опыту: фигуры «я и мои знакомые», «мы, фронтовики», «наше поколение», «потерянное поколение» появились вместе с теоретическими попытками преодолеть пропасть между хронологией и жизнью, найти ту точку, где опыт проживания жизни, человеческий опыт временности преображается (или не преображается) в Большую Историю. Важно было как-то понять, что не «победоносная Красная Армия с союзниками» победила во Второй мировой войне, а вот «мы» победили, то есть «мы, которые до этого пережили… и мы, которые после этого» – ну, например, сели. В такой ретроспективе общее обозначение «восьмидесятые» приобретает смысл определенного периода жизни, но одновременно и лишается четких календарных границ. Об этом Кирилл Кобрин писал в предварительных заметках к серии своих эссеистических материалов.
Читать эти материалы, однако, меня побуждал не интерес к собственно восьмидесятым годам, а любопытство, которое я испытываю к жизненному опыту разных людей. Скажем, меня всегда поражала невероятная эрудированность моих старших знакомых по части зарубежной прозы XX века. Теперь я получила внятное объяснение, откуда растут ноги у этой эрудиции. Меня всегда удивляло равнодушие старых рокеров к творчеству Б. Гребенщикова девяностых-двухтысячных годов. Кобрин внятно показывает, как изменился со временем режим восприятия этого творчества. Восьмидесятые годы прояснились – но в то же время стали какими-то чужими.
Поколенческая привязка, очевидно, требует еще и возрастного пояснения. Кобрин писал о восьмидесятых годах в восприятии двадцатилетних. Вымирание генсеков, конечно же, представлялось не всегда трезвым глазам этих людей частью какого-то инопланетного макабрического представления, глубинный смысл которого можно было искать где кому нравилось. Я пошла в школу 1 сентября 1982 г., и для меня (читай: для поколения восьмидесятых с возрастной привязкой «детство») их вымирание имело несколько иной смысл.
Первое сентября еще не было тогда свободным от уроков праздником. У нас был урок, конкретно урок букваря. Учительница раздала каждому по синенькой книжке с мелкими буратинами и мурзилками на обложке и стала объяснять, что там и как. К концу объяснения она предложила нам полистать букварь с конца, дабы обнаружить там портрет Брежнева. Мы обнаружили. «Это портрет Генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза Леонида Ильича Брежнева, трижды (или четырежды? – О.С.) Героя Советского Союза, мудрого руководителя» и т.п. Дальше она немножко поговорила о миролюбивой политике нашей страны и спросила, есть ли вопросы. Вопрос был. У меня. Я подняла руку.
Вопрос у меня был чисто технический. Мне хотелось понять общую функцию страницы, о которой учительница Зинаида Степановна так долго распространялась. Букварь мне представлялся чем-то вечным (алфавит же не меняется), тогда как генсеки, как и все прочие люди, должны были жить, а потом умирать. Я спросила: «А вот когда Леонид Ильич умрет, на этой странице напечатают портрет следующего генсека или будет две страницы: с Леонидом Ильичем и со следующим?» Правильного ответа я, кстати, так и не узнала: у меня не было младших siblings.
Репрессий, конечно, не последовало: что взять с семилетнего ребенка. Но когда через пару месяцев Леонид Ильич-таки умер, для меня и моих одноклассников особой неожиданности в этом не было, потому что это событие уже проговаривалось. Зато после смерти двух следующих букварь для будущих первоклашек неизменно прирастал в моем воображении еще на одну страницу.
Но дело даже не в подобных анекдотах. Дело в том, что детский взгляд на восьмидесятые открывает совсем иное их измерение, и объясняет, кстати, - почти тотальную нереализованность моих ровесников в двухтысячные годы. Кобрин описывает жизнь в восьмидесятые как жизнь под уютно обставленным трюмом, жизнь в ракушке, жизнь, настроенную на улавливание внешних колебаний и поглощения труднодоступных жидкостей: то есть чаепития и землетрясения, как у Леона Богданова. Или сравнительный анализ портвейнов и новые пластинки уж не знаю кого (я из другой возрастной привязки). Ребенок жил по-другому. Ребенку в «хорошей советской семье» ни чифирить, ни пьянствовать не давали. Оставалось только улавливать. А улавливалось вот что.
Родители все время коммуницировали: и между собой, и в режиме улавливания и обсуждения внешних колебаний. Программа «Время» исполнялась ч/б телевизором «Садко» с диагональю не больше 14-ти дюймов исключительно под их живой комментарий. Комментарий неизменно издевательский. Восьмидесятый год встречали тостом за коммунизм, при котором мы будем жить в восьмидесятом году. Положение на работе описывалось на грани мата. Поездки к бабушке в деревню каждый раз заканчивались обсуждением сельскохозяйственного распиздяйства (если не сказать хуже) советских властей. Фильмы на производственную тему папа смотрел с каким-то мазохистским удовольствием. То есть действительность была гаже некуда со всех точек оценки. Казалось бы, нужно было уходить в андеграунд.
Но мои родители (как и подавляющее большинство родителей моих «сопластников») ни в какой андеграунд не уходили. Они продолжали ходить на работу, на выборы, ездить на картошку, участвовали в Днях здоровья и коммунистических субботниках. Более того: те же самые родители моих «сопластников» работали воспитателями в детских садах, где ничего, кроме крика, детям не давали, они же трудились за прилавками магазинов и с легким сердцем посылали своих сограждан куда следует, они же сидели в детских поликлиниках и начинали все свои реплики со слова «Мамаша!», их же можно было найти в жилконторах, кассах кинотеатров, они же работали учителями музыки (а теперь, дети, послушайте Сороковую симфонию Моцарта, а я пока в магазин). То есть налицо было тотальное двуличие. Все без исключения были прекрасными людьми, у которых душа болит за этот бардак. И все без исключения этот бардак усиливали и ухудшали. Господствовало доведенное до виртуозности применение принципа als ob.
Мне разъясняли, что жизнь такова. Говорили: «А кто тебя будет кормить, если нас с работы уволят?» Аргумент для детских мозгов весомый. Но для детских мозгов отсюда следует только один вывод: а вот я так не буду. И вывод этот только укреплялся, когда вдруг наступила перестройка и появилась возможность объяснить главной комсомольской мымре Крысе Петровне, почему нам не нужна школьная форма, куда должен идти ее комсомол и как ей обеспечить рекорд по сдаче макулатуры (конкретно предлагалось почистить школьную библиотеку на предмет «Малой земли», «Поднятой целины», «Молодой гвардии», Устава ВЛКСМ и прочих материалов Пленумов и Съездов). Жизнь вдруг из двух призрачностей (несуществующей правды и тотального «как бы») образовала вполне устойчивую реальность.
В общем, у нас все получилось. Школьную форму мы успешно отменили. В комсомол не вступил в нашем классе ни один человек. Мы все поступили в вузы и разъехались по разным городам. Но никто из моих одноклассников и однокурсников не стал «успешным человеком» в понимании докризисных двухтысячных.
В девяностые у нас не было времени: мы учились. Кто учился стратегически правильно, сейчас учит других за пределами России. Те, кто не захотел уезжать или не желал заниматься наукой, столкнулись в зрелом возрасте с забавной инволюцией реальности: только что установившись, она вдруг снова начала расслаиваться на «как бы». Причем в двухтысячные этих «как бы» оказалось уже два: одно должно применяться к действиям человека (надо как бы работать, получать как бы зарплату, делать как бы журналы и т.д.), а другое объясняло этому же самому человеку его жизнь: как бы по-другому нельзя, нужно как бы это сделать, чтобы потом как бы получить доступ, такой как бы принцип… То, что в восьмидесятые годы еще старомодно называлось «правдой» и отсутствие чего столь болезненно ощущалось, в двухтысячные тоже сдулось до призрачного «как бы». И называться это стало постмодернизмом.
Восприятие восьмидесятых детскими глазами дает до странности современную картину. И в этой картине нет места людям девяностых.
P.S. Автор цикла «1980-е: revisited» еще раз благодарит читателей за внимание, за отклики – и, конечно же, ожидает новых.