Этот выпуск альманаха мы полностью посвящаем творчеству Максима Амелина. Мы предлагаем услышать некоторые из стихотворений в авторском чтении.
Я корю себя, — над собственной виной
сокрушаться мне отныне навсегда:
ты ушла, как говорится, в мир иной,
обречённая исчезнуть без следа.
Верой-правдой отслуживши сотню лет,
в одночасье раскололась пополам, —
нет, любимая селёдочница, нет,
закругляющийся параллелограмм!
Я не дам тебе в безвестности пропасть:
ты была незаменимая стола
повседневного и праздничного часть,
может быть, не хорошела, но цвела.
Революция, гражданская и две
мировых, советской власти кривь и кось,
девяностые и дальше — голове
не вместить, что претерпеть тебе пришлось.
Уж прости, и я, солёную любя
с луком, с маслицем, привычная к ножу,
то горячего копчения в тебя,
то холодного, бывало, положу.
Из огромного сервиза ты одна
оставалась, бесконечно становясь, —
как же мог я не сберечь сквозь времена
память предков и живую с ними связь?
Одноразового века верный сын,
не добил, как ни пытался, ширпотреб:
не снесли тебя в тридцатые в торгсин,
не сменяли ни на сахар, ни на хлеб.
Кузнецовская, фамильная, прощай! —
по наследству мне тебя не передать,
но я верю в то, что есть отдельный рай
для устойчивых вещей — и благодать.
Слышу сквозь сон рокот немолчный где-то поблизости,
точно в ночи прибыл товарный поезд на станцию,
полный пустых бочек железных, и перекатывать
принялись их с места на место крепкие грузчики.
Вижу, глаза приоткрывая, всполохи яркие,
будто трубу в доме соседнем водопроводную
вдруг прорвало, но за починку без промедления
дружно взялись в масках и робах грозные сварщики.
Хоть и с трудом, но начинаю в тёмном сознании
перебирать бочки и трубы, связь их нащупывать,
и не могу, — знать, происходит битва великая
на небесах, здесь отзываясь блеском и грохотом.
Свобода уходит нагая,
такая же, как и пришла,
хромая, изнемогая,
обобранная догола,
а мы... остаёмся обломки
сухих первоцветов сбирать,
приветливых предков потомки,
земли безмолвная рать.
Стоит Париж на Тереке
В Северной Америке…
Александр Введенский
Анна Фёдоровна, строгая географичка почтенных лет в курской школе № 7 на углу Дзержинского и Чернышевского, учившая ещё в середине 50-х моего отца в трудовой семилетке на Цыганском Бугре, уркаганской 8-й, начинала урок: буравила в поисках подходящей жертвы сквозь узкие стёкла полупустые лица и одного беспомощно плавать выдёргивала к доске, где висела карта мира с речными прожилками, зеленея равнинами, коричневея горами, океанами голубея.
«Ну-ка, ты вот давай нам реки сибирские покажи, Обь, Енисей и Лену… Они не в Южной Америке протекают… И в Африке незачем их искать… Что ты тычешь указкой без толку?.. Не возюкай по карте, садовая голова… Где Сибирь?.. Не лупись… Где три четверти года холодно? Наконец-то… На тройку с натяжкой… Где Альпы?.. Где Пиренеи?.. Вот… Нашёл… Молодец… А теперь пять великих озёр… Как их там?.. Э-ри… Ми-чиган… Гу-рон… Он-тарио… Верх-нее… Прекрати шмуругать ногами…» — и так далее в том же духе.
Каждый учитель считает важнейшим предметом свой, будь он ученику бесполезен хоть трижды, хоть четырежды, — вот, казалось, зачем иностранный язык, если каждый твердо знал, что в жизни ему не понадобится таковой, потому как в любом нестоличном городе вероятность на улице встретить заезжего чужеземца равнялась нулю, да и вряд ли стоит с ним заговаривать, а то соответствующие возьмут органы на заметку — потом своих не узнаешь; а в географии для того, кто живёт по прописке, нет никакого проку.
Будь готов, развивайся, совершенствуйся, небывалых высот достигай в теории, но заруби себе, что на практике ты не увидишь ни Рима, ни Парижа, ни Лондона, ни Гонконга никогда, как своих ушей, не почуешь страны под собой, вот и читай между строк, рассматривай чёрно-белое вместо цветного, играй в города, решай кроссворды, наших знай, а с ненашими — лучше держи востро, в корень зри, заучи назубок прописные истины: курица не птица, работа не волк, потребитель не созидатель.
Что здесь верно, что нет — разберись и нужное подчеркни: ограниченное право выбора приятней его отсутствия, как самостоятельная куда предпочтительней любого диктанта, — вот и Анна Фёдоровна, скорее всего, как жена ответственного работника, в ГДР, Болгарии, Польше, Венгрии, сомневаюсь, что где-то ещё, ну может, в Монголии побывала, да и по самой прекрасной и самой большой на Земле, я не уверен, что довелось особенно ей проездиться вдоль и поперёк, из конца в конец, от края до края.
Мне, счастливцу, её уроки запомнились хорошо, ничему не способному выучиться, сам пока не потрогаю, на шкуре своей не проверю, не увижу собственными глазами, а иначе слаба моя вера, и вот, сорок зим спустя, мест обжитых и безлюдных обшарив немало, я выяснил, что мир существует воистину, самолётами сшито пространство, — видно, сжалился неспроста надо мной всемилостивый Господь, попустив убедиться на опыте в том, что не зря картографы свой проедают хлеб, не напрасно штаны протирают.
Стоило мне словами немудрящую мысль обрастить, а в пространствах новому Фаусту на миг обогнать Мефистофеля, чуть второпях не выпалив самопроизвольно «помедли, помедли», как всё вокруг изменилось, и не тот уже брадобрей, обкорнать тебя под канадку порыжелые руки тянущий, но незримая сила иная, раздувая поветрие моровое, пнула карточный домик с наскока, раздвинула материки, вспорола швы, обесценила дорогое, хрупким хрустнула, в пятый класс посадила за парту и порывается вызвать.
Голубь — не мирная птица.
Возле метро
«Бауманская» дерутся —
не подходи
близко, — вцепившись друг другу
в клювы, глаза
красные выкатя, перьев
зелень и синь
грозно распыщив на шеях. —
Вся их возня
лишь из-за чёрствого хлеба
нескольких крох,
брошенных нищей старухой
в листья травы
пыльной. — На что же способны
были б они,
если бы памятью долгой,
волей стальной
вместе с коварным рассудком
их от щедрот
Бог наделил? — и представить
страшно, не то
что наблюдателем бойни
стать наяву.
Проскакали столетий всадники,
как античности свет потух,
помрачённый лампадой новой,
величавых творений с малыми
плоть разъяв и высквозив дух,
целым бывшие им основой.
Всё почти что ветром развеяно,
влагой слизано и огнём
или чёрной землёй покрыто
из вещей, на поток поставленных,
изветшавшихся день за днём
в жерновах бытия и быта.
Утомлённое человечество
спать и видеть цветные сны
уплывает во тьму ночную,
но и после конца истории
не утрачивает цены
прочно сделанное вручную.
В мёртвых словах заключённая сила
высвобождается, уразумеясь, —
надпись на колоколе голосила:
SONET VOX TUA IN AURIBUS MEIS.
На прочитавшего так и нахлынет
чувств околёсица трёхвековая,
станет Песнь Песней звенеть на латыни,
ширясь и смысл потайной открывая.
Непонимающий — тих и спокоен,
не ошарашен и не огорошен
страстью, с какою в сонетах Камоэнш
вещий сказался, в Макао заброшен.