Amnesty International недавно опубликовала отчет о ситуации на Шри Ланке. После того, как правительственные силы уничтожили «тамильских тигров» (что является редким случаем полной победы одной из сторон в вялотекущей гражданской войне), около двухсот пятидесяти тысяч тамилов оказались в лагерях, которые сложно не назвать концентрационными. Старики, дети, женщины, бежавшие из своих домов, обитают за колючей проволокой, где власти не очень расторопно поддерживают их страшное существование. Международные гуманитарные организации помогают этим людям как могут, заслужив, тем самым, суровую критику некоторых моралистов – мол, негоже рыцарям гуманизма пятнать себя участием в чем-то, напоминающем Терезин или ГУЛАГ.
В другом не менее развеселом месте под названием Пакистан тоже борются с повстанцами. На сей раз, это не тамилы-индуисты, а исламисты-талибы, которые постепенно вводят свои порядки на северо-западе страны. Власти Пакистана долго не могли понять, хороши или плохи крайние исламисты: они были просто прекрасны, когда требовалось провернуть нужные Исламабаду дела в Афганистане и Кашмире, но в последние годы талибы и иже с ними стали неудобны – и даже просто неприличны – в то время, когда Запад посылает против них свои армии. Этим летом, после очередного американского окрика, уже довольно серьезного, правительственные войска принялись воевать с талибами в долине Сват. Военные итоги операции не вполне очевидны; впрочем, власти утверждают, что одержали полную победу. Но один результат очевиден: два с половиной миллиона беженцев.
Было бы преувеличением сказать, что мир (а под «миром» неизбежно понимается «западный мир», западный обыватель, клюющий носом у телеэкрана, с которого вещает диктор CNN) ничего не знает ни о двухсот пятидесяти тысячах тамилов, сидящих за колючей проволокой, ни о двух с половиной миллионах пакистанцев, бежавших от войны. Иногда в телевизоре промелькнет репортаж-другой: выразительные кадры, глаза, полные тоски и горечи, разрушенные дома, очереди за бесплатной горсткой риса, все в лучших канонах журналистики human touch. Но об этом не говорят в первой половине выпуска новостей, об этом не прочитаешь на первой полосе газеты или на морде информационного сайта. По большому счету, этих людей просто нет – как нет и многих других, убитых, умирающих, страдающих, но не попавших в прицел объектива или камеры. Они лишены всемирного («всемирное» в том же смысле, что и «мир», см. выше) сострадания - до тех пор, пока отважный репортер «Аль-Джазиры» или мужественный фотограф «Рейтерс» не проберется в джунгли или в пустыню, в трущобы или концентрационные лагеря и не сделает изображение, которое долго потом будет тиражироваться в бумаге и цифре. И мир содрогнется трагедии народа N, увидев женщину, держащую на коленях свое убитое (умершее, больное СПИДом, раненое, умирающее от голода) дитя. Фотограф получит приз World Press Photo, Голливуд снимет фильм с Анджелиной Джоли, Анджелина Джоли поедет на место фотосъемки и усыновит очередного ребенка и дело на этом кончится. Впрочем, в блогах может явиться дотошный человечек, который неопровержимо докажет, что снимок является фальшивкой, что сделан он не в Чаде, а в Конго, что статистам заплачены деньги, что ребенок не настоящий, что все проплачено американцами, сионистами, русскими, масонами, чертом лысым. И тогда, люди, погибшие в этом сердце тьмы, будут убиты второй раз, окончательно и бесповоротно, так как отныне никто не будет верить ни одному снимку, сделанному там.
Одиннадцать лет назад знаменитый итальянский медиевист и историк культуры Карло Гинзбург выпустил книгу Occhiaci di legno: Nove riflessioni sulla distanza. В ней есть любопытное эссе, опубликованное в 2001 году в «Новом литературном обозрении» в переводе Сергея Козлова. Текст называется «Убить китайского мандарина» и имеет подзаголовок «Моральные следствия удаленности». Подзаголовок очень точно определяет содержание этого эссе – речь идет именно о том, как удаленность (временная или географическая, неважно) влияет на наши этические установки и нормы поведения. Гинзбург начинает с анализа пассажа из аристотелевской «Риторики», где противопоставляется два типа закономерности: «природная» и «историческая» (в терминологии самого Гинзбурга). Очень сильно огрубляя аристотелевскую мысль, можно сказать, что речь идет о противопоставлении неких «законов»: общих для порядка вещей и тех, которые приняты в разных человеческих сообществах. То, что нельзя в последних, возможно, исходя из общего принципа; на этом противопоставлении и держится, по мысли Карло Гинзбурга, древнегреческая трагедия. Из этого следует очень важный вывод, касающийся уже собственно темы эссе - связи «удаленности», человеческих чувств и моральных принципов: «Чрезмерная удаленность вызывает безразличие; чрезмерная близость может породить либо сострадание, либо разрушительное соперничество». Вывод этот вполне понятен; более того, он лежит в самом сердце той морально-политической ситуации, которую мы только что описали: репортер пытается приблизить к западной публике трагедию, происходящую на другом конце света, блогер-разоблачитель увеличивает эту приближенную картинку до абсурда, чтобы обнаружить в ней следы фотошопа; он переводит человеческую драму в режим разрушительного идеологического соперничества. В результате массовая гибель людей народа N становится еще дальше от западной публики, чем она (географически) была до всей этой истории.
Но вернемся к тексту Гинзбурга. Рассуждение Аристотеля нужно ему для следующего шага – анализа известного разговора в бальзаковском «Отце Горио», где – со ссылкой на Руссо – приводится следующий разговор на тему моральных следствий географической удаленности:
- Помнишь то место, где он спрашивает, как бы его читатель поступил, если бы мог, не выезжая из Парижа, одним усилием воли убить в Китае какого-нибудь старого мандарина и благодаря этому сделаться богатым?
- Да.
- И что же?
- Пустяки! Я приканчиваю уже тридцать третьего мандарина.
Карло Гинзбург, прежде всего, ловит Растиньяка на ошибке – речь идет о сочинении Дидро, а не Руссо. Вообще же, как указывает Гинзбург, сюжет с преступлениями, которые совершаются отдаленно (во времени и в пространстве), был очень популярен во второй половине XVII века и в первой половине XIX-го: его развивал Юнг, о нем с негодованием писал Шатобриан. Маркиз де Сад с присущим ему мужеством доводить любой вопрос до крайности даже замахнулся на еще одну разновидность этой самой «отдаленности» - на видовую. В «Философии в будуаре» он оправдывает убийство подобных себе следующим: мы безо всяких угрызений совести можем раздавить муравья, а чем муравей хуже человека? Действительно, чем? Как и во многих других вещах, де Сад здесь чрезвычайно современен; скажем, защитники прав животных лишь перевернули его логику, не добавив к ней ровным счетом ничего: раз муравей (подопытная лягушка, гусь, пытаемый производителями фуа-гра) ничем не хуже человека, значит, его нужно сохранять точно так же, как и homo sapiens.
Через шесть лет после книги Карло Гинзбурга, вышло в свет сочинение немецко-американского культуролога и философа Ханса Ульриха Гумбрехта «Производство присутствия» (русский перевод Сергея Зенкина опубликован в 2006 году). В ней нет ни одного упоминания Гинзбурга, однако, тема почти та же: последствия удаленности; только, на этот раз, вполне определенной, временной. К тому же, Гумбрехта занимает вовсе не моральная сторона вопроса; его интересует возможность «произвести присутствие» в сознании неких событий прошлого, чтобы вызвать у современного человека эмоциональную сопричастность с ними. И это, по мысли Гумбрехта (об этом много написано и в другой его книге «В 1926-м»), позволит говорить о некоей ценности для нас «истории» - после того, как все остальные ответы на вопрос «зачем нужна история?» оказались скомпрометированы. Эмоциональная вовлеченность в отдаленные события возвращает их в поле нашего морального суждения – об этом Гумбрехт не пишет, но (исходя из логики аристотелевского рассуждения) мы можем предположить и такое. С другой стороны, если вспоминать Аристотеля, мы не можем выносить этическую оценку историческим событиям с точки зрения всеобщей, «природной» закономерности, мы обречены лишь на человеческую оценку, «историческую». И здесь мы попадаем в ту же самую ловушку, которую несколькими абзацами выше продемонстрировали на примере фоторепортажа о трагедии народа N – в случае гумбрехтовского «производства присутствия» мы имеем дело почти с тем же самым механизмом, что и современные медиа. Кстати говоря, Ханс Ульрих Гумбрехт много писал и о прессе, и для прессы: недавно вышел русский перевод сборника его спортивных статей.
Проблематика моральных следствий удаленности получила в России новую актуальность в последние дни в связи с известным реставраторским подвигом руководства московского метрополитена. История эта наделала немало шума и вызвала множество интерпретаций: от разговоров об окончательной реабилитации Сталина в путинской России до рассуждений на тему «Сталин вернулся в построенное Сталиным метро. Что тут странного?». Тему временной удаленности поднял некий блогер, задав каверзный вопрос по поводу древнеримских триумфальных арок с увековеченными на них именами императоров – поголовно военных преступников и деспотов. Действительно, почему Августу можно, а Иосифу – нельзя? На самом деле, предварительный ответ содержится все в той же истории про мертвых китайских мандаринов. Если вы, не моргнув глазом, готовы счесть китайскими мандаринами своих бабушек и дедушек, или прабабушек и прадедушек, или пра-пра-прабабушек и пра-пра-прадедушек, убитых, погибших, сидевших, сходивших с ума от страха, потерявших представление о нормальной человеческой жизни – действительно, разницы нет никакой. С точки зрения Господа, что семьдесят лет, что две тысячи – все одно; знай себе, весело истребляй китайцев.
Впрочем, в таком случае, не следует забывать: в отличие от Бога, на чьих наблюдательных позициях вы столь уверенно расположились, в вас при желании тоже можно разглядеть кое-какие мандаринские черты.