В поразительно богатой яркими именами русской поэзии конца двадцатого века Дмитрий Александрович Пригов был, в сущности единственным, кроме, разумеется, Бродского, бесспорным классиком. Его сочинения можно было любить и ненавидеть, принимать и отвергать, но его статус был самоочевиден – имя “Пригов” давно стало словом, оторвалось от текстов, превратившись в символическое обозначение художественной тенденции, школы, направления, эпохи.
Для обретения такого статуса, помимо дара и интуиции, необходимы и иные качества, как кажется, сближавшие Пригова со столь несхожим с ним Бродским – могучая творческая воля и безукоризненное чувство стиля – и тем, и другим Дмитрий Александрович был наделен в полной мере. Есть и еще одно свойство, безусловно, роднившее этих авторов – твердая убежденность в своем предназначении, или, иначе выражаясь, миссии и готовность служить ей до конца. Эти несколько высокопарные слова плохо идут к исполненному иронии облику Пригова, но, не увидев этой решимости, не осмыслить ни его творческого пути, ни современного искусства в целом.
Поняв и сформулировав, каким с его точки зрения должно быть искусство того исторического эона, в котором ему довелось жить, Пригов посвятил тридцать лет воплощению своих представлений. Поэт, художник, режиссер, исполнитель, акын, – а в довершение всего еще и теоретик искусства, и мыслитель, он словно воплотил в себе идеал синтетического художника, который вынашивали философы Серебряного века. Разве что религиозная составлявшая этого идеала оказалась в его творчестве несколько приглушена, но, как сказано, другое время – другие песни.
Гиперболическая и постоянно возраставшая продуктивность Пригова во всех его ипостасях имела под собой самые многообразные основания. Здесь и стремление забросать листами бумаги разверзающуюся бездну, и неутолимая жажда экспансии, захвата пространства, и обдуманная поведенческая стратегия, и многое другое. Но был в этом, как мне кажется, и некий глубоко интимный момент. Дмитрий Александрович постоянно поднимал себе планку, задавая себе тот же самый и всегда новый вопрос – а можно ли написать еще несколько тысяч стихотворений (устроить несколько сот выставок и перформансов), не повторившись. А мыслимо ли развиваться и двигаться, сочиняя по стихотворению в день? А по два? А по четыре? Сказать, что его изобретательность была неистощима, значит не сказать вообще ничего. Неистощимо изобретательных авторов история мировой литературы знает не так мало. Пригов был единственным.
Разумеется, бесконечное разнообразие приговских приемов и техник, масок и воплощений, вовсе не противоречило мгновенной и абсолютной узнаваемости – Пригова было ни с кем не спутать, его бренд мгновенно считывался с каждого изготовленного им продукта, составляя их главную ценность. Он как никто точно и оперативно реагировал на изменения культурного климата, но никогда не утрачивал из виду своей главной художественной и человеческой задачи. Он словно испытывал предел растяжимости личности: сколько и каких инкарнаций можно принять человеку, не переставая быть собой, тем самым Дмитрием Александровичем Приговым, которого хорошо знали его читатели и почитатели. Для самого Пригова пределов здесь не было – речь шла о судьбе и свободе, о принятии своей судьбы и о возможности свободы от той ограниченности, которую неизбежно налагает приятие любой судьбы.
При всей шутовской инфернальности своего искусства он мог служить эталоном нормальности и сокрушительного здравомыслия, почти не встречающихся у поэтов и художников. Он был человеком искусства с той абсолютной полнотой, какая доступна немногим, но он знал цену всему, включая искусство, и понимал, что цена эта не беспредельна. Он был гиперболичен и эксцентричен до последней степени, но постоянно поддерживал у своей аудитории чувство пропорций, которым в высшей степени обладал.
Мало кто даже из самых горячих его почитателей сумел прочитать все десятки тысяч написанных им стихотворений. Тем не менее, было ясно – пока Дмитрий Александрович, как былинный Милицанер из его ранних стихов, стоит на посту и сочиняет по четыре стихотворения в день, русская поэзия продолжается. Теперь ее будущее выглядит куда менее защищенным.