Пристальное чтение стихотворений Михаила Айзенберга производит мощное центростремительное впечатление. Читателя как будто всасывает в какую-то естественного происхождения воронку – прижимает к середине, если перейти на язык одного из стихотворений книги. Осознать этот эффект можно примерно так: если поэзию с долей условности разделить на авторское высказывание в стихах и собственно поэзию, то Айзенберг – собственно поэзия. Если на песенные тексты и собственно поэзию, то Айзенберг опять остается с собственно поэзией. И так далее – если отшелушивать все труднее проговариваемые боковые смыслы, Айзенберг неизменно и твердо стремится в самое ядро. И в итоге практически олицетворяет самую-самую поэзию, поэзию в наиболее узком значении слова.
Такое последовательное вычитание и сужение неизбежно приводит к некоторой тесноте – тем, зрительных образов, речевых оборотов. Как следствие, впечатлений. Если исходить из того, что цель поэзии - утешать, не обманывая (формулировка Сергея Гандлевского со ссылкой на восточных классиков), Михаил Айзенберг никогда не обманывает, но далеко не всегда утешает. Там, где другой поэт пробивался бы к религиозному просвету поэтическими средствами, Айзенберг предпочитает вырабатывать скудный запас надежды, скрытый именно в поэзии. Потому что вообще не использует поэзию как средство.
Разговор о поэте естественным образом переходит в разговор о поэзии с точки зрения этого поэта. Но тут мало что можно добавить к позиции Айзенберга, предельно внятно и точно выраженной в его эссе и статьях. Поэтому вернемся от обобщений к мгновенным впечатлениям, к способам узнавания – единственному и летучему преимуществу читателя перед автором.
Презентация «Перехода на летнее время» на Московском книжном фестивале в июле была организована довольно самобытно – стихи Айзенберга читали его поклонники и друзья. Любопытно, что за каждой озвученной подборкой возник отдельный образ поэта. Или образ отдельного поэта. Довольно аскетичная поэтика Михаила Айзенберга тем не менее обнаружила внутри себя богатство регистров, интонаций, обертонов. А сам автор, полностью открывшись, оказался неуловим. Как бы скрылся за спинами малых авторов-представителей, вполне понятных и обозримых.
И – чтобы не забыть о главном, хоть и наивном наблюдении. Невероятно много стихов – чуть не сказал «хороших». Нет, хороших стихов может быть тысяча и у посредственного поэта, и у не поэта вообще. Невероятно много – живых, уникальных, существующих, невосполнимых (выбирайте) стихов. Да, это за 35 лет. И все равно поразительно…
Здесь еще надо учесть, что ни одно стихотворение Айзенберга не прирастает инерционными ходами; он не эксплуатирует музыкальность как таковую. В итоге стихотворение как бы начинается несколько раз и в некотором отношении вбирает в себя образы нескольких возможных стихотворений. Иначе говоря, в сотне (!) замечательных стихотворений книги отражается несколько сотен.
Сам автор подвел итог пресловутой презентации фразой «Такое не должно случаться при жизни». У другого это прозвучало бы кокетливо, но достаточно чуть-чуть знать Михаила Натановича, чтобы ко всему сказанному им прислушиваться всерьез. Я бы сказал, что книга действующего поэта такого полезного объема составляет прецедент. Осип Эмильевич Мандельштам, поэт, имеющий особое значение для Айзенберга, имел претензию войти в русскую поэзию и изменить ее состав. То есть, если вдуматься, влиять на тех, кому нравишься, – это нормально и совсем не то, о чем говорил Мандельштам. Влиять на тех, кому не нравишься, на тех, кому неудобен, даже на тех, кто тебя и не читал. На первый взгляд, безумная цель, но постепенно начинаешь видеть возможные механизмы таких влияний.
Так, по-моему, и книга Михаила Айзенберга «Переход на летнее время» своим весом (много больше номинального) продавливает ситуацию и заставляет нас пересмотреть взгляды: на поэтическое книгоиздание, на уровень требований к себе, на соотношение современной поэзии и классики. Это навскидку. Точнее увидится на расстоянии.
Пять стихотворений из книги
* * *
Вот последнее: каждый порез на счету.
И обуженный воздух идет в высоту,
каждой тенью себя повторяет.
Вот кора в узелках, и стена проросла.
Потревоженной молью ныряет зола,
и не скажешь, как память ныряет.
Тем и жить, наконец, просчитав на шаги
все, что возле и вровень послушной рутине.
Я привязанный камень. Все уже круги.
Так прижмись к середине, прижмись к середине.
1975
* * *
"Астор", "Джебел", "БТ" и "Пчелка",
и оранжевенький "Дукат".
Долго плавал дымок. Так долго,
что не выветрится никак.
В паре с юношеской тоскою
сигаретный дрожит огонь.
Дай хоть чем-нибудь успокою –
под цыганочку, под гармонь,
под гитару из общежитий,
полупьяный нестройный вой.
Память. Уличный потрошитель,
намагниченный часовой.
И не знаю, зачем ей нужно
возвращаться опять сюда –
плешка, девушка, двушка, дружба,
газированная вода.
1984
* * *
О жалости: щека как будто в саже.
Воротничок, таких уж нет в продаже.
Полуулыбка вечная на страже.
Пусть неохотно, замечаешь всё же,
что все её черты не одногодки,
и мнительные волосы моложе
сбегающих теней на подбородке.
Что взгляд не переходит осторожно
когда-то обозначенной границы,
а светится как лунная дорожка,
не проникая дальше роговицы .
Высотка
Во-первых, наука
для жизни неброской.
Начало, посылка.
Смешная косынка
завязана туго
под шапкой уродской.
Пока что примерка.
Спускается тьма, изнывая,
неясные делает знаки
и, в луже, в газетной бумаге
себя узнавая,
берётся накрапывать мелко.
Темнеет в глазах от детсадовской скуки,
а темень пятниста.
Морозная твёрдость, идущая в руки.
Потрогай руками.
На грубо отёсанный цокольный камень
гляжу я покорно.
Гранитные зёрна
красиво блестят, слюдянисто.
* * *
Вдруг приходит новый,
действительно новый день –
как гигант, готовый вырубить лес.
Воздух дрожит, рассекает его клинок.
И отряд, идущий наперерез,
прочь пускается со всех ног.
В этих забавах мы еще новички.
И, как снежные хлопья выхватываются фарами,
опускается воздух, изрезанный на клочки,
рассеченный сабельными ударами.
Мельницей ходят широкие рукава.
Невредимы мельницы-исполины.
В окне появляется голова
человека, сделанного из глины.
Он непонятен вблизи, различим вдали.
Контур заметен, облик еще неясен.
Кто он – впервые вылезший из земли,
только сейчас отделивший себя от грязи?