Йен Бостридж – юноша с ангелоподобной внешностью и голосом родом из чистых небесных сфер. Вид соответствует биографии: изучение философии и права в университетах Кембриджа и Оксфорда, звание магистра в 1990-м. Однако Бостридж известен миру не как ученый. Сегодня он один из самых востребованных теноров планеты, а именно -- специалист по особо утонченному репертуару, каркас которого составляют барокко и современная музыка.
Певческая карьера Бостриджа укладывается в 10 лет, за которые он без разбега достиг наивысшего: ангажементы в главных оперных домах (Ковент Гарден, Баварская опера), репертуар, вызывающий дрожь меломанов (Нерон в «Коронации Поппеи» Монтеверди, Тамино в «Волшебной флейте» Моцарта, Том в «Похождениях повесы» Стравинского), работа с лучшими дирижерами (Саймон Рэттл, Сейджи Озава) и пианистами (Лейф Ове Андснес, Мицуко Ушида). Словом, Бостридж – музыкант той изысканности и кондиции, какие в наших краях просто не вызревают – климат не тот, запросы не те. Находится только один аналог – Михаил Плетнев, но и он существует в мировом, а не российском пространстве.
На Декабрьских вечерах Бостридж возникает впервые, но по всему ясно, что здесь он свой: группа крови та же, что у основателя фестиваля Святослава Рихтера и самых харизматичных персон этой коллегии избранных. Бостридж поет то, что в России отсутствует как репертуарная единица – песни Шуберта, и поет так, что его голос воспринимается посланием внеземной цивилизации. Для нас это не то что высший пилотаж, а пример другого понимания материи искусства и существования физического тела в нем.
Во-первых, от голоса Бостриджа веет той утонченной сладостью, какая в давние времена отличала певцов-кастратов – мужчин, поющих женскими голосами, которым поручались героические роли в старинных операх. Сегодня искусством благозвучия, вновь востребованным на мировой сцене, владеет целый сонм музыкантов, первые из которых – Дэвид Дэниелс и Андреас Шолль: когда они извлекают звуки, земное притяжение словно исчезает. Эту же воздушную легкость несет Бостридж: его пение находится за гранью материального, в нем никаких следов тяжелого труда и усилий вообще, что, естественно, и поражает наше воображение в первую очередь. Вот, оказывается, что такое искусство пения: огромный волшебный мир, где передвигаются с восхитительной легкостью, пленяя богатством в пределах малого (например, оттенки в диапазоне piano) и выразительностью на уровне обертонов.
Второе – манера. Певец настолько свободен и прост, что кажется, он вышел на сцену не затем, чтобы исполнить чудесные песни Шуберта, а затем, чтобы рассказать несколько нехитрых историй, которые он прожил, как свою жизнь. О том, что природа прекрасна («Весной»), что тишина – это бездна («Край тишины»), что возвращение в прошлое грустно («Возвращение могильщика на родину»), а счастье мимолетно («Любовь рыбака»). Все эти сюжеты о краях и людях, написанные на посредственные стихи друзей-поэтов, стали бессмертными для всего мира: немецкая песня, известная под брендом Lied, есть сокровенная часть европейской культуры, а незамысловатый Шуберт – пожалуй, лучшее, что в ней есть. После выступления Бостриджа на Декабрьских вечерах-XXV Шуберт – не нотный, музыковедческо-консерваторский, а живой, теплый, звучащий - так естественно пророс в нашей зимней московской жизни, как будто родился здесь и странствовал по тихим вечерним переулкам.
Еще одна составляющая феномена Бостриджа – качество, проступающее в мелочах: нет ни одного обертона, озвученного бессмысленно, ни одного вдоха впустую. Такая же выделка у пианиста Джулиуса Дрейка, проявившаяся с первых звуков (песня «Весной»). Самое удивительное, что качество здесь - не завоевание, а способ бытия, что филигранность – не достижение, а подразумеваемая норма, к которой моментально привыкает слух.
Однако фокус вечера скрывался в финале, когда Бостридж исполнил последний бис – песню из цикла Бриттена «Эхо поэта» на знаменитое стихотворение Пушкина «Соловей и роза». В отличие от Шуберта, спетого в оригинале по-немецки, Пушкин звучал по-английски (в переводе известного британского певца и друга композитора Питера Пирса), но звучал так, будто Бостридж пел с оригинальной фонетикой. Это и был урок аристократизма, возможного в искусстве звукоизвлечения: пение как чистейшая поэзия, где все очевидно без перевода.