В Москве прошла большая конференция, посвященная 80-летию Мамардашвили — четыре дня, в течение которых видевшие его описывали свои впечатления; знавшие его близко вспоминали; внимательно читавшие его книги предлагали свое концептуальное видение интересовавших его вопросов в контексте сегодняшних проблем; работающие с его архивом вносили свои поправки; желающие приблизиться к его способу мыслить имели возможность учиться (в том числе и во время школы молодых ученых) — и все вместе вечерами могли смотреть фильмы о нем.
Представлены были разные дискурсы, разные способы работы, разные возможности представить, кем, каким был этот человек, корреспондент Альтюссера, человек в белом костюме, с трубкой, собиравший на себя все пространство тогда, когда не произносил ни слова, «перестраивавший внутренности» слушателей тогда, когда говорил... Состоявшись почти три месяца спустя после выхода документального проекта А.Архангельского «Отдел», но готовившаяся задолго до него, эта конференция вовсе не служила «монументализации» фигуры Мераба Констаниновича и не стремилась представить какого-либо единого взгляда, скорее, напротив, демонстрируя, какие странные картины и образы запускают действие механизмов памяти и воображения, возвращающих нас к человеку.
Контекст, в котором он существовал и которому мы отчасти еще продолжаем принадлежать сегодня, был очерчен Н.В.Мотрошиловой, собравшей вместе и настоящих участников. Он был дополнен докладом М.К.Рыклина, указавшего не только на особый метафизический язык, который конструировал Мамардашвли — особый по отношению к эпохе и господствовавшему строю, но близкий тому, в который помещались размышления западных интеллектуалов, - но и на особый характер задач, которые Мераб Константинович стремился решить с его помощью. Хотя интерес к тому, что он делал, есть сейчас и в Германии, и во Франции, трудно объяснить коллегам с той стороны, чем была его философия и к чему было направлено его усилие: тем, кто изучает Декрта как часть классической традиции еще в лицее, следует объяснять, как важно было для Мамардашвили показывать, в чем сердцевина Декарта. Ведь читая лекции о Платоне или Канте, Мамардашвили не проделывал работу историка философии, а фактически инициировал философию и показывал, что понять что-то — не менее важно, чем впервые это что-то подумать, то есть показывал, как переживать мысль. При этом естественно, что систематичным можно скорее назвать само его усилие постижения, чем создание системы путем написания работ. А это трудно зафиксировать, трудно передать на другом языке. На сходный момент обратил внимание и В.А.Подорога, утверждая важность голоса для Мераба Константиновича, голоса как инструмента, которым можно вести свободное рассуждение. Письмо же неизбежно ограничивает эту свободу, хотя и оставляет след, к оторому можно возвращаться в процессе чтения.
Однако нашлись и возражения — Э.Ю.Соловьева, обратившего внимание на беседы, которые вел Мераб Константинович в узком кругу, которые отличались от общественных речей, от того, что он назвал «митинговым дискурсом»; А.П.Огурцова, в своем докладе опиравшегося на написанный и опубликованный текст («Стрела познания. Набросок естественноисторической гносеологии»), и в каком-то смысле Е.В.Петровской, чей доклад и вопросы выступающим не только отсылали к некоторому рассуждению, восстанавливаемому из текстов, но и привлекали внимание к доязыковым моментам — ведь именно с ними может быть связано важное понятие «коммуникативного поля».
И именно этот момент понимания, коммуникации, вхождения в некий общий континуум («бытие-сознание»), в нечто, что мыслит тебя, в «сознание, разлитое между нашими головами», и оказался центральным также для тех, кто приехал говорить о Мамардашвили из стран бывшего Союза. Сложившимися обстоятельствами вынужденные искать национальную идентичность, они и свои философские поиски направляют к национальному: азербайджанцы изучают персидскую философию, в Таджикистане интересуются суфийской традицией, в Казахстане издается многотомное собрание сочинений Аль-Фараби. Тем более страным, казалось бы, должно было быть в этой перспективе обращение к Мамардашвили — мыслителю, ценившему прежде всего мысль и потому полагавшему, что «назвать Канта немецким философом — значит назвать нефилософское в нем». И однако сам этот поиск в пока еще не установленных рамках «традиций стран», это продолжающееся усилие понимания по духу, безусловно, близки задачам, которые он решал. Вероятно, именно потому для кого-то разговор о нем невозможен без вовлечения фигуры Пятигорского (как для В.М.Межуева), для кого-то — без Щедровицкого или Ильенкова, что в любой момент Мамардашвили был готов к беседе, к обмену идеями. И был бесконечно толерантен. Он с волнением ждал встречи с Альтюссером, хотя уже пересмотрел свое отношение к Гегелю; удивительной считал возможность познакомиться с поэтом И.Бродским, хотя общение и не совсем состоялось (Бродский позже вспоминал, что «возможно, не совсем его понял»).
И тем не менее среди друзей, аспирантов и студентов, среди поездок и лекций он был, по свидетельству одних, человеком замкнутым, по определению других — одиноким. Но в этом не было, может быть, тяжести трагизма, но было что-то печальное и смешное одновременно, что он сам иногда называл грузинским, или что можно назвать истинно французским — не легкомыслие и не мученичество, но какое-то свободное отношение к миру, мыслящее, гибкое. Ани Эпельбуэн говорила о философском билингвизме Мамардашвили, говорившего на прекрасном, правильном и свободном французском языке, в котором ей почти нечего было поправить; приводила обороты и фразы, которые он придумывал сам, но которые были абсолютно законны в языке, выражали мысль изящно и плохо поддавались переводу на русский. Чтобы метафорически указать на эту особую легкость, она вспомнила о malaimees — ведь это не столько «несчастные», как обычно переводят это слово, сколько те, кого любили, может быть, недостаточно... Метафоры предполагают неточность, но в них есть возможность для выстраивания других описаний — и об этой возможности также говорил Мамардашвили, для которого «макроязык» был слишком груб и слишком предметен, чтобы говорить о том, что беспокоит человека в неклассическую эпоху.