Во времена моего отрочества и юности представления о русской культуре, о ее героях, об их интеллектуальных исканиях и духовных конфликтах формировались (по преимуществу) в старших классах школы на уроках литературы. Сам этот процесс был возможен в силу того, что стихи Пушкина и проза Лермонтова городскими детьми 1930-х – 40-х гг. (во всяком случае, детьми из более или менее образованных семей) были не только читаны вне и даже до школы, но много раз слышаны по радио и нередко без усилий заучены наизусть.
«Лишние люди» – это был, разумеется, штамп. И все же в пятнадцать лет было понятно, что не мог бы Чацкий служить под началом какого-нибудь Фамусова. Противопоставление Базарова «лишним людям» представлялось очевидным в том смысле, что Базаров не «прислуживался», не витийствовал, а был занят делом.
С Печориным дело обстояло сложнее. Мне трагический смысл повести Лермонтова открылся внезапно – но отнюдь не с первого раза, а при последнем школьном обращении к тексту – перед сочинением на аттестат зрелости. Но ощущение откровения запечатлелось навсегда.
Нынче отечественную литературу в школе в большинстве случаев изучают как канон, так что едва ли кто сопереживает судьбам героев и уж точно мало кто воспринимает их как живых людей. Видимо, поэтому – к моему вящему изумлению – старшеклассники не чувствуют дискомфорта от непонимания, например, Достоевского, где и для искушенного читателя не всегда ясна даже логика сюжета, не говоря уже об идеях. Может быть, нынешним молодым людям чужды сами понятия душевного и духовного конфликта?
В лекции по поводу присуждения ему премии Фонда Солженицына, академик А.А.Зализняк, мой ровесник и однокашник по филфаку МГУ, отметил, как его поразила растяжка через все Волоколамское шоссе с надписью «Все можно купить!»
Вы скажете – на то и реклама.
Ну да. Но вот Она - молодая женщина без средств – уходит от богатого и вполне благоприличного мужа и притом не к другому мужчине, а в никуда. Через полгода по стечению обстоятельств они поврозь попадают на прием к одному и тому же психологу – консультанту. Оказывается, Она не имеет языка для описания своих переживаний, а Он искренне не понимает ее мотивы: ведь все можно купить – что он и делал, притом искренне выбирая для Нее все самое лучшее!
Вы скажете – а причем тут литература?
А при том, что первые шаги по расширению своего «мирка» до Мира в нашей культуре чаще всего делались именно с помощью литературы. Мир многолик и противоречив; противоречива культура, противоречивы мы сами.
Вот на разных жизненных этапах мы смотрим пять версий «Вишневого сада»: муж мой в юности застал Станиславского в роли Гаева; я (школьницей) – «последнего» могиканина старого МХТ Вишневского в роли Фирса, а Гаева играл Качалов; позже мы видели Лопахина – Высоцкого; теперь Лопахина играет Евгений Миронов – и все это Чехов. Или это Чехов + Станиславский + Немирович + Любимов + мы с вами?..
На условно-«школьном» уровне все вынужденно преподносится нам спрямленным и упрощенным; неудивительно, что до известного возраста мы не задумываемся о том, почему «для бедной Тани все были жребии равны». Куда более важно, что и оставив этот «известный возраст» далеко позади, не все готовы утруждать себя аналитической работой, направленной на понимание психологии и структуры ценностей Другого – другой личности, иного времени.
В отечественной культуре образцы такой работы представлены, например, в книге Л.Я.Гинзбург «О психологической прозе», во многих работах Ю.М.Лотмана. «Письма из деревни» А.Н.Энгельгардта, мемуары Ф.А. Степуна «Бывшее и несбывшееся» не заменяют исторические сочинения; зато они помогают понять характеры героев, действовавших на русской сцене, делают для нас более внятной неочевидную логику поступков – нередко парадоксальных, притом не только на первый взгляд.
Интересная – и, на мой взгляд, поучительная попытка такого подхода предпринята Н.М. Первухиной-Камышниковой в книге «В.С. Печерин: эмигрант на все времена.» (М.: Языки славянской культуры, 2006). В издательской аннотации я обратила внимание на несколько непривычное уведомление: «Книга рассчитана на русского читателя». Смысл его становится понятен, когда узнаешь, что автор, ныне профессор Университета Теннесси , в прошлом – выпускница филологического факультета МГУ, покинувшая Россию (точнее – СССР) еще в конце 70-х.
Личность В.С. Печерина (1807 -1885) для соотечественников всегда была загадочной. Жизнеописание его, принадлежащее перу М.О.Гершензона (1910 г), позднее было доступно только специалистам, а переиздание его в 2000 г. в составе четырехтомника трудов Гершензона не привлекло особого внимания. Времена, когда читатель, просто ради ощущения себя живым, припадал к изданным ЖЗЛ беллетризованным биографиям Чаадаева, Лунина и Пущина, миновали.
Как отмечает в предисловии к своей книге Первухина-Камышникова, «Замогильные записки» – собрание писем Печерина и его автобиографических заметок, впервые изданные под редакцией Л.Б. Каменева в 1932 г., – по очевидным причинам, до читателя практически не дошли. Переизданные в 1989 г. и откомментированные С.Л.Черновым, эти тексты для широкого читателя уже не были актуальны (см.: Русское общество 30-х гг. XIX века: люди и идеи: мемуары современников / под ред. И.А. Федосова. М.: Изд-во МГУ, 1989)
Добавлю «личное»: когда я упоминаю о том, что «Былое и думы» Герцена имели непосредственное влияние на мое духовное формирование, мои молодые собеседники лишь пожимают плечами: «et nos mutamur in illis».
Тщательно документально выверенная, использующая ранее недоступные источники, написанная живо, но без фиоритур и излишней беллетризации, книга Первухиной-Камышниковой была сразу отмечена специалистами по русской культуре и литературе. Еще не читая саму книгу, я нашла две уважительные рецензии – В.Г. Щукина в «Новом литературном обозрении» и В.А. Мильчиной в «Отечественных записках».
Мне же интересен в обсуждаемой книге главным образом психологический аспект, а именно: предпринятая Первухиной-Камышниковой попытка раскрытия внутренней логики характера самого Печерина, которая выходит за рамки стереотипного описания его как «живого воплощения литературного образа лишнего человека» (С. 42).
Признаюсь, я успела забыть, что словосочетание «лишний человек», успешно тривиализованное за полтора века его употребления и по делу, и всуе, восходит к повести Тургенева «Дневник лишнего человека» (1849). Не знаю, все ли согласятся с Первухиной-Камышниковой, что и Юрия Живаго можно включить в обширный ряд «лишних людей» русской литературы как аутсайдера: все же он не был изначально «метафизически» лишним, как Печорин – он стал «лишним» в кровавом месиве революции.
Сопоставляя данные биографии Печерина, в том числе – его письма немногим близким друзьям молодости и родным, посвященные ему страницы «Былого и дум», анализируя практически все упоминания его имени в свидетельствах, связанных с русской культурой XIX века, сравнивая тексты сочинений Печерина и тексты культурно-значимых для его эпохи литературных произведений, автор приходит к любопытным выводам.
Самопрезентация Печерина в его письмах друзьям – прежде всего Ф.В. Чижову, а также А.В. Никитенко (тому самому – цензору и автору знаменитого «Дневника»), равно как и мемуарных очерках, вошедших вместе с письмами в «Замогильные записки», – это не попытка открыть душу, что было бы лишь естественно для одинокого человека (а Печерин был несомненно одинок). Но это и не совокупность наблюдений над жизнью братьев по ордену редемптористов или над теми, кого он опекал как приходской священник и популярный проповедник, а позднее – более двадцати лет – как капеллан Больницы Богоматери Милосердия в Дублине.
Тексты Печерина многослойны и весьма сложно оркестрованы.
Печерин сосредоточен на представлении своего жизненного пути как единственно возможного в данных условиях, пусть сколь угодно грешного – но закономерного, тем самым в некотором смысле – правильного. И замечательно правдоподобная фактографическая и психологическая реконструкция внешних и внутренних обстоятельств жизни Печерина, объясняющая отношения между реальным поведением Печерина и его позднейшей автопрезентацией, мне представлется главным достижением Первухиной-Камышниковой.
О Печерине неспециалистам известно немногое: он кончил Петербургский Университет в 1831 г., в 1836 эмигрировал на Запад, стал монахом и принял католичество. Менее известно, как это происходило и вовсе неизвестно – почему. Видимо, Владимир Сергеевич Печерин был первым русским невозвращенцем в прямом – то есть в точном позднейшем смысле этого слова. Его ведь в 1833 г. отправили заграницу на два года за казенный счет для подготовки к профессорскому званию, а он съездил, ненадолго вернулся в Россию к своим профессорским обязанностям (в чем был весьма успешен), затем испросил отпуск для завершения неких дел – и был таков: попросился в Берлин, а бежал в Швейцарию, поближе к карбонариям.
Любопытно, что в письме своему благодетелю и поручителю графу С.Г. Строганову, которого он, как мы бы выразились сегодня, сильно подвел, нарушив официально взятые на себя обязательства по окончании командировки двенадцать лет трудиться в России «по учебному делу», Печерин не дает никаких рациональных объяснений своему поступку, ссылаясь единственно на то, что некогда называли amor fati. Если резюмировать этот уникальный документ 1837 года, то можно сказать словами лермонтовского Печорина «…И верно было мне назначенье высокое, потому что я чувствую в душе силы необъятные».
Разные варианты прихотливого следования зовам высших сил мы найдем во всех текстах Печерина, где он чувствует необходимость объяснить свой экзистенциальный выбор. Например, мы так и не узнаем, почему ценой запредельных усилий он решил отказаться от монашества и оставить себе только священнический сан – а ведь такой шаг заведомо исключался уставом ордена редемптористов. Притом монахом Печерин был образцовым, никакая аскеза не была ему в тягость, никто не видел его удрученным.
Выход из монашества оказался чрезвычайно плодотворным для дальнейшей жизни Печерина. Архиепископ Дублинский, знавший Печерина как человека исключительной образованности, дал ему место капеллана в больнице Богоматери Милосердия в Дублине – своего рода синекуру, поскольку, обеспечивая Печерина кровом и пищей, эта должность не требовала от него особых усилий и оставляла много свободного времени.
В Больнице Богоматери Милосердия Печерин провел двадцать два последние года своей жизни, предаваясь чтению, изучению химии, биологии, философии и других занимавших его предметов. К 1870-м гг. Печерин стал не только антипапистом, но даже о его подлинной приверженности католицизму можно говорить весьма условно: он зачитывается Дарвиным, Бюхнером, Фейербахом и Ренаном, изучает буддизм.
Анализируя сочинения и размышления Печерина разных лет, дошедшие до нас преимущественно благодаря его письмам к университетскому другу Ф.В.Чижову и племяннику С.В. Пояркову, и сопоставляя их с текстом «Замогильных записок», Н.Первухина-Камышникова сделала важные наблюдения, позволяющие несколько иначе, нежели это делалось ранее, взглянуть на жизненный путь Печерина в целом.
Печерин жил прежде всего в сфере мысли, но мысли скорее образной, художественной, нежели научной. Несомненно, им владели сильнейшие страсти, прежде всего страсть к интеллектуальной самореализации, к предельной свободе в выборе все того же назначенья высокого. При этом он умел найти некую внешнюю логику, объяснявшую другим крутые повороты своей жизни, что в немалой степени позволяло ему добиваться почти невозможного.
Например, устав ордена редемптористов разрешал выход из ордена в исключительных случаях и только при переходе в орден с куда более суровым уставом. Печерин сумел использовать этот путь, однако орден картезианцев, а затем – траппистов, куда ему удалось перейти, он тоже сумел покинуть. Предложенный Первухиной-Камышниковой анализ позволяет считать, что Печерин, разочаровавшись в католической церкви как средоточии высокого духа, таким образом реализовал свое стремление к максимальной интеллектуальной свободе.
Любопытен контраст между его сосредоточенностью на предъявлении потомкам непротиворечивой версии своих духовных исканий (в письмах и в тексте «Замогильных записок») и его же полное равнодушие к риторическим достоинствам своих проповедей, которые он никогда не записывал, импровизируя с амвона. Он остался безразличен и к трагедии Ирландии – периоду «Великого голода», когда миллион жителей умерли голодной смертью, а два миллиона покинули страну. При этом стоит отметить, что редемптористы видели свою миссию в проповедях среди бедняков, а Печерин был широко популярен именно как проповедник и в Ирландии, и среди постоянно преследуемых католиков Англии – записи его проповедей сохранились у тогдашних стенографов.
Книга Первухиной-Камышниковой наводит на мысль о том, что Печерин прожил как бы несколько разных жизней. Автор не позволяет читателю забыть о том, что в письмах Печерина Чижову откровенные признания и иронические оценки отделены от соответствующих событий в жизни Печерина тремя-четырьмя десятилетиями, так что перед нами всякий раз даже не воспоминания, не отчет о реально переживаемом или пережитом, а жизнь, пересозданная на бумаге, притом это как бы жизнь чистого духа, где быт просто отсутствует.
Немаловажно при этом, что незаурядно мыслящий адресат этих писем был в полной мере противоположностью «лишнему человеку» русской литературы и русской критической мысли.
Федор Васильевич Чижов окончил Петербургский Университет по отделу физико-математических наук, был оставлен в Университете и довольно скоро стал читать лекции в ранге полного профессора. Через четыре года, в 1840, он почувствовал, что преподавательская карьера его не удовлетворяет, увлекся мечтой написать нечто вроде всеобщей истории искусств и отправился в Европу, прежде всего – в Италию.
Он дружил с Гоголем и Александром Ивановым, а по возвращении в Россию стал завсегдатаем наиболее просвещенных славянофильских салонов. Это не воспрепятствовало тому, что в дальнейшем Чижов посвятил себя изучению экономики, банковского дела и железнодорожного строительства. Он стал издавать первый в России журнал для предпринимателей, основал Московский купеческий банк, а в конце жизни – Архангельско-Мурманское срочное (т.е. работающее по графику) пароходство. Славянофильские пристрастия не помешали Чижову высоко ценить западника и эмигранта Печерина.
Еще в 1840 г. Чижов навестил Печерина в Голландии, о чем написал Никитенко. Последний был совершенно потрясен самим фактом обращения Печерина в католичество. Лишенный (согласно законодательству) российского подданства и «всех прав состояния», Печерин, тем не менее, строго соблюдал свой сыновний долг и регулярно писал в Россию родителям до конца их дней.
В 1853 в Лондоне Печерина посетил переехавший в Англию Герцен, который всегда интересовался его судьбой и личностью. О влиянии этой встречи на внутреннюю эволюцию Печерина Первухина-Камышникова пишет подробно; эти страницы ее повествования заслуживают пристального чтения, так что я отсылаю читателя к ним.
С конца 50-х гг Печерин начал целеустремленно следить за событиями в России. Он читает все российские газеты и журналы, подписывается на «Колокол» и открыто (т.е. не анонимно) посылает на его издание пожертвования из своих скудных средств. Именно этот Печерин, найдя в 1865 г. упоминание имени Чижова в газете «День», издававшейся И.С.Аксаковым, послал Аксакову письмо и свои стихи. Так он «воскрес» для Чижова и русской читающей публики.
Мемуарные записки Печерин стал писать по просьбе Пояркова и затем – Чижова, который намеревался соединить мемуары Печерина со своими воспоминаниями, с перспективой публикации этих материалов в «Русском архиве» П.И.Бартенева в связи с пятидесятилетием Петербургского Университета в 1869.
Итак, 58-летний Печерин начал описывать прожитую жизнь, имея в виду в качестве адресата своего повествования друга молодости и шире говоря - пореформенную Россию - совсем иную страну, нежели та, которую он покинул. Мемуары свои он писал десять лет, с 1865 по 1874 г., и еще несколько лет после того много писал Чижову (последнее письмо вернулось из-за смерти Чижова в 1877 г.).
Это теперь Печерин напишет, что «проспал двадцать лет» - такова оценка задним числом его надежд на участие в революции в Италии, равно как и некогда свойственной его ровесникам привычки выражать свои мысли и чаяния стихами Шиллера и прозою, которой изъяснялись герои романов Жорж Санд.
Все это в целом должно было быть понято его российскими корреспондентами как трезвый взгляд на общее прошлое. Ведь «назначенье высокое» исключает житейские случайности, бытовые компромиссы, мелкие уступки ради повседневных удобств. Все, что свершается, ниспослано силами, имена которых следует писать с заглавной буквы - Бог, Судьба, Небеса, Рок. Заметим, что Печерин здесь не одинок: его ровесники, включая не одного лишь рассудительного Чижова, но и темпераментного Герцена, не только в молодости мыслили о «житейском» именно в подобных категориях.
Нередко приходится читать о том, что Герцен был нелеп в своих попытках предать поэта Гервега – любовника своей жены – нравственному суду общих друзей и единомышленников, обитавших в разных европейских странах. Но это суждение современного человека, модернизирующего душевный строй тех, кто любил и страдал полтораста лет назад! Печерин был достаточно проницателен, чтобы постоянно иметь в виду строй мысли своих российских адресатов 70-х гг. Идеи и тексты, которые в свое время им и его ровесниками воспринимались bona fide, обратились в предмет далеких юношеских мечтаний. Отсюда в его мемуарах постоянная ирония по отношению к себе прежнему.
Самым значительным в книге Н.Первухиной-Камышниковой мне представляется именно эта ювелирно проделанная реконструкция динамики личности Печерина. Ядро этой личности не менялось – долг всегда почитался Печериным превыше всего. Но содержание его долженствований – это совсем иной вопрос.
Как бы там ни было, он свободно выбрал свою судьбу…