"Полит.ру" публикует фрагмент романа Владимира Мощенко "Блюз для Агнешки" (М.: Зебра Е, 2007). Среди вымышленных персонажей то и дело мелькают имена реальных людей. Сюжет ведет читателя в Европу, в Будапешт, где на каждом перекрёстке есть кафе и там играют комбо блестящих джазменов: Джона Колтрейна и Стэна Гетца. А вокруг – яростный жар антисталинского восстания и непреклонная жестокость карательных советских танков. Именно здесь музыканта Митю Чурсина ждёт его первая настоящая любовь – Агнешка.
…Огромное окно. Из него, чуть-чуть приоткрытого кем-то (всего-то щёлочка), просматривается сразу и роскошный проспект Ракоци и улица Лайоша Кошута, уж никак не менее нарядная. Самое подходящее место для «Астории». Митя потёр стекло рукавом. Валил рождественский снег. Переливались золотистыми, красными, изумрудными шарами и стояли бок о бок две ёлочки, обозначая вход в гостиницу. Чурсин злился на самого себя. Он устал из-за того, что вёл двойную жизнь. Ему хотелось кричать, что он любит Аги, что это унизительно – держать в тайне свою любовь, прятаться, таиться. Чтоб в тартарары провалилась вся эта редакция во главе с шефом, Сивороновым – «Одноногой Тенью». Много сил отбирала она. Надо было дежурить в типографии, править безграмотные материалы, самому кропать глупейшие статейки. Сиворонов придирался к нему.
– Что ты наворотил тут, – говорил он Мите, – зачем в заметке для «Культурного календаря» ты приводишь слова Ференца Листа: «Каковы бы ни были мои политические убеждения, у меня нет трёхсот тысяч штыков, чтобы их поддержать»?! На что ты намекаешь?! А если б всё это увидело свет? А если б я недоглядел? И вообще, тру-бо-лёт, где ты пропадаешь вечерами, я посылал за тобой – тебя не нашли.
И снова складывает мелочь в кармане брюк, и снова разрушает пирамидку…
Хватит, останавливает себя Чурсин, мне вот-вот выступать, и начну я с «Rose Room». А в чём, простите, я выйду на эстраду? Костюмчик-то самый дешёвый. И туфли не ахти какие. И галстук.
Митя отодвинулся от окна и встретил острый взгляд матёрого, хотя и юного совсем, контрабасиста Аладара Пэгэ, которого критика величала в экспортном издании «последователем Чарли Мингуса», мануально одарённым сверх всякой меры, интуитивным джазменом. И не очень-то, надо сказать, преувеличивала. Аладар впервые повстречал Чурсина (говорили: то ли москвич, то ли тбилисец) в кафе «Далия» на проспекте Байчи-Жилински. Тот прибежал на джем-сэйшн со своей подружкой Агнеш чуть раньше запоздавшего Пэгэ и играл с пианистом (спору нет – тоже матёрым) Густавом Чики «Minor Blues» и «Blues For Barclay» Джанго Рейнхардта. Играл, с неба свалившись, здорово, такой звук редко услышишь. Пэгэ подумал: зацепило, зацепило. Браво.
Скорострельно оценив внешность Аги, он восхищённо хмыкнул, но некогда ему было особо задерживать внимание на красотке с берегов Тисы. Зворожённый происходящим, он и сам присоединился к Густаву и Дмитрию, и ему почудилось, что они с этим русским гитаристом давным-давно знакомы. Джазмену в таких делах, как джем, много и не требуется, ты ему лишь намекни – сразу же подхватит на лету. Да и барабанщик Дюла Ковач, всякого повидавший, не удержался, взялся за работу потихоньку-полегоньку и постепенно, как заботливый любовник, доверил быстрым темпам мерцающее звучание, а тарелкам – пульс всей пьесы. Дюла, кстати, не уставал нахваливать Митю за успехи в венгерском и за то, что тот шпарит наизусть любой текст из античной литертуры. В этот вечер все были довольны друг другом не меньше, чем вдребезги пьяные собутыльники.
Уже полночью, когда налегали кто на пиво, кто – на более существенное зелье, Пэгэ сказал Мите:
– Мы-то кто – и я, и Чики, и Дюла? Мы все – бездельники, тунеядцы. Ты же знаешь: нас только ленивые не поносят. А ты ведь, по-моему, в русской военной газете служишь. Наверное, многие бы в России хотели на твоём месте оказаться. Не боишься вылететь? Потом вообще никуда из Союза не выпустят.
Он чуть было не добавил, что если копнут поглубже, то обязательно и про Агнешку разнюхают, но удержался, прикусил язык.
Митя выпил абрикосовой палинки и лишь затем пожал плечами. Что он мог ответить? За него ответила его гитара – и это была композиция «Django». Ею, как вам известно, Modern Jazz Quartet оплакал потерю гения-цыгана, который никогда ничего в мире не боялся. У Чурсина и здесь всё получалось не так, как у всех, – без траурного надрыва, без излишней минорной тональности. Одна любовь, и топот табуна, и дерзость, и вызов. Будь что будет. Бог милостив. Именно так все вокруг и уразумели.
Теперь Чурсин оказался на Рождество в «Астории» вместе с Пэгэ, Чики и Дюлой. С такими парубками до чего ж приятно скрыпеть на морозе да разгонять чертей вездесущих, чтобы месяц ясный не воровали. Но все они, недавние лауреаты джазового фестиваля в Бледе, слыхом не слыхали про миргородские лужи и загадки и, наоборот, чувствовали себя в отеле, как юные конкистадоры на берегу Рио-Браво или в предгорье Сьерра-Мадре. Просто ждали выхода на эстраду и со смаком покуривали сигаретки «Кент».
И Митя в свою очередь спросил у Аладара:
– Ты помнишь, как начинал Чарли Крисчен?
Пэгэ повернулся к нему.
– Как начинал Крисчен? У Гудмена, я полагаю? По-моему, он с блеском начинал. Чарли тогда, кажется, тоже «Rose Room» играл…
– Да я не про то.
– А про что?
Митя хотел напомнить, что Чарли, чудом попав в гудменовскую компанию, поверг в шок консервативного, застёгнутого на все пуговицы маэстро своим дурацким, хиповатым нарядом, но не напомнил, не стал, в общем, объясняться, махнул рукой. Ну как, в самом деле, дамы и господа, сочетать это: «Rose Room» – и швейная фабрика «Большевичка»?! Чурсина терзала убеждённость, что одежда выдаёт человека с потрохами. Балаганное рубище, смех балаганный и, значит, притом балаганные мысли… Крисчен-то хоть хиповал (нашлись-таки монеты у парня на невероятную шляпу, остроносые ботинки, ярко-зелёную куртку, пурпурную рубаху), а вот он, Дмитрий Иннокентьевич Чурсин… он… Ему в те поры никак не могло прийти в голову определение «совок», которое появилось немного позже. Но нечто подобное вертелось у него в мыслях.
Интересно, доходили ли до Аладара и его ребят слухи о выставке советского ширпортреба, устроенной Ивом Монтаном и Симоной Синьоре? Не может быть, чтоб не доходили. Они тут охотно реагируют на подобные события, руки в восторге потирают. А скандал в Союзе тогда разразился нешуточный. Газеты дали отпор этой вылазке, хлёсткие фельетоны поносили актёров, чьи фильмы заставляли очумелых советских зрителей при любой погоде выстраиваться за билетами в длиннейшие очереди. Некоторые радиослушатели заметили, как быстренько был выброшен из девственного отечественного эфира популярный панегирик певца Марка Бернеса – с той целью, чтобы задумчивый голос Монтана не звучал на короткой волне и чтобы ветви каштанов, парижских каштанов в окна ни к кому больше не заглядывали…
«Позор тому на всю Европу, кто вытирает пальцем жопу…»
Да, братец Аладар, хорошо в краю родном пахнет сеном и… так далее.
Но и сам ты, Митя, тоже хорош. Надо было бы, не надеясь на нищенскую зарплату, купить что-нибудь подходящее для выступления в «Астории». Залез бы в долг.
Они шли с Агнешкой к зданию гостиницы по набережной «Дунайское Корсо», мимо фешенебельных ресторанов и кафе, через самый оживлённый район праздничного города – по Вёрёшмарти. Отовсюду, со всех витрин им улыбались белобородые Микулаши (местные Санта-Клаусы) в алых шубках и с мешками, полными подарков.
– Аги, а что если я откажусь от выступления?
Это предположение ошарашило её. Вслед за Митей она резко остановилась.
– Почему?!
Агнешка испугалась – и чем-то на мгновенье стала похожа на Митину маму, Изабеллу Васильевну, когда та спорила с сыном.
– А ты не понимаешь? – крикнул Чурсин.
– Нет.
Хотя, кажется, догадывалась. Она его всегда понимала. Так уж случилось.
– Я одет как разночинец, «юноша бледный со взором горящим». Пенсне не хватает. – И попросил: – Давай вернёмся.
– Отказываешься от выступления?!
– Отказываюсь.
– Но тебя ведь ждёт Пэгэ. И остальные. Ты что?!
Она всегда была уверена, что любит его, и чтобы лучше разобраться в нём, ходила в публичную библиотеку – читать на французском и английском книжки о Джанго Рейнхардте, которым бредит Митя. «То был непривлекательный человек», – писал о Джанго один критик. А другой горячо упрекал Рейнхардта за беззаботное отношение к завтрашнему дню, за склонность к жизни, свободной от предрассудков и условностей. Тогда-то Аги и испугалась впервые, чего не скрыла от Мити. Тот отпарировал с неожиданной горячностью:
– Но тянулись отчего-то именно к Джанго. На него шли. А те, на кого ты ссылаешься, зарабатывали на нём деньги; им, по-моему, просто посчастливилось, потому что они оказались на миг рядом именно с ним. Читай, Агнешка, пожалуйста, повнимательнее.
И всё равно облик гитариста с далеко не светскими манерами и цыганскими навыкате глазами ей, по правде сказать, не нравился, и её озадачило некоторое сходство Чурсина с этим мистиком в «лагере диких»: Митю тоже что-то вечно рогами толкало в бок, заставляло куда-то бежать, от чего-то скрываться. Со скандалом, пускаясь на разные хитрости, он уже раза три-четыре выпрашивал у начальства разрешение съездить в Москву за свой счёт.
– Там что, пожар? – спрашивала Аги.
С того самого дня, когда они встретились на Лотц Карой, она знала, что у Мити в Союзе осталась жена – Леся, но верила ему, что его с той ничего не связывает и что развод для него – дело техники. Во всяком случае, не из-за Леси это.
– Пожар? – переспрашивал он. – Что-то вроде того.
И вспрыгивал на подножку отходящего поезда.
– Когда назад?
– Через недельку-другую. Целую! Пока!..
И неожиданно, уже через каких-нибудь пару дней, запыхавшись прилетал обратно. Поначалу это её поражало.
– Что так? – удивлялась она.
– Соскучился по тебе. Не могу без тебя, Аги. И дня не могу.
– А пожар?
– Этот пожар никогда не потушишь.
Её многое настораживало: то не хочет её Митя выделяться среди своих, редакционных, старается не попадаться на глаза военному начальству, то, наоборот, становится дерзким, неосторожным, расхаживает по кабакам, когда там полным-полно шпиков-гэбэшников, и даже играет то с одной, то с другой группой. Просто удивительно, что его до сих пор не зацапали.
До «Астории» оставалось всего минут пять ходьбы. И Агнешка обняла Митю, прижалась к его грубому, холодному воротнику семисезонного пальто.
– Ах, милый-милый мой, ну при чём тут одежда? Всё это глупости. Не нужно переживать. Главное – ты сам по себе. Твой талант. Так никто не играет. Ты им всем покажешь, Митенька! Ты будешь знаменитым на весь мир! Сегодня у тебя великий день…
И ещё попросила его посвятить «Rose Room» их розовой комнате.
– Правда же, она наша?
У Чурсина сжалось сердце. Аги имела в виду свою комнату в родительском доме – действительно розовом, с розовыми обоями, с розовыми репродукциями из «Венской коллекции» Эстерхази, а также розовой гэдээровской детской «стенкой», менять которую ни за что не хотела – такой удобной та была, украшенная фигурками взлетающих фламинго. В общем, подумал Митя, Агнешка не имеет никакого понятия, что за вещицу сотворил ещё в семнадцатом году Арт Хикмен, руководитель всеми ныне забытого танцевального оркестра. Всех в конце концов забывают. Но разве это имееет какое-нибудь значение?
– Не слушай ты меня, – спохватилась вдруг Агнеш. – Играй лучше о чём-нибудь своём…
– О чём же?
– Ну… о тундре, о тайге, о ледоходе…
В иной ситуации Митя обязательно ответил бы строчками о том, что гитара его привыкла к словам любви, что «ей нужны другие две иль три струны, чтобы иная песнь возникла», но он уже ощущал себя в мареве софитов на эстраде «Астории». Действительно, стряхнуть с себя оцепененье трудней, чем тогу царскую стряхнуть, да ведь Рождество есть Рождество, и глупо раскисать из-за прикида, хотя, если подумать, так, пожалуй, все кругом и во все века упорно лезут в люди, и даже миргородский пономарь сделал себе шаровары нанковые и жилет из гаруса полосатого, а волостной писаришка взял синей китайки по шести гривен аршин…
Будем, дорогие товарищи, равняться на Пэгэ, плотного, совсем молодого, но стремительно лысеющего, в жёлтом клетчатом пиджаке, в жёлтой же рубахе с расстёгнутым воротом, в чёрных зауженных брюках; вишь, как длинными, крепкими, уверенными пальцами постукивает по корпусу контрабаса… Всё вокруг крепко-накрепко пропахло кофейным ароматом, виргинским табаком, изысканными духами. И, конечно, вином. Что-что, а вино здесь подавалось из самых прославленных подвалов. Недаром же Митя меньше чем за полгода собрал полсотни винных карт – и некоторые с автографами музыкантов, писателей и вообще занятных личностей. Один из них написал даже в стихах:
Ты прав: «Бордо» – совсем неплохо! Но…
А пил ли ты из Виллани вино?
Публика уже отмахивалась от слащавых скрипок, от чардашей, от венских вальсов, дошла, что называется, до точки кипения и жаждала джаза. Пэгэ это всё было по душе. Его, стреляного воробья, ничуть не тревожило, что Митя лишь пригубил джина с тоником и не притронулся к халяве (привет музыкантам от дирекции!). А в этот «привет», между прочим, входили обязательные, традиционные рождественские блюда, и среди них, естественно, заливной карп, капустные голубцы и нежнейшие бэйгли (трубочки с маком и грецкими орехами).
– Как ты, Митя?
– Да вроде гончей накануне охоты. Рога трубят.
– Ну, что ж, пора. Пошли, ребятишки.
И они пошли. Да, публика, вооружённая бокалами, жаждала джаза. Пэгэ поздравил всех с Рождеством, и видно было, как здесь гордились им, потому что их Алладара благословили на подвиг Рэй Браун и Скотт Лафаро. Не фунт изюму.
Митя пытался отыскать среди расфуфыренных господ Агнешку. Где же она?
И вздрогнул: ему показалось, что у дальней мраморной колонны стоит в очках-хамелеонах особист, на которого ему в штабе ЮГВ как-то указывали втихаря опытные люди: вот, мол, кого следует остерегаться… Господи, неужели он? Маска, узнаю тебя! В рождественскую ночь, хочешь не хочешь, вдруг да и отыщется чёрт – кого-то же распирает страсть схватить в небесах месяц и поспешно сунуть его поглубже в карман. А источающий благодушие особист, радующийся бытию, которое определяет сознание, снял тёмные очки, эдак по-приятельски подмигнул, осклабился, сделал Мите ручкой и, продолжая радоваться, глотнул из бокала шампанское – в знак приветствия, что ли…
Настырный Чарли Крисчен, огорошив Бенни Гудмена, сыграл «Rose Room» на одном дыхании – и дыхание это длилось почти пятьдесят минут! Интересно, подумал Митя, сколько минут продержусь я. И что будет завтра? И тоже сделал ручкой особисту. Пропадать – так с музыкой.
У Сиворонова, собралось не так уж много людей. От силы – десяток. Но, дьявол их побери, – там были стукачи – и товарищ Пал Фаркаши, историческая личность, и толмач Антон Брич. Чего стоили кроличьи глаза одного и мясистые багровые уши другого! «Одноногая Тень» получил и от них исчерпывающую информацию. Хотя хватило бы и того, что стало известно от особиста. В политуправлении возмутились. Да, Сиворонов лишался литсекретаря, зато уже сегодня будет о чём доложить члену Военного совета. Антон засекал Агнешку у Чурсина, все ночи прислонялся ухом к стене, жадно ловил каждый звук, каждый вздох, каждое шевеление – этого ему было достаточно. На ходу толмач сочинил эротический, даже порнографический роман, получивший весьма высокую оценку у «Одноногой Тени», который, слушая, ещё судорожнее собирал пирамидку монет в брючном кармане. Призом Бричу, подумал Панин-Посланцев, будут ключи от квартиры; он и следующего жильца с дерьмом смешает.
А дядя Павлик, с недовольством заглядывая в чашку с чёрным кофе (там не было ни капельки спиртного) и войдя в раж, разоблачал Чурсина, спутавшегося с такими отщепенцами, как предатель Тибор Дери, называющий себя писателем, и с гнусными западными музыкантишками.
– Да, это предатель, – сказал он. – Мы таких умников расстреливали сотнями, без разговоров, без суда и следствия.
Перед Тихоном Анемподистовичем, смахивавшем на вытащенную из духовки картофелину, лежал донос, сочинённый старшим лейтенантом Олегом Стариным. И приложение к этому письму – Лесины закорючки. «Дмитрий Чурсин – растленный тип, – сообщала скосыряночка. – Он разрушил нашу семью. Его ненавидели в Тбилиси, в редакции…»
Зачитав её слова, Сиворонов торжественно извлёк из папочки Митину объяснительную записку.
– Узнаёшь? – вопросил он. – Я же говорил, что в нужный момент достану её!
Дешёвая экзекуция была прервана дневальным с КПП.
– Товарищ полковник, – доложил он, – к вам рвётся одна гражданка. Вся в слезах. Девушка. Венгерка. Её фамилия – Балог. Зовут Агнеш.
Митя даже вскочил из-за стола.
– Садись! – велел Сиворонов. И сказал дневальному: – Объясни этой шлюхе, что мы и без неё во всём разберёмся.
И Митя встал уже окончательно и направился к дверям.
– Я хотел дать тебе на сборы трое суток, – визгливо крикнул ему вдогон Тихон Анемподистович. – Обойдёшься и сутками. Чтоб через двадцать четыре часа и духу твоего здесь не было!
(Заметки на полях рукописи: Помнишь Будапешт моей и твоей молодости, Агнешку мою, тот сочельник? Это было как раз накануне выступления в «Астории». У меня было дурное настроение, и всё-таки Агнеш не отказалась от намерения поехать трамваем на кладбище Ракошкерестюр. Ей хотелось положить цветы к памятнику её деда, исследователя творчества Мендельсона. Часовня для отпевания, промёрзшее здание морга, навалы снега на чёрных плитах, мавзолеи в стиле модерн. Ты, конечно, представляешь, о чём я говорю: ведь мы в другие времена, потом, были с тобой здесь, на 301-м участке, где погребены казнённые повстанцы пятьдесят шестого года. Я разглядывал надписи, они расплывались, и перед моими глазами возникали совершенно иные имена – имена Филиппа Никаноровича, Пантюши, Максима, пана Ежи Наделя, Иоффе, Степана Нэмо, Мулки. И слышал я голос обожаемого мной Сенькова: «Лейте слёзы, восплачьте плач, к холму горестному припав. Отвращает могила зло, очищает от скверны добрых…» Не забыл?)
Да как же забыть, Митя. Это нам обоим когда-то читал Филипп Никанорович. Это Эсхил. «Жертва у гроба»…
Здесь мы и можем считать наш роман завершённым.