будущее есть!
  • После
  • Конспект
  • Документ недели
  • Бутовский полигон
  • Колонки
  • Pro Science
  • Все рубрики
    После Конспект Документ недели Бутовский полигон Колонки Pro Science Публичные лекции Медленное чтение Кино Афиша
После Конспект Документ недели Бутовский полигон Колонки Pro Science Публичные лекции Медленное чтение Кино Афиша

Конспекты Полит.ру

Смотреть все
Алексей Макаркин — о выборах 1996 года
Апрель 26, 2024
Николай Эппле — о речи Пашиняна по случаю годовщины геноцида армян
Апрель 26, 2024
«Демография упала» — о демографической политике в России
Апрель 26, 2024
Артем Соколов — о технологическом будущем в военных действиях
Апрель 26, 2024
Анатолий Несмиян — о технологическом будущем в военных действиях
Апрель 26, 2024

После

Смотреть все
«После» для майских
Май 7, 2024

Публичные лекции

Смотреть все
Всеволод Емелин в «Клубе»: мои первые книжки
Апрель 29, 2024
Вернуться к публикациям
Июнь 19, 2025
Медленное чтение
Брандист Крейг

Необходимость интеллектуальной истории

Новое Литературное Обозрение

В продолжение дискуссии о новых подходах к изучению наследия М.М. Бахтина, начатой перепиской Марка Липовецкого и Ириной Сандомирской, «Полит.ру» публикует статью Крейга Брандиста «Необходимость интеллектуальной истории». В своем ответе Брандист выражает несогласие с попытками Липовецкого и Сандомирской оспорить «канонизацию» Бахтина как религиозного философа и вписать его в постмодернистский и постструктуралистский контекст эпохи в силу недостаточных, по мнению ученого, на то оснований. Напротив, Брандист предлагает обратиться к детальному изучению философских истоков концепций Бахтина и на практике доказывает принадлежность его взглядов «элитарному» философскому идеализму. Статья опубликована в журнале «Новое литературное обозрение» (2006. № 79).

В своих интересных размышлениях о наследии Бахтина и его восприятии в современной России Марк Липовецкий и Ирина Сандомирская оспаривают распространенную ныне «канонизацию» Бахтина как религиозного философа в духе православной традиции и «размещают» его «на бирже интеллектуального обмена» (Сандомирская), представляя Бахтина как мыслителя, труды которого знаменуют первый шаг в направлении «постмодернистского» сознания. (При этом, как обычно, никто не говорит, что под этим следует понимать.) Более того, авторы призывают «увидеть в Бахтине русский поворот к Деррида» (Липовецкий), хотя далеко не ясно, насколько признавал понятие постсовременности (postmodernity) сам французский философ. Возможно, и в самом деле есть основания рассматривать Бахтина в качестве мыслителя, предвосхитившего некоторые идеи Деррида или других «постмодернистских» авторов, но мне кажется, что при этом недостаточно опираться на те поверхностные сходства, которые между ними отыскиваются (с отсылками к общему историческому контексту), а нужно исходить из более существенных философских и исторических оснований, нежели те, которые мы находим в обмене репликами между Липовецким и Сандомирской. Ведь именно стремление строить выводы на основе поверхностного сходства делает «канонизируемый» взгляд на Бахтина как на религиозного мыслителя столь уязвимым: у нас нет сколь-либо убедительных свидетельств, что Бахтин систематически использовал теологические тексты, — и в то же время есть много доказательств того, что он обращался к философским текстам главным образом светского характера, влияние которых установить нетрудно. Принципиально важно проанализировать, с какими философскими традициями связывал свои работы сам Бахтин, к каким актуальным вопросам он стремился обращаться, в какой степени ему удавалось свести заимствуемые идеи воедино — и как раз все это, в конечном счете, и позволит ответить на вопрос, в какой степени возможно «завершить Бахтина».

При первом знакомстве с диалогом Сандомирской и Липовецкого я был удивлен отсутствием каких-либо ссылок на последние исследования, посвященные интеллектуальным источникам идей «круга Бахтина». Книга Кэрил Эмерсон The First Hundred Years of Mikhail Bakhtin (1997), появившаяся в то время, когда только начиналось основательное изучение философских источников бахтинских идей, всерьез рассматривается участниками беседы в качестве исследования, демонстрирующего уровень современных западных работ о Бахтине. Однако эта книга, как свидетельствует само ее название, представляла собой ретроспективную оценку вышедших к тому времени работ о Бахтине и основывалась на русских исследованиях, которые Эмерсон стремилась сделать доступными для западных читателей. За время, прошедшее после публикации этой книги, уже состоялось несколько международных конференций и был опубликован ряд важных работ об идеях «кружка Бахтина», которые — с уверенностью предположу, что и сама Кэрил Эмерсон согласилась бы со мной, — изменили наше понимание этих проблем[1] (не упоминая уже тех многочисленных статей, которые способствовали прояснению отдельных аспектов разнообразного наследия «круга Бахтина»). В России 1990-х годов исследований подобного рода, в основном по идеологическим причинам, появлялось гораздо меньше, хотя в комментариях к Собранию сочинений Бахтина (правда, неравноценных по качеству) можно встретить важные наблюдения, касающиеся исторических и интеллектуальных оснований многих идей «круга Бахтина»; помимо этого ценные работы и архивные материалы имеются во всех выпусках журнала «Диалог. Карнавал. Хронотоп» и в прочих изданиях[2]. Совсем недавно появившееся исследование Владимира Алпатова «Волошинов, Бахтин и лингвистика», являющееся важным этапом в исследовании бахтинского наследия, со всей очевидностью показало, что убедительный и здравый исторический анализ этой области, разумеется, доступен не только западным ученым[3]. Кроме того, публикация работ других членов «круга Бахтина», таких как Валентин Волошинов, Лев Пумпянский и Матвей Каган, позволила поместить идеи Бахтина в интеллектуальную среду, которая не может быть обойдена вниманием современных исследователей[4].

Все это крайне значимо для вопросов, которые поднимаются в беседе Липовецкого и Сандомирской, поскольку главные бахтинские идеи (в частности, монолог и диалог), о которых говорил каждый из собеседников, имеют ощутимый философский резонанс, поскольку включены в определенные мыслительные традиции или являются своего рода откликом на них. Точно так же отношение Бахтина к риторике, ставшее главным предметом второй части беседы, подразумевает и продолжает богатую традицию понятийного осмысления этой области. В своих последующих рассуждениях я сосредоточусь только на этих аспектах бахтинского наследия, но полагаю, этого будет достаточно, дабы показать необходимость его изучения на иных основаниях, чем те, что предлагают Липовецкий и Сандомирская.

НЕОКАНТИАНСКИЙ «МЕТОДОЛОГИЗМ»

Несмотря на свое достаточно плодотворное обращение к философии жизни, феноменологии и неогегельянству, Бахтин остался мыслителем, твердо укорененным на почве неокантианства Марбургской школы. Этот момент, конечно, иногда преувеличивался[5], но идеи Марбургской школы оставались основой мысли Бахтина даже с учетом того, что за долгую творческую жизнь его взгляды существенно изменялись. Прежде всего это означает, что Бахтин был последовательным идеалистом, стремившимся свести (dissolve) структуру любых вещей, включая и социальные институции, к процессам сознания. Если говорить более определенно, то марбургское неокантианство прежде всего стремилось разграничить эти процессы в соответствии с квазиматематической Geltungslogik (логикой значимости), которая, как предполагалось, лежит в основании любой из наук. Наиболее фундаментальное разделение — это разделение между «математикой» естествознания и «математикой» гуманитарных наук; первая предполагает причинно-следственную логику, вторая — логику свободы и ответственности. Эта последняя является «юридической» в том отношении, что основана на понятиях права, и требует, чтобы из рассмотрения объектов гуманитарных наук была устранена всякая причинная связь. В последнем тексте Бахтина это разделение было открыто представлено как различие между монологическим методом естественных наук и диалогическим методом наук гуманитарных, что, впрочем, уже было имплицитно высказано в текстах 1920-х годов. Бахтин доказывает, что эти методы должны оставаться взаимоисключающими и любое вторжение естественных наук на территорию гуманитарного знания является актом насилия, которое низводит ответственного субъекта до статуса детерминированного объекта. Отсюда замечание Бахтина в тексте 1943 года о риторике: «Элемент насилия в объектном познании. Предварительное умерщвление предмета — предпосылка познания, — подчинение мира (превращение его в предмет поглощения) — его цель»[6].

Различие, которое проводит Бахтин, находит свои истоки в кантовском различии между Willkür, волей в значении «желания», то есть стремления к материальным или практическим удовольствиям, которые определяют волю к действию, и der Wille, которая является самодетерминированной и основывается на практическом разуме. Willkür определяется естественными причинами и лишена свободы в моральном плане, тогда как der Wille отделяет себя от внешних причин и подчиняется нравственному закону. Трудность возникает в тот момент, когда рассматривается тот или иной отдельный поступок, поскольку анализ, который пытается оперировать обоими понятиями, неизбежно впадает в противоречие. Неокантианцы стремились скорее уклониться от этой проблемы, чем пытались ее разрешить, заявляя, что поступок является тем и другим одновременно, если рассматривать его с разных точек зрения, или, более точно, что объект (в данном случае поступок) «существует» только с точки зрения одной из наук. Это положение Бахтин распространяет на искусство, и, в частности, на роман, когда он развивает идею о том, что особый тип романа-испытания (ордалии), созданный Достоевским, подвергает героя эстетическому суду. В ходе этого «процесса» герой может проявить себя как ответственный индивидуум, который выступает субъектом права и преодолевает «умерщвляющую силу художественного образа»[7]. Достоевский создает свои романы словно хороший юрист: «…в романе Достоевского нет причинности, нет генезиса, нет объяснений из прошлого, из влияний среды, воспитания и пр. Каждый поступок героя весь в настоящем и в этом отношении не предопределен; он мыслится и изображается автором как свободный»[8]. Таким образом, Достоевский отделяет своего героя от внешних причин и подчиняет его моральному закону. Но, как имплицитно признает Бахтин, эта особенность Достоевского приводит его к излишней односторонности: «Она сделала его слепым и глухим к очень многому и существенному; многие стороны действительности не могли войти в его художественный кругозор». Проблема в том, что Бахтин стремится придерживаться кантовского бинарного разделения и в то же самое время пытается обозначить те аспекты, которые не замечал Достоевский. Это приводило к тому, что вопрос об интеграции — на «молекулярном» уровне — «я» (self) и действующих социальных сил Бахтин оставлял в стороне. Вместо признания сложной диалектической реальности, в которой детерминирующие структурные факторы и индивидуальная деятельность не могут существовать изолированно друг от друга, Бахтин в конечном счете снова идет обходным путем неокантианского идеализма, для которого свобода является исключительно свободой от причинности, а не вырастающей из нее.

РИТОРИКА

В своем стремлении сохранить строгую методологическую дихотомию и одновременно принять во внимание социальное взаимодействие и «дополнительный» характер субъекта Бахтин явно переоценивает само различие между монологом и диалогом. «Монологизм» характеризует не только вторжение одной научной методологии в другую, но также и осуществление репрессивной власти. Последняя связана не с институциональной структурой, а с тем, что Эрнст Кассирер называл «мифическим мышлением», которое стирает различие между человеческими и нечеловеческими мирами и представляет естественную среду как наделенную эмоциональными качествами, а человека лишь как часть этой природы: «Для я “вещь” существует лишь затем, чтобы аффективно на него воздействовать, вызывать в нем определенное чувство надежды или страха, желания или отвращения, удовлетворения или разочарования»[9]. Таким образом, осуществление репрессивной власти — это результат мифической иллюзии, которую Бахтин, в своем увлечении народной культурой, соотносит с культурой официальной, «самовысказываниями властителей»[10]. Обратное соотношение устанавливается им между скептицизмом народной культуры и критической мыслью: «Языкам всех власть имущих и устроенных в жизни противопоставляется язык веселого плута, пародийно воспроизводящего там, где это нужно, любую патетику, но обезвреживающего ее, отодвигая ее от уст улыбкой и обманом, издеваясь над ложью и этим превращая ложь в веселый обман»[11]. Причина этого состоит в том, что, в соответствии с неокантианским положением о принципиальной непостижимости эмпирического мира, «радикальный скептицизм» народной культуры, направленный на претензии официального дискурса на истину, также оспаривает и способность языка — в любом познавательном модусе — отсылать к вне-дискурсивному миру. Этот непознаваемый, внедискурсивный мир является, в соответствии с неокантианской схемой Марбургской школы, «неизвестным “X”, который мы бесконечно определяем»[12]. Таким образом, для того чтобы истина, гласящая, что объект знания является результатом либо монологического, либо диалогического способа мышления, заявила о себе, любая связь между дискурсивным и внедискурсивными мирами должна быть устранена. Это связано с тем, что, как всякий последовательный кантианец, Бахтин отстаивает «незаинтересованность» в качестве предварительного условия критического мышления, для которого «всякие прямые высказывания лживы, в особенности же — патетические»[13].

Трудность возникает в тот момент, когда этот последовательный ход мысли нарушается, и Бахтин перенимает из антикантианских источников представления об интерсубъективности и (через Волошинова) о речевой деятельности, которые обращали его внимание к тем различным способам, посредством которых участники диалога и их языки соотносятся и «перекрещиваются» друг с другом[14]. Когда Бахтин вместо неокантианского «сознания вообще» использует феноменологическое понятие интенционального сознания, то языки и дискурсы, о которых тут идет речь, должны восприниматься как множественные образования, а не в качестве некоего «языка как такового». Кроме того, Бахтин обращается к реалистической версии феноменологии, где внедискурсивный мир рассматривается как реальность, к которой отсылают речевые акты, а сами они трактуются как часть того, что наполняет мир, существующий в конкретных социальных контекстах. Монолог и диалог становятся теперь, в целом ряде аспектов, разными типами дискурса («слова» в терминологии Бахтина) и различными способами взаимодействия между дискурсами («словами»). Именно отсюда происходит та «нестабильность», которую справедливо отмечает Липовецкий в этой бинарной оппозиции.

Проблема становится еще более очевидной, когда мы начинаем рассматривать вопрос о риторике. Здесь мы сталкиваемся с таким использованием языка, которое является в высшей степени диалогическим, ориентированным на другого с целью вызвать у этого другого определенное суждение и пробудить у него отклик. Совершенно очевидно, что Антон Марти и Карл Бюлер, родоначальники такого подхода, развивая свои теории Аuslösungs-funktion или Аppellfunktion (функции воздействия или функции апелляции) языка и речевого акта, обобщили понимание риторики у классических авторов, в особенности у Аристотеля[15]. Словесное общение обязательно является «взаимным регулированием [Steuerung] значимого поведения членов какого-то сообщества»[16], и риторика может являть собой лишь его формально разработанную версию. В то же время, поскольку риторика представляет собой в высшей степени «заинтересованное» применение языка (использование языка с определенной целью), чем более целенаправленным является это использование, тем более диалогическим становится и речевой акт.

Но в этом и заключается главная проблема для такого кантианца, которым является Бахтин. То целенаправленное использование языка, каким предстает риторика, было оспорено Кантом в «Критике способности суждения» и противопоставлено поэзии, которая, в качестве искусства, основывается на незаинтересованности и Zweckmässigkeit ohne Zweck (целесообразности без цели):

Красноречие, если под ним понимать искусство уговаривать, то есть вводить в заблуждение с помощью красивой видимости… есть диалектика, заимствующая у поэзии лишь необходимое для того, чтобы настроить души до того, как они вынесут свое суждение в пользу оратора, и таким образом лишить это суждение свободы[17].

Заинтересованность приравнивается здесь к лживости (как и в вышеприведенной цитате из Бахтина), и der Wille (свободная воля, разум и суждение) оказывается бессильной перед этим обращением к Willkür[18]. В после-дующей интерпретации Кассирера, подобное обращение к мифическому мышлению всегда оказывается непреодолимым благодаря крайней интенсивности последнего. Чтобы противостоять ему, надо создавать символические формы, которые постепенно все больше и больше отделяют нас от непосредственно данного. Этим и объясняется начало текста Бахтина о риторике, написанного в 1943 году, которое содержит прямую, хотя и открыто не обозначенную отсылку к работе Кассирера:

Риторика, в меру своей лживости, стремится вызвать именно страх или надежду. Это принадлежит к существу риторического слова (эти аффекты подчеркивала и античная риторика). Искусство (подлинное) и познание стремятся, напротив, освободить от этих чувств[19].

Искусство ослабляет направленность на конкретных других в данных социальных обстоятельствах и, вместо этого, оказывается нацеленным на нечто подобное неопределенному зрителю или читателю «как таковому», сродни неокантианскому «сознанию вообще», что не подчиняется интересу или эмоции (причем то и другое обычно отождествляются). В конечном счете, диалог как вербальная направленность на другого этим идеализмом ниспровергается. Как заметил Кассирер, искусство вводит дистанцию, сопутствующую универсальному характеру объективации (objectification), и тем самым освобождает человеческую жизнь от погружения в то, что Гуссерль называл «жизненным миром». Бахтин сходным образом утверждает, что роман уводит наше внимание от мира как такового и открывает в качестве собственного объекта социально определенный язык[20]. Отвергая любую объективную отсылку к общему для разных людей внедискурсивному миру, Бахтин релятивизирует «мир» в соответствии с различными субъективными представлениями и сталкивается с проблемой всех трансцендентальных идеалистов: чтобы объяснить существование гармонии между различными «мирами», необходимо постулировать наличие универсальной науки, которая управляла бы способами и путями создания таких видимостей[21]. Это требует подчинения всего сознания единому научному мышлению, неокантианской Geltungslogik (логике значимости), согласно которой различие между логикой мышления и реальностью бытия (Sein) провести нельзя[22]. Это эксплицитно высказано в предварительных замечаниях Бахтина к его работе о теории «речевых жанров», значение которой пока еще недостаточно оценено:

Говорящий ничего не сообщает только ради сообщения, но обязательно исходит из объективной значимости сообщаемого (его истинности, красоты, правдивости, нужности, выразительности, искренности). Общению нужна объективная значимость (во всех ее многообразных формах в зависимости от сферы общения), без нее общение выродилось бы и разложилось бы[23].

Здесь мы находим все типичные черты марбургского неокантианства, включая замену вопроса о внедискурсивной реальности проблематикой объективной значимости (objekive Geltung). В следующей фразе своей работы о речевых жанрах Бахтин, так же как и ранее Герман Коген, использует понятия «действительность» (Wirklichkeit) и «объективная значимость» как синонимы.

ПОЛИТИКА КУЛЬТУРЫ

Как хорошо понимали философы Марбургской школы, эта концепция столь же многим обязана Платону, как и Канту, поскольку область Geltung, значимости, становится в данном случае квазиплатоновским царством идей, независимых от Was ist (того, что есть). Как и у Платона, эта перспектива в конечном счете (и если говорить о Платоне — намеренно) подрывает демократию и связанные с ней формы языковой практики, поскольку становится опасной для demos’a, имеющего те же социальные коннотации, что и латинский plebs (плебс): возможность управлять, оценивая конкурирующие претензии на истину и голосуя за одну из них (отметим, что именно этого никогда и не делает народ у Бахтина). Чтобы уяснить этот вопрос, мы должны рассмотреть идеологически нагруженные понятия, которые используем для обсуждения этих вопросов. Для учеников Сократа опасность demokratia состоит в том, что она дает полномочия demos’у, который они, ко всему прочему, считают невежественным, неосведомленным, руководствующимся узкоэгоистическими интересами, безответственным и непостоянным, — толпой, уступающей уговорам демагогов, завистливых гонителей тех, кто благороден и богат. Конечно, было бы опрометчиво предположить, что идеи, которые на протяжении почти сорока лет держатся под спудом, окажутся целиком последовательными, но нередко семена более позднего консерватизма могут быть обнаружены в прежнем внешнем радикализме. Так, в беседе с В.Д. Дувакиным отношение зрелого Бахтина к крестьянству и пролетариату очень напоминает отношение последователей Сократа к demos’у. Как вспоминает Бахтин, в 1917 году он считал, что:

…неизбежно победят вот эти вот самые массы солдат, солдаты и крестьяне в солдатских шинелях, которым ничего не дорого, пролетариат, который не исторический класс, у него нет никаких ценностей — собственно ничего у него нет. Всю жизнь он боролся только за очень узкие материальные блага. И именно они захватят власть. И сбросить их некому будет, потому, что вся эта вот интеллигенция, она на это неспособна[24].

Если мы переведем это в кантовские понятия, demos тут оказывается рабом Willkür, поработителем тех, кто ценит der Wille.

Все дебаты вокруг афинской демократии и риторики осложняются тем, что эти термины в значительной степени почерпнуты из антидемократических источников, поскольку, как отмечает Джошуа Обер, «демократическая теория не затрагивала и не нуждалась в проблематике автономного существования текста как такового… [но] оставалась частью демократического публичного дискурса и воплощалась в политической риторике»[25]. На греческом собрании rhetores — первоначально ими могли быть любые граждане, вносящие предложение на собрании (ekklesia), — соревновались друг с другом в том, чтобы убедить свободно явившихся туда граждан, которые, выслушав все аргументы, должны были принять решение и отдать свой голос. Чтобы одержать победу, rhetor должен был приспособить свои аргументы к идеологии аудитории. Именно такое приспособление ученики Сократа и считали особенно предосудительными, и те, кто специализировался на использовании подобных средств, назывались демагогами (demagogos). Теперь демагогом обычно называют «беспринципного или представляющего интересы какой-либо партии оратора, выступающего от имени народа», но первоначально это слово обозначало «народного лидера или оратора, отстаивающего дело народа [demos’a. — К.Б.] против любой другой партии внутри государства»[26]. Пауль Картледж отмечает, что сам термин demokratia, возможно, был введен в оборот его противниками и что по самой своей этимологии (demos в значении бедных масс, kratos — как насильственное подчинение лишенного власти богатого меньшинства) слово demokratia могло истолковываться негативно, означая нечто приближающееся к «диктатуре пролетариата»[27].

Как должно было быть известно Бахтину, в послереволюционные годы это сравнение античного с современным проводилось в положительном смысле и связывалось с вопросом об устной речи, которому придавалось особенно большое значение. Это было весьма ощутимо в петроградском «Институте живого слова», где работали и М.И. Каган и Л.В. Пумпянский[28]. Институт описывал свои задачи следующим образом:

1) Научно-практическая разработка вопросов, относящихся к области живого слова и связанных с нею дисциплин, 2) подготовка мастеров живого слова в областях: педагогической, общественно-политической и художественной и 3) распространение и популяризация знаний и мастерства в области живого слова[29].

В речах, которые произносились при открытии института, все эти задачи особым образом связывались с демократизацией публичной сферы. Нарком А.В. Луначарский объявил, что революция сделала возможной такую демократизацию и «надо учить говорить весь народ от мала до велика»[30], тогда как известный ученый-классик и сторонник идеи «Третьего Возрождения» Ф.Ф. Зелинский обращался к греческому принципу isegoria, равного для всех права произносить речи, утверждая, что «афинская демократия была той ячейкой, которой было вскормлено живое слово. Дальнейшая история античного мира типична также и потому, что она доказывает нам неразрывность этих двух понятий — демократии и живого слова»[31]. То же самое направление исследования развивалось в Научно-исследовательском институте сравнительной истории литератур и языков Запада и Востока (ИЛЯЗВ), когда там работали Волошинов и Медведев, а Бахтин в 1929 году опубликовал свою книгу о Достоевском именно в институтской серии. Многие из ключевых терминов, используемых Бахтиным в его работах о романе, написанных в 1930-х годах, пришли из споров, которые велись в ИЛЯЗВ, включая такие понятия, как «разноязычие», «монолог», «диалог» и «диалогизация», которые мы находим, в частности, в работах Л.П. Якубинского и В.А. Гофмана[32]. Другие аспекты концепции Бахтина имеют своим источником работы таких последователей Н.Я. Марра в области изучения литературы, как О.М. Фрейденберг и И.Г. Франк-Каменецкий, стремившихся соединить семантическую палеонтологию с «Философией символических форм» Кассирера[33].

Наиболее ценная работа Бахтина связана с его единственной отчасти успешной попыткой соединить этот круг идей с немецкой философской эстетикой для новаторского описания структуры и развития жанра романа. Различные аспекты этой проблемы обсуждались в других моих работах[34], и сейчас нет необходимости задерживаться на этом. Но существенно, что Бахтин часто утверждает, что отношение между языком, каким он является на площади, и языком, каким он является в романе, тесно связано с отношением между ekklesia и сократическом диалогом. Однако, как недавно убедительно показали историки Эллен Мэйксинс Вуд (Ellen Meiksins Wood) и Джошуа Обер (Josiah Ober), платоновские диалоги представляют идеализированные модели интеллектуальных симпозиумов, где в пространстве, альтернативном публичному пространству polis’a, собирались представители афинской элиты. «Пространство симпозиума не было ни полностью частным, ни полностью публичным; оно позволяло развивать и демонстрировать способы ведения беседы, которые, по-видимому, не отвечали доминирующему эгалитаристскому этосу полисной культуры»[35]. Знать, осуждая демократическую политику, считала, что добродетель, присущая благородному человеку, состоит в том, чтобы оставаться в стороне и отделять себя от гражданской жизни. Вместо agora мы имеем симпозиум. Демос здесь не говорит сам, но за него говорят его «лучшие» — в социальном смысле — представители, формулируя демократические идеологические взгляды, которые в сократических диалогах изображаются либо как имеющие изъяны, либо как прикрывающие личные интересы. Без сомнения, участники симпозиума обращались друг с другом как равные с равными и наслаждались своей относительной свободой от внешних ограничений, но все это протекало лишь в рамках узкого круга приглашенных. Принцип isegoria подвергался здесь строгим ограничениям для того, чтобы исключить demos. Здесь жанр диалога представляет собой оружие антидемократической критики, а демократия принимается лишь в своеобразной элитарной форме и в действительности представляется как пагубная.

Понятно, что тому, кто писал, находясь в сталинской России в начале войны с нацистской Германией, риторика представлялась явлением опасным. Но работам Бахтина постоянно недостает глубокого исторического и институционального анализа, необходимого для того, чтобы оценить условия, при которых риторика становится инструментом подавления или освобождения. Вместо этого неокантианский идеализм Бахтина приводит его к тому, чтобы рассматривать жанры как воплощение Geltungslogik, так что «жанровая сущность»[36] риторики рассматривается им как мифическое мышление, а сущность сократического диалога — как мышление критическое. Соединяя эти идеи с семантической палеонтологией, Бахтин утверждает, что роман — это современное проявление той же самой «жанровой сущности», что и сократический диалог, и что роман выполняет схожую роль разоблачения личного интереса, скрывающегося за претензиями на истину[37]. Здесь вполне ощутим «социальный идеализм» Марбургской школы[38], поскольку Бахтин в отличие от Платона не просто стремится ниспровергнуть любые представления о демократии, но скорее в духе Аристотеля пытается соединить ее с олигархией как властью лучших. Олигархия (в смысле правящей группы) должна перестать быть классом знати и превратиться в носителя научного сознания, интеллигенцию. Культурная политика Бахтина является, по существу, технократической: наиболее просвещенные люди организуют социальную жизнь, так же как романист организует социальные голоса.

Карнавал, который является своего рода «отдушиной», теперь предстает в новом свете, ибо допускаемое инакомыслие предоставляет право голоса социальным сетованиям неимущих, не бросая при этом вызов основам олигархического правления. Карнавал удерживается внутри царства культуры. Карнавал вызывает в памяти формы афинской демократической культуры, которая остается глубоко укорененной в коллективном сознании масс и включает эти массы внутрь себя. Теперь время карнавала прошло, но его «жанровая сущность» остается бессмертной. Но если дух карнавала становится принципом структурирования реальности — что это будет означать для представления голосов эпохи в романе? Если традиционная поэтическая литература не давала демосу возможности говорить, самодержавно заглушая его голоса, то здесь они должны обрести право на выражение. Это, конечно, демократично в сравнении с существовавшей тогда сталинской диктатурой, но если и можно говорить об этом как о демократии, то только как о весьма ограниченной, кастрированной. Здесь мы имеем не столько равное право произносить речи, isegoria, сколько «свободу слова». Крестьянин и сапожник не получат своего персонального, сильного, монологического голоса, подобно тому, который обретает герой повести Достоевского «Кроткая» — в интерпретации Бахтина[39], — то есть не станут поэтами. Скорее, их голоса должны проходить фильтрацию и удерживаться в пределах того юридического универсума, которым является в данном случае роман. Романист будет говорить за народ через систему эстетического представительства, фильтрующую — задерживающую и «очищающую» — политические голоса. И это совершенно явная антитеза isegoria. Романист становится чем-то вроде чревовещателя, пропускающего избранные голоса народа через персонажей-представителей, так чтобы в результате демократия оказалась соединена с олигархическим способом правления.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Если мы стремимся понять работу мыслителя прошлого и оценить степень, в которой его идеи являются сегодня полезными, необходимо иметь гораздо более полное представление об историческом контексте таких идей, чем это раскрыто в диалоге Липовецкого и Сандомирской. При отсутствии широкой исторической перспективы самое большое, на что можно рассчитывать, — это на интересные и проницательные размышления по предложенной теме (что мы и находим у Липовецкого и Сандомирской). Однако работы Бахтина затрагивают важные вопросы об отношениях языка, истины и власти совершенно иначе и потенциально более продуктивно, чем это делают сегодня постмодернисты. Тот факт, что концепции Бахтина находятся в рамках «элитарного» философского идеализма, рассматривающего социальные феномены как производные от тех или иных способов мышления, требует, чтобы мы обратились к источникам бахтинских идей, отделив в них то, что сохраняет ценность, от того, что может быть спокойно оставлено в стороне. Вполне может оказаться, что такое исследование привлечет наше внимание к мыслителям, на которых опирался сам Бахтин и которые сегодня оказались в немалой степени забыты. Может случиться (но также и не случиться), что в результате вклад самого Бахтина будет оцениваться скромнее — но если цель изучения его трудов состоит в изменении нашего понимания истории социальной и культурной теории, то подобное исследование этому изменению сможет в большой мере способствовать. Столь же важно, однако, рассмотреть идеи Бахтина именно как существенный вклад в диалог, протекавший внутри научных институций и школ и между ними — в конкретный исторический момент. И значимость этого общего диалога представляется мне гораздо более существенной, чем значение наследия самого Бахтина.

Авторизованный пер. с англ. Н. Мовниной


[1] Hirschkop Ken. Mikhail Bakhtin: An Aesthetic For Democracy. Oxford: Oxford University Press, 1999; Tihanov Galin. The Master and The Slave: Lukács, Bakhtin and the Ideas of Their Time. Oxford: Clarendon Press, 2000; Bran-dist Craig. The Bakhtin Circle: Philosophy, Culture and Politics. London: Pluto Press, 2002; The Bakhtin Circle: In the Master’s Absence / Ed. by Craig Brandist, David Shep-herd и Galin Tihanov. Manchester: Manchester University Press, 2004.

[2] Некоторые наиболее характерные примеры: Медведев Ю.П. На пути к созданию социологической поэтики // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1998. № 2. С. 5—57; Тамарченко Н.Д. М.М. Бахтин и А.Н. Веселовский // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1998. № 4. С. 33—44; Пул Б. «Назад к Кагану». Марбургская школа в Невеле и философия М.М. Бахтина // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1998. № 1. С. 38—48.

[3] Алпатов В.М. Волошинов, Бахтин и лингвистика. М.: Языки славянской культуры, 2005.

[4] См.: Личное дело В.Н. Волошинова // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1995. № 2. С. 70—99; Пумпянский Л.В. Классическая традиция: Собрание трудов по русской литературы. М.: Языки русской культуры, 2000; Каган М.И. О ходе истории. М.: Языки славянской культуры, 2004.

[5] Я имею здесь в виду исследования Брайана Пула, который не только проследил связь основных элементов работ Бахтина о Рабле с трудами Эрнста Кассирера, но и утверждал, что главные компоненты идей о языке, высказанных Волошиновым, прямо восходят к работам Кассирера. См. его работы: Poole B. Bakhtin and Cassirer: The Philosophical Origins of Bakhtin’s Carnival Messianism // South Atlantic Quarterly. Vol. 97 № 3/4. P. 537—578; Idem. From Phenomenology to Dialogue: Max Scheler’s Phenomenological Tradition and Mikhail Bakhtin’s Development from Towards a Philosophy of the Act to His Study of Dostoevsky // Bakhtin and Cultural Theory / Ed. by Ken Hirschkop and David Shepherd. 2nd еd. Manchester: Manchester University Press, 2001. P. 109— 135. Критическую оценку утверждений Пула см. в следующих работах: Brandist Craig. Voloshinov’s Dilemma: On the Philosophical Roots of the Dialogical Theory of the Utterance // The Bakhtin Circle: In the Master’s Absence. Р. 95—124; Lähteenmäki Mika. Voloshinov and Cassirer: A Case of Plagiarism? // Historiographia Linguistica. Vol. XXIX. № 1/2. Р. 121—144.

[6] Бахтин М.М. Риторика, в меру своей лживости // Бахтин М.М. Собрание сочинений. М.: Русские словари, 1996. Т. 5. С. 64.

[7] Там же. С. 64.

[8] Бахтин М.М. Проблемы творчества Достоевского // Бахтин М.М. Проблемы творчества/поэтики Достоевского. Киев: Next, 1994. С. 40.

[9] Cassirer Ernst. Philosophie der symbolischen Formen. Teil 2: Das mythische Denken. Berlin: B. Cassirer, 1925. S. 241. Издатели пятого тома Собрания сочинений Бахтина отмечают, что он законспектировал этот пассаж как отрывок о «страхе и надежде» («Furcht und Hoffnung»: амбивалентном чувстве «страха» и «надежды»): Бахтин М.М. Собрание сочинений. Т. 5. С. 462.

[10] Бахтин М.М. Риторика, в меру своей лживости. С. 64.

[11] Бахтин М.М. Слово в романе // Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М.: Художественная литература, 1975. С. 213.

[12] Natorp Paul. On the Objective and Subjective Grounding of Knowledge // Journal of the British Society for Phenomenology. Vol. 12. 1981. № 3. Р. 252—253.

[13] Бахтин М.М. Слово в романе. С. 212. В другой своей работе я показал, что это утверждение Бахтина восходит к лингвистическому идеализму Кассирера (Brandist Craig. The Bakhtin Circle: Philosophy, Culture and Politics. Р. 121). Надо также отметить, что Бахтин считает социальные интересы и пафос эквивалентами, что ставится под сомнение современной социальной теорией. См., например: Giddens A. Central Problems in Social Theory: Action, Structure and Contradiction in Social Analysis. Berkeley; Los Angeles: University of California Press, 1979. Р. 188—191.

[14] Теория интерсубъективности восходит преимущественно к трудам Макса Шелера; об этом см.: Poole B. From Phenomenology to Dialogue: Max Scheler’s Phenomenological Tradition and Mikhail Bakhtin’s Development from Towards a Philosophy of the Act to His Study of Dostoevsky (хотя Пул и не упоминает о несовместимости этой теории с неокантианскими идеями). Главными источниками для построения модели высказывания являются работы Антона Марти и Карла Бюлера (см.: Brandist Craig. Voloshinov’s Dilemma: On the Philosophical Roots of the Dialogical Theory of the Utterance).

[15] См., например: Бюлер Карл. Теория языка: Репрезентативная функция языка. М.: Прогресс, 2000. С. 55.

[16] Bühler Karl. Die Krise der Psychologie. Jena: G. Fischer, 1927. S. 21.

[17] Кант И. Критика способности суждения. М.: Искусство, 1994. С. 201.

[18] См. интересную критику кантовской атаки на риторику (где само это нападение истолковывается, в свою очередь, как риторика особого рода): Vickers Brian. In Defence of Rhetoric. Oxford: Clarendon Press, 1988. Р. 201—204. Согласно Викеру, классическая риторика «стремилась не к тому, чтобы лишить своих слушателей свободной воли, разума и суждения, а к тому, чтобы мобилизовать их для решения какого-то конкретного вопроса, и обращалась к их сильным сторонам, а не к их слабостям» (р. 204).

[19] Бахтин М.М. Риторика, в меру своей лживости. С. 63.

[20] См.: Бахтин М.М. Слово в романе. С. 211. Здесь стоит отметить, что Волошинов никогда не совершает этого прыжка в идеализм, настаивая на сохранении понятия «преломление» для характеристики отношения между дискурсивным и внедискурсивным мирами. Бахтинское использование понятия «преломления» ограничено соотношением авторских установок и голосов персонажей. См. об этом: Brandist Craig. Voloshinov’s Dilemma. Р. 116—121.

[21] Гуссерль столкнулся именно с этой самой проблемой после своего поворота к трансцендентальной феноменологии. См. об этом: Smith Barry. Common Sense // The Cambridge Companion to Husserl / Ed. by Barry Smith and David Woodruff Smith. Cambridge: Cambridge University Press, 1995. P. 395—437 (особенно р. 428—429).

[22] О невозможности избежать в неокантианстве подобной метафизики см.: Rose Gillian. Hegel Contra Sociology. London: Athelone, 1981. Р. 1—13.

[23] Бахтин М.М. Из архивных записей к работе «Проблемы речевых жанров» // Бахтин М.М. Собрание сочинений. Т. 5. С. 251.

[24] Беседы В.Д. Дувакина с М.М. Бахтиным. Москва: Прогресс, 1996. С. 118.

[25] Ober Josiah. Political Dissent in Democratic Athens: Intellectual Critics of Popular Rule. Princeton: Princeton University Press, 1998. P. 32—33.

[26] Определение из Oxford English Dictionary.

[27] Paul Cartledge. Comparatively Equal // De-mokratia: A Conversation on Democracies Ancient and Modern / Ed. by Josiah Ober and Charles Hendrick. Princeton: Princeton University Press, 1996. Р. 183.

[28] Л.В. Пумпянский вел там курс по этике культуры, а М.И. Каган — по истории эстетики (ИРЛИ. Ф. 474. Оп. 1. Д. 470 и 151).

[29] Записки Института живого слова. 1919. № 1. С. 25.

[30] Там же. С. 23.

[31] Там же. С. 8.

[32] Якубинский Л.П. Классовый состав современного русского языка: язык крестьянства // Литературная учеба. 1930. № 4. С. 80—92; Он же. Русский язык в эпоху диктатуры пролетариата // Литературная учеба. 1931. № 9. С. 67—76; Гофман В.А. Анализ ораторских образцов // Практика ораторской речи / Под ред. В.М. Крепса и К.А. Эрберга. Л.: Изд-во Института агитации им. Володарского, 1931. С. 98—126; Он же. Слово оратора. Л.: Изд-во писателей в Ленинграде, 1932.

[33] Фрейденберг О.М. Поэтика сюжета и жанра. М.: Лабиринт, 1997; Франк-Каменецкий И.Г. Первобытное мышление в свете яфетической теории и философии // Язык и литература. 1929. Вып. III. С. 70—155. Планы публикаций в архивах ИЛЯЗВ с начала 1930-х годов свидетельствуют о том, что Медведев планировал совместную публикацию по истории эпоса с Фрейденберг и Франк-Каменецким, а Волошинов работал вместе Франк-Каменецким, Фрейденберг и другим видным марристом, Александром Холодовичем, над изданиями, посвященными классикам эстетической мысли и современной западноевропейской теории литературы и эстетики, куда предполагалось также включить очерк об Оскаре Вальцеле и Кассирере. См.: ЦГАЛИ (СПб.). Ф. 288. Оп. 1. Д. 41.

[34] Brandist Craig. Bakhtin, Cassirer and Symbolic Forms // Radical Philosophy. 1997. Vol. 85. P. 20—27; Idem. The Bakhtin Circle: Philosophy, Culture and Politics.

[35] Ober Josiah. Political Dissent in Democratic Athens. Р. 46. См. также: Ober J. Mass and Elite in Democratic Athens: Rhetoric, Ideology and the Power of the People. Princeton: Princeton University Press, 1989; Meiksins Wood Ellen. Peasant-Citizen and Slave: The Foundations of Athenian Democracy. London: Verso, 1988; Meiksins Wood Ellen, Wood Neal. Class Ideology and Ancient Political Theory: Socrates, Plato and Aristotle in Social Context. Oxford: Blackwell, 1978.

[36] Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского // Бахтин М.М. Проблемы творчества/поэтики Достоевского. С. 348.  

[37] Эта мысль наиболее последовательно высказывается в новой главе, посвященной истории жанра, которую Бахтин добавил в появившееся в 1963 году издание своего исследования о Достоевском, но общая методология уже присутствует в статье о романном хронотопе.

[38] Наторп П. Социальный идеализм / Пер. с нем. М.И. Кагана // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1995. № 1. С. 55— 126.

[39] Бахтин М.М. Проблемы творчества Достоевского. С. 155— 157.

Брандист Крейг
читайте также
Медленное чтение
История эмоций
Май 15, 2024
Медленное чтение
Генрих VIII. Жизнь королевского двора
Май 12, 2024
ЗАГРУЗИТЬ ЕЩЕ

Бутовский полигон

Смотреть все
Начальник жандармов
Май 6, 2024

Человек дня

Смотреть все
Человек дня: Александр Белявский
Май 6, 2024
Публичные лекции

Лев Рубинштейн в «Клубе»

Pro Science

Мальчики поют для девочек

Колонки

«Год рождения»: обыкновенное чудо

Публичные лекции

Игорь Шумов в «Клубе»: миграция и литература

Pro Science

Инфракрасные полярные сияния на Уране

Страна

«Россия – административно-территориальный монстр» — лекция географа Бориса Родомана

Страна

Сколько субъектов нужно Федерации? Статья Бориса Родомана

Pro Science

Эксперименты империи. Адат, шариат и производство знаний в Казахской степи

О проекте Авторы Биографии
Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и средств массовой информации.

© Полит.ру, 1998–2024.

Политика конфиденциальности
Политика в отношении обработки персональных данных ООО «ПОЛИТ.РУ»

В соответствии с подпунктом 2 статьи 3 Федерального закона от 27 июля 2006 г. № 152-ФЗ «О персональных данных» ООО «ПОЛИТ.РУ» является оператором, т.е. юридическим лицом, самостоятельно организующим и (или) осуществляющим обработку персональных данных, а также определяющим цели обработки персональных данных, состав персональных данных, подлежащих обработке, действия (операции), совершаемые с персональными данными.

ООО «ПОЛИТ.РУ» осуществляет обработку персональных данных и использование cookie-файлов посетителей сайта https://polit.ru/

Мы обеспечиваем конфиденциальность персональных данных и применяем все необходимые организационные и технические меры по их защите.

Мы осуществляем обработку персональных данных с использованием средств автоматизации и без их использования, выполняя требования к автоматизированной и неавтоматизированной обработке персональных данных, предусмотренные Федеральным законом от 27 июля 2006 г. № 152-ФЗ «О персональных данных» и принятыми в соответствии с ним нормативными правовыми актами.

ООО «ПОЛИТ.РУ» не раскрывает третьим лицам и не распространяет персональные данные без согласия субъекта персональных данных (если иное не предусмотрено федеральным законом РФ).