После смерти Юрий Левада был единогласно признан самым крупным ученым в российской социологии и "безусловным моральным авторитетом". Однако при жизни автора ни одна из его работ не вызывала развернутой публичной дискуссии, его статьи и книги почти не цитировались, не входили в программы учебных курсов по социологии и, следовательно, не воспринимались в качестве важных теоретических концепций и образцов анализа социальной реальности. "Полит.ру" публикует статью Льва Гудкова "Социология Юрия Левады", в которой автор предпринимает первый опыт систематизации направлений работы и идей Юрия Левады, а также предлагает объяснение подобного игнорирования его исследований, подчас слишком сложных для понимания читателя, а зачастую просто вызывавших отторжение ценностно-этической позиции и нежелание принимать оценки и выводы. Статья опубликована в новом номере журнала "Вестник общественного мнения" (2007. № 4).
...Левада двинулась
и рассекает волны.
из секторского фольклора
Предварительные замечания. После смерти Ю.А.Левада был почти единодушно признан (теми, для кого это имя что-то говорило) «безусловным моральным авторитетом» и наиболее ярким или даже самым крупным ученым в российской социологии. В этом сходились и те, кого он удостаивал своего уважения, и те, кому он никогда бы не подал руки. Соглашаясь в общем и целом с подобным мнением, я бы, однако, не слишком переоценивал российскую публику, которая, в этом случае, скорее льстит себе, чем отдает должное большому человеку. Я даже не имею в виду конформизм, трусость и цинизм профессиональной среды или образованного сообщества в целом (социальной «элиты», по его выражению). Двусмысленность этой ситуации заключается в том, что работы Левады как раньше не читались, так и теперь остаются без внимания (мало известны и еще хуже – поняты). Можно пенять на умственную лень, интеллектуальную неспособность социологического сообщества к рецепции сложных идей или на невозможность в России критической дискуссии, на бессмысленное следование интеллектуальным модам, эпигонство и т.п. Однако, на мой взгляд, все выше названное - лишь производное от отношения к себе и собственному делу.[1] Дело в личной этике ответственности, а этому нельзя научиться.
Если в позднесоветское время отсутствие отклика можно было в какой-то мере объяснять недоступностью его сочинений (его почти не печатали, а то, что публиковалось - выходило в ведомственных малотиражных сборниках, ссылки на него яростно вычеркивали люди, и сегодня еще считающиеся «вполне приличными»), то с конца 1980-х годов никаких ограничений больше не существовало: Левада много печатался, выступал в широкой прессе и т.п.[2] Но его статьи и книги (особенно ранние – времени запрета на профессиональные публикации – 1972-1985 годов) почти не цитируются, не входят в учебные курсы по социологии или культурологии, а значит – не обращаются в качестве значимых теоретических и концептуальных конструкций, образцов анализа или интерпретации социальной реальности. На первый взгляд, причина, как уже сказано, проста и лежит на поверхности - непонимание и неприятие. Действительно, теоретические работы семидесятых-восьмидесятых годов написаны предельно сжато, очень концентрировано, практически без примеров или разъяснений, а наша образованная публика, в том числе – и научная, может усваивать только вторичные, отмаркированные чьим-то вненаучным авторитетом (раньше это были властные структуры, сегодня – модные западные авторы) продукты и идеи, очень адаптированные, многократно повторенные, облегченные изложением, ставшие до известной степени тривиальными на Западе. Ничего сверхсложного. И что-нибудь одно, или кто-нибудь один, а не все вместе.
Стиль работ Левады 1970-80-х годов лишь отчасти обусловлен соображениями «проходимости» и цензуры, а также неопределенности своего положения – представится ли еще повод изложить свои мысли или нет. Более адекватным объяснением, как мне кажется, было бы указание на предельную сосредоточенность мысли автора на проблемах, которые в принципе исключены в отечественной социальной науке, остающейся по сути эпигонской: это общая теория социологии и ее главные составляющие – аналитические возможности концептуального схватывания разных типов человека и соответствующая им организация социальных форм. Он постоянно думал над проблемами этого рода и давал свои решения, без каких-либо оговорок и скидок на особые обстоятельства, вытекающих из «специфики отечественной ситуации».
Но и поздние работы, написанные уже во время ВЦИОМ или Левада-центра, хотя и кажутся более ясными и заземленными, «эмпирическими», содержащими кучу цифр и других иллюстраций фактического материала из массовых опросов, очень не просты.[3]
В данной статье речь не идет об «аутентичности» воспроизведения левадовской работы, а лишь о вынужденной, но необходимой для нас схематизации или систематизации его идей и социологических способов понимания действительности, особенностей его интерпретации текущих процессов в России. Это - первый набросок, эскиз «поля» его социологической работы. Моя цель - не только указать на специфику познавательного интереса (характера задач, которые он ставил перед собой и решения которых ждал от других, прежде всего - своих сотрудников), но и прочертить теоретико-методологические принципы его социологических исследований. Трудность заключается в его сознательном отказе от систематического эксплицирования общего плана своей работы.
Задачи социолога в ситуации социального разлома. Особенности его социологического подхода. Из ценностной и личной позиции вытекают и теоретико-методологические принципы или посылки его исследовательской работы.
Своеобразие левадовского способа работы состоит в стремлении обнаружить многообразие мотивов и образцов действия, в признании сложности социальной материи в конкретных, российских обстоятельствах и ситуациях сейчас идущей жизни, выявлении такой же равноценности российской реальности, что и в других зонах мировой истории[4]. Глубоко спрятанная страстность Левады внешне почти никак не выражалась. Людей он делил на «хороших» и «неинтересных», считая, что настоящее дело может делаться лишь со страстью (когда ему что-то нравилось, он с чувством повторял чье-то выражение: «увлекает увлеченность»).
Одиночество, следующее из принятия такого рода позиции, было совершенно осмысленным, этически и, видимо, экзистенциально мотивированным. Оно открывало ему пространство внутренней свободы, ощущаемой окружающими, устанавливало дистанцию по отношению к событиям внешнего мира, а также - давало неповседневную меру житейской и человеческой суеты. В этом смысле – он мудрец, даос, дзен-буддист, брат Пифагору, Монтеню или Гераклиту. «Небо звезд», которое он время от времени упоминал[5], было для него не чужой цитатой, а действительно единственно значимой перспективой видения и оценки реальности. Однако эта высота означала не только неизбежное одиночество, но и суровость, даже жесткость отношения к себе. Интерес к людям, любопытство по отношению к самодостаточной жизни не совместимы ни с нетерпением, рождающимся из необоснованных и очень примитивных упований на ближайшее будущее, ни с надеждами на быстрые перемены, равно как и со столь же плоским безудержным отчаянием, последовавшим у многих после неудачи «демократии» в России.
Но именно эта точка зрения (или по-другому: характер отношения к себе и окружающему) вызывает «непонимание» его читателем. Такая позиция цензурируется, вытесняется, не принимается социологическим окружением, поскольку, с одной стороны, она выходит за рамки конвенциональных средств интерпретации российских перемен с их плоским государственничеством или транзитологизмом, с другой же – воспринималась как отказ от прямого участия в политике, а у более внимательных наблюдателей - как его глубокий пессимизм в отношении современного состояния российского общества. Но и то, и другое суждение было бы неверным. «Незаинтересованное рассмотрение», разведение (но не отключенность от актуальных интересов) научной деятельности и политического действия требуют чего-то вроде феноменологической пропедевтики, воздержания от практических оценок и от смешения их с познавательными ценностями. Нельзя связывать проблемы исследования («понимания») с прямой включенностью в ситуацию действия. Как и во многих других отношениях, даже близкие и симпатичные ему люди с трудом воспринимали нехитрый тезис, что понимание – это тоже действие, причем более существенное, нежели участие в тех или иных прямых гражданских акциях.
Поэтому более важная причина игнорирования работ Левады, равнодушия или отсутствия интереса к тому, о чем он писал, заключается в отторжении российской социологической наукой той ценностно-этической позиции исследователя, которую он занимал, соответственно, нежелания признавать его подходы, оценки и выводы. Парадокс, однако, заключался в том, что – по законам нечистой совести - эта глухота, дистанцирование, отчуждение были вынуждены принимать характер декларативного почитания, тем самым, вытесняя из поля сознания то, что являлось самым важным для Левады как человека и ученого.
Парадоксы такого рода сам Левада выделял в качестве метки или симптоматики реально существующих социологических проблем, более того – он разворачивал их уже в виде коллизии социальных взаимодействий, противоречия в структурах идентичностей, ролевых или ценностно-нормативных конфликтов, столкновения групповых и институциональных интересов. Парадокс для него был не частным концептуальным или методологическим недоразумением, а указанием на многообразие социальных определений, источники которых лежат в гетерогенности или многослойности социокультурных систем и механизмов регуляции социального действия.
Круг интересов. Тематика занятий сектора Левады.
Более или менее уверенно я могу говорить о характере занятий Левады только с 1970 года, когда я начал работать в его секторе в ИКСИ. Отдел в ИКСИ, который он возглавлял, назывался Сектор изыскательского проекта «Методология исследования социальных процессов». В то время я видел его почти ежедневно, хотя далеко не все понимал, что происходило вокруг. Если его не было на работе, значит, он был в ИНИОНе. Под его руководством шла очень интенсивная общая коллективная работа по освоению круга идей и методологии западной социологии.[6] В рамках работы сектора действовали три параллельных методологических семинара – общий, на котором по понедельникам шли доклады приглашенных гостей («варягов») или своих, членов сектора, главным образом тогдашних аспирантов Левады, Л.А.Седова или И.С.Кона (в штате было вначале всего несколько человек, потом он увеличился за счет окончивших аспирантуру); культурантропологический (его вел Д.Сегал) и логико-социологический (который, впрочем, был нерегулярным, его вел А.И.Ракитов при участии Ю.А.Гастева). Первые годы на заседании сектора обязательными были обзоры литературы («Кто что читал интересное?»), но затем, по мере ухода сотрудников в свою проблематику, они постепенно начали сходить на нет. Главное внимание уделялось изучению доминирующих на тот момент социологических школ – структурно-функциональной парадигмы Т.Парсонса (последний был предметом штудий не только Левады, но и Л.А.Седова, Н.Н. Стрельцова, В.В.Пациорковского, Г.Е.Беляевой), символического интеракционизма, социальной и культурной и антропологии, в меньшей мере – понимающей социологии М.Вебера (здесь главное место принадлежало М.А.Виткину), еще меньше – Г.Зиммелю (хотя Левада, безусловно, знал его работы) и др. О «немцах» с докладами выступали Ю.Н.Давыдов (Социология М.Шелера), П.П.Гайденко и др. О продуктивности этой работы можно судить хотя бы по двум вещам: за это время было заслушано более 150 докладов и проведена одна конференция (по проблемам аномии в марте 1971 года). Когда в связи с ликвидацией сектора (он просуществовал с ноября 1966 по май 1972 года) и чистками в ИКСИ, подводились итоги, среди прочего в качестве отчета о пятилетней работе были представлены коллективная монография по структурно-функциональном анализу (она так и не была опубликована), сборник статей «Логика и социология» (та же судьба) и 17 сборников переводов работ зарубежных авторов по социологии и смежным дисциплинам (вышли первые два выпуска «Структурно-функциональный анализ», третий был отпечатан, но по распоряжению Г.В.Осипова отправлен под нож – долгое время я и А.Г.Левинсон хранили по экземпляру этого выпуска, утащенных нами из типографии). Из аспирантов и мнсов левадовского сектора, подготовивших диссертации под его руководством - Т.Б.Любимовой (проблема ценностей в социологии), А.Г.Левинсона (социокультурная модель города), Д.Б.Зильберман (типология культур), А.А.Голова и других, до разгона защититься никто не успел. Единственные два исключения - блестящие защиты Б.Г.Юдина и Ю.А.Гастева - прошли до моменты обострения ситуации в институте. Эдик Зильберман, самый одаренный (по словам Левады, гений), не смог закрепиться в Москве и вынужден был эмигрировать. В США началась его вполне успешная карьера молодого университетского профессора, но вскоре нелепо оборвалась - он погиб в случайной автокатастрофе.[7]
Но история сектора и разгрома ИКСИ - это отдельная тема, требующая своего историка. Здесь мне важно указать лишь на самый общий круг ведущихся разработок, источники, школы западной социологии, которые были в поле его постоянного внимания и в качестве самостоятельного ученого и в качестве научного руководителя социологического проекта. Левада ушел из ИКСИ в ЦЭМИ, не дожидаясь погрома социологии, учиненного Руткевичем. В Институте осталась лишь самая серая публика. В ЦЭМИ он оказался в круге дискуссий экономистов, позднее ставших идеологами реформ. С некоторыми неизбежными перерывами продолжал работу левадовский семинар.
Теоретические работы 1973 - 1984 гг.
Занятия теоретическими проблемами социологии у Левады не имели самоценного, эскапистского характера, как это было у многих в советское время (системы знания западной науки – социологии, истории, антропологии, философии, культурологии - для искренне увлеченных людей того времени представляли собой как бы вневременный и прекрасный, платоновский мир свободы, истины, идеальных сущностей, «третий мир» в смысле К. Поппера или кастальской игры Г.Гессе). Напротив, они были мотивированы внутренним, личностным, в этом смысле – ценностным, высоко значимым – интересом к настоящему и поиском надежных и адекватных средств, позволяющих понять особенности тоталитарных режимов (советского, в первую очередь) и их последствия в самых разных отношениях – человеческом, институциональном и т.п. Помимо освоения соответствующих предметных социологических конструкций, шла критическая работа по переоценки концепций или понятий с точки зрения их необходимости и эффективности для анализа или объяснения социальной реальности этих обществ.
Теоретически проблема, стоящая перед Левадой – если смотреть на нее глазами социолога знания – заключалась в том, что выработанные западной социологией объяснительные ресурсы были ориентированы на описание наиболее «рационализированных», технологических и институционализированных, «формальных» структур взаимодействия, отождествляемых с «современностью», то есть на системы социальной, экономической, правовой организации обществ, завершивших процессы модернизации (которая в основном совпадала с вестернизацией). Для других обществ - незавершенной или догоняющей, неклассической, в том числе тоталитарной модернизации – эти категории принимали характер утопических, идеологических, мифологических и т.п. - образований, то есть служили не средствами описания положения вещей, а оказывались компонентами ценностных ориентаций, групповой идентичности (массовой или элитарной), легитимации власти, обоснования статуса или претензий на власть и т.п. Это касалось не только таких общих категорий, как «рациональность», «целенаправленность», «эффективность», «индивидуализм», но и предметных конструкций – бюрократии, урбанизации, социального развития, понятия культура и т.п.[8]
Остановимся на этих моментах. Сложность аналитической работы заключалась в том, чтобы отрефлексировав условия возникновения самой теоретической категории и социальную – групповую, институциональную - обусловленность ее использования, контекст ее функционирования, иметь возможность видеть различия ее функций, а тем самым – и особенности структуры самого «человека» как главного элемента общественной системы. Иначе говоря, дилемму соотношения «модели и реальности» следует обсуждать, отталкиваясь от «поздних» ситуаций, в которых «история совпадает с абстракцией (предельно абстрактной моделью)»[9], то есть либо, разделяя субъектов действия, описания и объяснения, либо реконструируя генезис понятия и контекст актуального социального поведения. Понятно, что проблематичным это становится сравнительно редко, лишь в особых условиях, как правило, только там, где «исторический перелом как бы вынес на поверхность, обнажил, освободил от наслоений фундаментальные элементы и скрытые пружины всей человеческой деятельности»[10]. Отсюда берет начало концепция «перелома», «аваланша», распада, играющая значительную роль в описаниях «советского человека». Особенность таких исторических ситуаций заключается в том, что «проблемой становится сам человек (т.е. когда утрачивают черты "заданности" его потребности, интересы, возможности, рамки деятельности)». В этих условиях «эксплицирование человеческих, антропологических предпосылок социально-экономических систем и процессов приобретает принципиальное значение». [11]
Этому предшествовала чрезвычайно важная в теоретико-методологическом плане, очень богатая по своему эвристическому потенциалу аналитическая работа по концептуальному моделированию процессов урбанизации и репродуктивных систем обществ, изложенная в нескольких статьях, но очень конспективно (что отчасти объяснялось соображениями проходимости текста через редакцию).[12] Урбанизация в данном случае была взята как пример не столько феноменологии социально-географических процессов определенного типа, сколько как повод представить общую структурно-функциональную модель - систему организации и воспроизводства сложного общества, а также характер его трансформации (=модернизации).[13]
В этих статьях Левада отрабатывал основной методологический принцип социологического исследования: давая феноменологический анализ социальной реальности или описывая морфологическую структуру той или иной социальной системы (различного уровня - институционального, группового, социетального), аналитик должен выявлять не только функциональное значение отдельных ее компонентов (их роль в обеспечении всего целого), но и связывать их с различными наборами культурных смыслов, фиксируемых и воспроизводимых разными элементами институциональной системы и разными способами «записи». Различные по времени способы культурной записи не исчезают, но уступают свое ведущее место иным типам хранения социальной памяти (традициям, способам социализации, организации социального поведения, ценностно-нормативным системам институтов и т.п.), подвергаясь при этом переоценке, перекодированию, «переупаковке». Только так они могут сохраняться в культуре. Но это же значит, что имеет место не только вытеснение прежних значений, но и взаимовлияние разных культурных слоев. Иначе говоря, адекватная интерпретация социальной реальности требует принять во внимание и расчет не только само «явление», но и, как говорят феноменологи, «способ данности» этого явления, то есть подвергнуть теоретической, исторической, генетической рефлексии описательный и объяснительный аппарат исследователя, направленность его теоретико-познавательного интереса, это во-первых, а во-вторых, рассматривать то, как конституировались сами субъективные смыслы действующих в конкретной ситуации (структура и генезис семантики «явления»). Изучению подлежат не только наблюдаемые особенности социального поведения, но и институциональные рамки этого поведения, их генезис (исторические пласты ценностей и норм, определяющих их состав и структуру), доминирующей тип социализации, степень дифференциации и специализации институциональной системы, характер интеграции и т.п.
Знаменателен один из промежуточных выводов этой работы: «Город, фокусировавший на ранних стадиях своего развития функции сохранения и интеграции общества, затем функции адаптивные (активное взаимодействие общества и среды в системе производства), ныне становится сосредоточием функций целеполагания, наиболее активной и сложной из всех.... В современных условиях «поддержание образца» предполагает сохранение приоритета целеполагания, а это последнее служит необходимой предпосылкой самосохранения общества. Отсюда и прогрессирующее изменение самого соотношения «центра» и «периферии» в фокусируемой городом общественной структуре»[14]. В переводе с языка структурно-функциональной парадигмы это означает, что общество с подавленной или деградировавшей политической системой (системой целеполагания) не имеет перспектив в будущем, что тоталитарный или авторитарно-патерналистский режим может сохраняться все с большим трудом, делаясь все более и более архаическим, то есть не имеющим шансов на завершение модернизации. «Повсеместное распространение городского образа жизни, городской иерархии ценностей и т.д. становится реальностью; без сомнения, оно является конкретной перспективой общемирового масштаба. Поскольку современные формы урбанизации при соответствующем развития транспортных и коммуникативных систем не связаны только с концентрацией огромных масс населения, производства, застройки и т.д., постольку получают развитие многообразные и всепроникающие «рассеянные» ее продукты» [15].
Типологически центральные функции общества разделяются им (вслед за Т.Парсонсом) на: а) инструментальные (целевые ориентации, реализация поставленных целевых задач), б) нормативная (фиксирование нормативно-ценностной системы), в) символическая (поддержание механизмов интегрирующих систему как целое). Различие социокультурных систем предполагает разное социоморфное представление центральных функций (различия определяются в первую очередь шкалой «наличие специализации элементов системы – диффузность функций или отсутствие дифференциации функций». Чем более жесткой («аскриптивной») является система, тем более выражена ее пространственная «центр-периферическая» структура: центр приобретает исключительно символический характер, нормативные функции воплощаются в управленческой иерархии, а инструментальная деятельность вытесняется на исполнительскую периферию. Этот тип характерен для традиционных или традиционализирующихся обществ, изменяющихся лишь под внешним воздействием или слома внутренних механизмов, путем адаптации к происходящим переменам, а не путем динамического развития, инноваций, усложнения и специализации своих структурных элементов. Ему противостоит другая возможность развития социальной морфологии, обусловленная «возникновением специфических средств записи культурного текста. В такой модели нормативные функции центра универсально значимы и доступны... Инструментальные же функции иерархизированы, распределены по различным агентам социального действия (индивиды, группы, организации) вплоть до верхнего, социетального уровня организованности общества. Функции центра связываются здесь с «вертикальным» строением культурного текста»[16], способного «вместить в принципе неограниченный объем информации». Тем самым в такой организации общества введен принцип ценностного или идейного плюрализма, а значит, сняты ограничения на какие-либо интеллектуальные или смысловые ресурсы, что собственно и является предпосылкой интенсивного инновационного процесса в любых областях социальной и культурной деятельности. Известную завершенность этот подход получил в статье «О построении модели репродуктивной системы (проблемы категориального аппарата)», вышедшей через четыре года после «урбанизационного цикла» [17]
Понятно, что такое схематическое моделирование социокультурных систем представляет собой попытку транспонировать парсоновскую парадигму на материал обществ с запаздывающей или догоняющей модернизацией, где институты, относимые (в соответствии с процедурами аналитических таксономий) к разнофазовым эпохам и состояниям, присутствуют в действительности «одновременно», то есть выполняют разные функции для разных групп. Чрезвычайно высоко оценивая вклад в общесоциологическую теорию Т.Парсонса[18], он вместе с тем довольно критически относился к тому, что он называл в частных разговорах его «рационалистическими упрощениями», склонностью к плоскому рационализму и утилитаризму: конструирование социальных систем (структур социального взаимодействия) из очень ограниченного набора типов действия. Парсонс в своей теории социального действия использовал лишь два веберовских типа рационального действия: целерациональное действие и ценностнорациональное, ограничившись в своей трактовке рациональности только этими вариантами.
Строго говоря, сам М.Вебер не считал исчерпывающей ту типологию социальных действий, которую он представил в первой главе своего «Хозяйства и общество» и которой обычно ограничиваются социологи (учебники никогда не выходят за ее пределы): целерациональное (у Парсонса – «инструментальное»), ценностнорациональное, традиционное и аффективное действия. Но для прагматических задач его социологических исследований этой схемы было достаточно, хотя в своих методологических работах он указал на другие возможности идеально-типического конструирования. Более того, его концепция процесса рационализации (не различения формальной и содержательной рациональности, а именно действий рационализации, ее условий и факторов, т.е. систематического развертывания идей под воздействием определенных социальных интересов) предполагает или даже скорее требует введения разнообразных конструкций рационального действия, не сводимого к чистой инструментальности. [19]
Для Парсонса, как и многих других современных социологов, ориентированных на изучение современных западных обществ, рациональность различалась лишь содержательно, по предмету рационального действия, а не по своей структуре.[20] Идентификация инструментальности с рациональностью (за образец берется прежде всего экономическое поведение и соответствующая конструкция человека - «homo oeconomicus») задавала совершенно определенную логику рассуждения: модернизация (самого разного рода) означала не просто прогрессирующую технизацию и специализацию функциональных подсистем общества, но и повышение уровня человеческой свободы, моральный и гуманитарный прогресс и т.п., то есть все то, что стоит за разного рода идеологическими утопиями, в том числе – и марксизмом, а значит – и советским тоталитаризмом. Поэтому вполне логичным выглядят следующие шаги Левады-теоретика: критика рациональности экономического человека (включая и экономический детерминизм)[21].
Статьи этого цикла (сюда входят « Социальные рамки экономического действия, (1980); «Проблема экономической антропологии у К.Маркса» (1983), и «Культурный контекст экономического действия») (1984), завершились самой важной в этом плане работой, переводящей социологическую теорию действия в другой концептуальный горизонт: «Игровые структуры в системах социального действия» (1984).
Свой разбор Левада начинает с фиксации «общих мест» рассуждений об экономическом действии как специфическом идеале действия как такового, его понятности, мотивационной прозрачности, результативности и т.п. Он указывает на то, что с экономической («внутренней») точки зрения экономическое действие, характеризующееся предельной рациональностью, целенаправленностью, способностью к оптимизации и квантификации, представляется «естественным» (=обусловленным «потребностями» и т.п. квазиприродными императивами) и «беспредпосылочным» по отношения к социальной системе. «Это значит, что его нормативно-ценностные параметры (выделено мной – ЛГ) остаются вне поля внимания. Между тем для социологического анализа – предполагая последний достаточно зрелым методологически – рассмотрение таких предпосылок (рамок, контекста) представляет специфическую и постоянную проблему».[22] Задача, следовательно, заключается в том, чтобы проблематизировать характеристики «очевидности» такого типа действия, представив их как «социальное содержание различных типов человеческих действий и общественных структур, то есть раскрыть сам символический смысл эквивалентно-обменных отношений и соответствующих мотиваций» (там же). Такая процедура снятия иллюзии самоочевидности оказывается возможной только тогда, когда демонстрируется, что эффект само-собой-разумеющности в соотношении «цель-средства» возникает в результате нормативного ограничения средств для достижения поставленных целей или (не менее нормативного санкционирования самих целей относительно используемых средств). Определенно рациональным в данном социально-историческом контексте и данных обстоятельствах признается лишь строго санкционированный выбор цели, выбор средств. Соответственно, адекватным их соотношение может расцениваться в данной ситуации только с учетом предполагаемых последствий их выбора и наступления ожидаемых последствий действия. Но такая санкция (групповая, институциональная) возможна лишь тогда, когда сами «исходные» культурные параметры (нормы и ценности, задающие символические значения трансакции) рассматриваются как неизменные, неисторически, как «небо неподвижных звезд» по отношению к описываемым группам и институтам, что допустимо лишь в качестве аналитических посылок, а не фактического положения вещей. Другими словами, «естественность» структуры экономического действия - продукт довольно поздней идеологизации экономических отношений, с одной стороны, и однозначно трактуемой «культуры», с другой. Многократно предпринимаемые попытки представить «модель» или «структуру» культуры неизменно оборачивались неудачей, приводя либо к диалектическим играм и сочетанию мнимых сущностей с понятиями теоретического плана, либо выведению за рамки культуры большей части смысловых проявлений и образований.
Поэтому Левада принимает важнейшую посылку - «в самой культурной подсистеме собственные нормативные регуляторы отсутствуют». Соответственно «…культуру методологически правильнее было бы представлять не как функционально-организованный механизм» (или фиксированный текст, жесткую семантическую структуру и т.п. – ЛГ), «а как систему значений, приобретающих действенность и смысл (организованность) только в процессе их использования; в этом плане культура аналогична языку»[23]. Аналогии с языком (речь и словарный запас, контекст высказывания, контекст понимания, языковой этикет и социально-культурная стратификация и т.п. различения) заставляют утверждать, что «семантический потенциал ("поле") определенной культуры в принципе должен быть существенно большим, чем ее функционирующая часть. Он включает не только явные, но и латентные, не только функционально-полезные, но и дисфункциональные структуры, а также структуры, различающиеся временными параметрами своего действия, и т.д. …Потенциальный арсенал культурных значений и структур формируется исторически, временные параметры таких структур по определению несводимы к рамке социально-организованных систем. … Отсюда неизбежность противоречивого многообразия