Проблема идентичности и национального самосознания стала активно обсуждаться в XIX веке в той интеллектуальной среде, которая пыталась переложить на отечественную почву германскую концепцию народной целостности и единства. Последующее превращение идеи единства в «националистические мечтания» закономерна: возобновленная в сталинское время, эта идея окончательно сформировалась в период застоя в России, а сегодня снова подвергается пересмотру и активизируется. Активные обсуждения это темы в постсоветский период, в том числе, в жанре научных публикаций, представляют собой, как правило, пересказ идей славянофилов или русских религиозных философов. Показательным является факт государственного заказа на создание новой российской идеи, который, правда, так и не смог осуществиться. Сегодняшняя идентификация, при всей традиционности этнических характеристик (терпение, духовность, умение довольствоваться малым и т.п.), имеет сложный характер: «Один ее план составляют представления и ценности предшествующей советской эпохи (великодержавный, героический, мобилизующий национализм), а другой — аморфные и нерационализируемые ценности и представления о «нормальной», спокойной и защищенной в правовом отношении жизни, выступавшие смутным прототипом чего-то вроде гражданского общества». В главе, посвященной национальной идентичности в России, из книги, выходящей в издательстве «НЛО», Лев Гудков предпринимает попытку мониторинга этнического самосознания в России на основании социологических данных ВЦИОМ.
Характер и особенности русской (российской) национальной идентичности до сих пор являются одной из самых идеологизированных и даже мифологизированных тем, обсуждаемых интеллектуальным сообществом в России. До самого последнего времени подобные вопросы оставались предметом внимания почти исключительно историософской эссеистики или литературно-публицистических спекуляций авторов, ищущих объяснения своеобразию российской истории в «крови и почве», в православных корнях русской культуры, или их противников, «либералов-западников», подчеркивающих односторонность и незавершенность процессов русской модернизации.
Истоки подобных дискуссий относятся к сравнительно поздним временам (не ранее конца 30-х годов ХIХ века), когда в среде московского образованного дворянства, чиновничества и университетской профессуры перерабатывался на русский лад проект «немецкой нации», идеи которого были выдвинуты классическими немецкими литераторами и философами. Стимулом для подобных размышлений, как и в самой Германии, была война с Наполеоном, встряхнувшая в интеллектуальном плане русское образованное общество. Однако в отличие от Германии, где к важнейшим последствиям наполеоновских войн можно отнести рецепцию многих правовых и политических идей и достижений французской республики и империи, в России дело обстояло иначе. Утратив к тому времени свою непосредственную актуальность, война 1812 года (в отличие от других войн с французами, пруссаками, англичанами, шведами или турками) приобрела совершенно иные смысловые измерения. В качестве «Отечественной войны» она стала частью национальной мифологии — противостояния России цивилизованной «Европе». Такое противопоставление закрепило и другие, возникшие почти одновременно с этим, но относящиеся уже к далекому прошлому, мифы того же рода — например, представления о том, что Россия «всегда» играла роль «исторического щита», оборонительного рубежа, крайнего восточного бастиона, защитившего и прикрывшего ценой огромных жертв и страданий цветущую Европу от нашествия диких татаро-монгольских орд (частично эти представления оказались воспроизведенными уже в ХХ веке, в идеологии победы во второй мировой — или, по российскому словоупотреблению, опять-таки Отечественной — войне).
Война как таковая, как крайнее выражение оппозиции двух культур или цивилизаций, превратилась во внутренний фактор конституции национального самосознания. Его носителями первоначально были лишь проправительственно настроенные дворянство и бюрократия. Затем — по мере распространения просвещения — среда влияния этих групп и их идей расширилась и стала включать городское, мещанское население, а существенно позже эти представления стали доступными и прошедшему воинскую службу крестьянству (особенно после реформ военного ведомства, проведенных его министром графом Д.А. Милютиным). Тем самым, в идее империи, или великой державы, как парадигмы российского (русского) национального самосознания оказались в самых разнообразных сочетаниях значения войны как таковой, тотального государства, героизма и народной жертвы. Фоном для этих разработок стали процессы форсированной колонизации — Кавказа, Причерноморья, Средней Азии, а несколько позже и Дальнего Востока, как будто подтверждавшие реальность националистических мечтаний и подталкивавших ко все более фантастическим геополитическим спекуляциям — от планов завоевания Константинополя до создания панславянского союза.
Для столичных русских интеллектуалов 1840-1860-х гг., начинавших рассматривать мир и историю исключительно в перспективе предстоящей модернизации Империи, консервативная немецкая версия этой национальной утопии («органического» или «тотального» государства, обнимающего и венчающего институты гражданского — мещанского, бюргерского — общества, придающего им пафос величия и высшего смысла) была гораздо ближе и реальней, чем французский вариант «нации как политического сообщества», базирующегося на универсалистских по своему характеру социальных институтах — праве, экономике, прессе и других. Ключевой момент подобного проекта — патерналистское «просвещенное» государство, опирающееся на централизованную бюрократию, — могло сохраниться в условиях неизбежной промышленной революции и последующих изменений, лишь будучи консолидированным на основе единой культуры, общности языка, обеспечиваемых деятельностью массовой школы (и университета), которые, в свою очередь, государство было намерено поддерживать и охранять. Именно отсюда берет свое начало идея осторожного и дозированного народного просвещения, контролируемого церковью и подчиненного главной цели — обеспечению лояльности в отношении власти.
Знаменитая формула С.С. Уварова «самодержавие, православие и народность» надолго предопределила характер массового образования и тем самым — формирования национального сообщества в России. Слабость, неразвитость, подчиненность структур гражданского общества, имевших в России почти зачаточный характер, упорное сохранение и автократической властью, и самим обществом сословных институтов, блокировавших развитие представительских учреждений, оборачивались неизбежной гипертрофией централизованной патерналистской бюрократии. Поэтому любая попытка идеологизации, каждая версия национальной идеологии непременно, как на само собой разумеющемся основании, строилась на идее органического целого — неразрывном соединении империи, нации и управляющих структур исполнительной власти. Не репрезентация социальных групп, их интересов или представлений (символических ресурсов — культуры, ценностей), а сохранение и усиление мощи и авторитета всего государственного целого, расширение его масштабов и сферы влияния мыслились российской элитой как главные задачи национальной политики. Обсуждение национальных проблем, дискуссии о перспективах национального развития неизбежно принимало форму конструирования предельных тотальных целостностей: амбивалентной утопии «Запада» противостояла мифология органической и витальной «России».
Противоречивость и двусмысленность «Запада» как фокуса, как важнейшего компонента структуры национальной идентификации заключалась в том, что, воплощая, с одной стороны, представление о соблазняющем материальном благополучии или даже изобилии, технологическом прогрессе, военной и индустриальной мощи, присущих европейским странам, «Запад» одновременно представлялся как угроза потери Россией ее «изначальной самости», как неизбежное разрушение традиционного изоляционизма и состояния благой закрытости, в которой пребывала страна. Распространение иных («современных») идей и начал несло с собой не просто опасность эрозии патриархального социального порядка, основанного на привычном произволе и безответственности, недифференцированности и некодифицированности отношений господства и авторитета, а проклиналось как гибельное вторжение чуждого духа безжалостного меркантилизма, рационалистического позитивизма и мертвого правового формализма. Соответственно, этой экспансии «Запада» противопоставлялись не просто более или менее рафинированные версии ксенофобии и антизападничества, а разработанные по заимствованным образцам (главным образом из Германии) варианты учения об особом органическом («соборном») единстве народа и власти, коренящемся в общности православия (веры и церкви), прошлой судьбы и великого будущего.
Таким образом, «национальное» начинало мыслиться лишь как этноконфессиональная общность подданных великой державы, империи, символизируемая собственными (в противовес «европейским») репрезентативными фигурами царей, полководцев, великих ученых и писателей, значимых не самих по себе, т.е. не собственной творческой субъективностью, а исключительно в качестве иллюстрации величия и мощи всего целого, как аргумент самодостаточности России в ее постоянных усилиях сопоставления с символическим фокусом мира — «Европой». В этом смысле «Европа» представляла собой внутреннюю инстанцию самоотождествления, конфигурацию представлений «о себе» глазами авторитетного и значимого «Другого». В идеологических конструкциях национальных начал в России, разработка которых была закончена в общих чертах к концу XIX в., не было характерного для других странах присутствия ценностей важнейших институтов, артикуляции сословных, корпоративных или групповых интересов, признаков культурного наследия аристократии или патрициата, становящихся основой консолидации общества, образцами для подражания и ориентации. Формирующаяся национальная культура мыслилась не как совокупность уже имеющихся достижений, сколько как «почва» будущего величия державы, своего рода манифестация или залог будущего признания другими «народами». Своего пика дискуссии подобного рода достигли на исходе XIX — в начале ХХ века, обозначив вместе с тем и конец фазы формирования идеологии имперской «национальной культуры», начало интенсивных процессов массовизации, распад традиционно-сословного целого и утверждения институтов собственно гражданского общества.
Сам спектр высказываемых при этом мнений был не слишком широким. Основные позиции сводились к утверждениям типа: «у России свой собственный, особый путь развития», которые сопровождались либо антизападническими декларациями, либо полярными им высказываниями о России как «мертвой» в цивилизационном отношении стране, авторитарные и «общинные» традиции которой препятствуют формированию современных институтов рыночной экономики и представительской демократии. Серьезных попыток научного описания и анализа структуры русской идентичности (за редким исключением работ дореволюционных историков — В. Ключевского, П. Милюкова и некоторых других), тем более — изучения ее изменений, практически не предпринималось.
Ход первой мировой войны обозначил для России предельные напряжения между ставшей к тому времени уже архаической государственно-политической системой и другими институтами или подсистемами национального сообщества. Ситуативная недееспособность автократической власти при слабых гражданских институтах фактически обернулась крахом всей империи. Затянувшиеся военные неудачи парализовали и те национальные движения и партии, которые в принципе могли бы выдвинуть иные (без военно-героической мобилизующей идеологии) проекты национального и государственного строительства, но в этих условиях не сумели предложить ничего иного, кроме имперской «войны до победного конца». Усталость общества от такой войны, истощение его ресурсов, общий военно-политический кризис не просто задевали сам нерв великодержавной, национально-имперской идентификации, а быстро разрушали потенциал национальной консолидации, поскольку никаких других, кроме великодержавных, оснований для гражданской солидарности не было разработано. Результат — резкий рост влияния радикальных как антинациональных, так и шовинистических идеологий и экстремистских организаций, быстро размножающихся в условиях усиливающейся аномии и социальной дезорганизации.
Катастрофа 1917 года и последовавшие затем гражданская война, террор, эмиграция лишь законсервировали позиции сторон в этой дискуссии, но мало что в принципе добавили к ней, если не считать большевистского идеологического проекта форсированной индустриализации России и создания нового, бесклассового советского общества. Однако последний в своем качестве «научной идеологии» просуществовал относительно недолго, так как уже в середине 30-х годов начался процесс вытеснения революционистской большевистской фразы и частичная реставрация прежних имперских представлений, ознаменовавшая усиливающийся интерес тоталитарного режима к проблемам собственной легитимности, ее дефицита и поиска различных функциональных эквивалентов традиционализма. Принятые в эти годы постановления ЦК ВКП(б) содержали решения о необходимости возвращения в массовой школе к преподаванию отечественной истории (которая была исключена из программы в начале 20-х годов), о государственных юбилеях отечественных классиков литературы, искусства и науки и тому подобных политических мероприятиях, повышающих статус событий национальной истории и культуры. Еще более важными стали предпринятые уже во время войны меры по примирению коммунистического, открыто атеистического режима с православной церковью как традиционным, собственно национальным институтом, или послевоенная антисемитская политическая кампания («борьба с безродными космополитами»), сопровождавшаяся утверждением, часто в утрированных и почти карикатурных формах, приоритетов русской национальной культуры над «загнивающей» западной культурой, утверждения превосходства русского оружия, науки, образа жизни и проч. Именно в это время происходит интенсивная переработка имперского наследия в «героическое русско-советское прошлое», утверждаются и тиражируются стилизованные образцы символических фигур царей и военачальников вроде Александра Невского, Ивана Грозного, Петра I, Екатерины II, А. Суворова, М. Кутузова, Ф. Ушакова, П. Нахимова, а также патриотически мыслящих ученых — М. Ломоносова, Д. Менделеева, И. Мичурина, И. Павлова.
Сегодня трудно с полной определенностью говорить о том, какой была советская национальная структура идентификации, так как мы имеем дело уже лишь с ее резидуумами, идеологическими остатками, риторическими радикалами более ранних структур массового сознания. Даже их гипотетическая реконструкция, опирающаяся на ценностные представления людей старшего возраста, не дает адекватной картины, ибо как ни консервативны подобные взгляды и установки, но и они подчинены медленным, хотя и ощутимым изменениям, трансформирующим представления о прошлом под влиянием нынешних оценок и мнений. Мы можем попробовать лишь условно, схематически наметить некоторые ее элементы, опираясь на данные эмпирических исследований, проводимых ВЦИОМ [1]. А значит — отталкиваться от структуры национальных представлений, зафиксированной сегодня.
С достаточным основанием можно утверждать, что хронологическая глубина массовых представлений сегодня ограничена военным временем, не ранее. Время социализации основной массы — практически двух третей — взрослого населения приходится на более поздние годы. Последующий переходный период (1946-1956) — время рождения и начального обучения той генерации, которая сегодня занимает наиболее влиятельные позиции в российском обществе, — был не просто новой фазой изоляционизма и ожидания следующей войны, но отмечен целой серией государственных идеологических и террористических кампаний в этом направлении. В дальнейшем (особенно к концу всего этого периода 1957-1985 годов) началась неудержимая эрозия всего «советского». Она затронула большинство структур и механизмов, обеспечивавших постоянный режим чрезвычайной мобилизации, и повлекла за собой распад колонизационного мифа («советский интернационализм», «дружба народов СССР»), сопровождаемый утверждением собственно русского национализма в оппозиции набиравшему силу национализму в республиках.
Иначе говоря, послевоенные геополитические изменения образовали другой, в сравнении с 1930-ми годами, фон, на котором шло воспроизводство образцов уже собственно русско-советской идентичности. Важнейшими обстоятельствами этого горизонта массового сознания следует считать не только образование мировой биполярной, конфронтационной блоковой системы (возглавляемой двумя супердержавами США и СССР) и появление стран «третьего мира» как зоны влияния СССР или сферы приложения советских моделей развития, но и реальную масштабную колонизацию и индустриализацию Средней Азии, процессы русификации Прибалтики и Западной Украины, Молдавии, массовую миграцию внутри страны и, наконец, начавшиеся в середине 1970-х годов латентные процессы децентрализации СССР, окрашенные, в первую очередь, амбициями и интересами сформировавшихся к этому времени национальных элит в союзных республиках. Это время уже не просто существования страны «в условиях враждебного окружения», но и растущего недовольства основной массы населения бременем «интернациональной помощи», необходимостью поддерживать выполнение имперских амбиций и миссионерских функций в странах третьего мира ценой снижения жизненного уровня людей в собственной стране.
Таким образом, можно говорить о том, что нынешняя структура национальной идентификации сложилась в брежневские годы, хотя важнейшие ее компоненты и направляющие (имперская и великорусская), без сомнения, сформировались гораздо раньше, к началу ХХ века и были реанимированы сталинским режимом. Однако никаких публикаций, обсуждений или выступлений по темам, касающимся вопросов национальной идентификации до конца сталинской эпохи, а точнее — даже до самой отставки Хрущева, быть, естественно, не могло. Лишь некоторое ослабление репрессивного идеологического контроля, начавшееся после ХХ съезда КПСС и разоблачения культа личности Сталина, стимулировали возникновение такого явления, как «самиздат». По его каналам уже с начала 1960-х годов стали активно обращаться книги русских философов и идеологов, начиная с П. Чаадаева и кончая Н. Бердяевым, Г. Федотовым или новыми русскими почвенниками и националистами — В. Осиповым, И. Шафаревичем, а позже и западных авторов — А. Безансона, Дж. Биллингтона, А. Янова и др. Именно «самиздат», репродуцировавший арсенал дореволюционной и эмиграционной публицистики, философской и религиозной эссеистики по вопросам русской национальной идеологии, но не создавший принципиально ничего нового, стал основой для риторики общественных деятелей эпохи горбачевской «перестройки». Институционализированная же официальная академическая наука в России — философия, этнография, социология, историография, литературоведение — была не просто ангажирована режимом, но являлась его функциональной подсистемой, обеспечивая его легитимацию, мобилизацию массовой поддержки, принятие решений в информационном и технологическом плане, образовательную подготовку кадров и проч. Для новых задач — реализации собственно исследовательской деятельности, анализа, рационализации интеллектуальной и культурной ситуации — у ее представителей уже не было ни соответствующих ресурсов, ни значимой мотивации и сил. Поэтому к моменту краха коммунистического режима у исследователей в России фактически не оказалось никаких специализированных теоретических или методологических разработок по данным проблемам.
То, что в подавляющем большинстве случаев сегодня выдает себя за «научные исследования» в области национальной идентификации, чаще всего представляет собой смесь из тезисов прежних философов и идеологов (славянофилов — А. Хомякова, К. Аксакова, Ю. Самарина, И. Киреевского или Н. Бердяева, В. Эрна, И. Ильина, С. Булгакова и др.), общих предрассудков и стереотипов, а также разрозненных данных различных социологических опросов, профессиональная корректность которых часто вызывает сомнения [2]. С наибольшей убедительностью и даже яркостью это продемонстрировал опыт систематического анализа и обобщения всего написанного в последние годы на эту тему, произведенный в соответствии с официальным заказом администрации Президента РФ на выработку «основополагающей русской идеи» специально созданными группами аналитиков при Администрации Президента [3]. Перебрав огромный массив нынешних публикаций в прессе, посвященных русской или российской национальной идеологии, подвергнув их смысловой классификации и контент-анализу, аналитики пришли в итоге к довольно тривиальным результатам. «В сухом остатке» были обнаружены лишь риторические конструкции «великой державы», оппозиции «Россия-Запад» и упорное стремление к социальной стабильности, упорядоченности общественной жизни, нежелание каких бы то ни было социальных экспериментов и потрясений, выраженную массовую потребность в размеренной, даже рутинной, но благополучной повседневной жизни.
Для понимания структуры русской национальной идентичности укажем на значимость нескольких институциональных моментов организации советского общества, образа жизни, идеологические рудименты и социально-психологические обстоятельства которого оказались функционально значимыми и для постсоветского периода. Первое — советское общество не просто тоталитарная империя, это общество, существовавшее десятки лет (полтора-два поколения) в режиме хронической мобилизации, чрезвычайного положения, обстановки «осажденной крепости». Функционирование его институтов могло осуществляться лишь в условиях угрозы репрессий, редуцированного понимания человека как элемента системы, который в этом смысле лишен самостоятельной ценности и значения, при снижении до определенного минимума материальных запросов населения, и без того уже существовавшего в условиях тотального дефицита, вынужденного аскетизма, социально-политического, информационного, культурного, цивилизационного изоляционизма, хронической угрозы мировой войны как фактора принудительной консолидации социума. Отсюда — гипертрофированный культ государства как единственной силы, конституирующей слабое и несамостоятельное, зависимое гражданское общество (неустранимый придаток мобилизационной системы), культивирование самоотверженного героизма и потребительского аскетизма, имперского милитаризма, чувства превосходства русских над другими народами, отчасти — даже колонизационного миссионерства, вполне ощутимого еще в конце 1980-х годов. Таков уровень поверхностной символической идентификации, который обеспечивал легитимность системы в целом и интегрировал Советский Союз, а внутри него — прежде всего русское население как основу системы.
Однако — и это второй по значимости момент — ни одна идеологическая и репрессивная система не может обеспечивать подобный режим в течение длительного времени без потери интенсивности своей поддержки. Она вынуждена тем или иным образом смиряться, негласно допускать довольно широкие отклонения, сферы частной деятельности, которые обеспечивали бы повседневное и неидеологическое, немобилизационное существование обычных людей. Сюда относятся области семейных и локальных связей, этнических солидарностей, религиозного поведения, неформальных отношений, материальных интересов, побочных занятий, разнообразных потребностей, экономической деятельности, безусловно оказывающиеся в открытом противоречии и даже противодействии институциональному уровню регуляции и идентификации. При этом подобная структура двоемыслия не является чем-то аномальным или парадоксальным. Напротив, она представляет собой рутинные механизмы массовой адаптации к репрессивным структурам советского типа (рационализация их в виде резкого открытого противоречия или моральной антиномии может рассматриваться скорее как исключение, мотив позднего диссидентства, предмет художественной тематизации, внутренний конфликт в интеллигентских, ангажированных кругах, но не драма обычного человека) [4].
Таким образом, мы имеем дело с противоречивой структурой идентификации. Один ее план составляют представления и ценности предшествующей советской эпохи (великодержавный, героический, мобилизующий национализм), а другой — аморфные и нерационализируемые ценности и представления о «нормальной», спокойной и защищенной в правовом отношении жизни, выступавшие смутным прототипом чего-то вроде гражданского общества. Такая разорванность лишь на первый, поверхностный, крайне рационалистический взгляд выступает проявлением социальной шизофрении. Рутинная повседневность, локальный партикуляризм, проникающая извне массовая культура компенсировали и смягчали ограниченность и жесткость требований репрессивных и идеологических институтов, обеспечивали необходимую многомерность частного существования даже ценой сужения информационных и цивилизационных горизонтов, обеднения структуры интересов и всей сферы символически значимого, понижения стандартов существования. Связующим оба плана представлений было понимание роли государства как силы, конституирующей и организующей общество, как управляющей социально-попечительской инстанции, обеспечивающей «справедливое» распределение статусов, потребительских благ, защиту всех своих подданных.
Однако сами по себе эти обстоятельства становятся элементами групповой или личностной идентификации лишь тогда, когда даже негативные условия существования в мобилизационном и репрессивном обществе получают характерную положительную интерпретацию. Иначе говоря, механизмы депривации, принуждения, редукции сложности (будь то разнообразие структуры материальных запросов или информационных интересов), коллективного заложничества, изоляционизма трансформируются в представления об особой ценности русского терпения, приоритетов духовной жизни над материальной, мирном, не неагрессивном, не воинственном характере русских, достоинствах пассивной, неиндивидуалистической, недостижительской жизни, а соответственно — в комплекс «жертвы», конституирующий массовое восприятие происходящего.
1. | 2. | |
Терпение, способность мириться с лишениями и трудностями | 53 | 32 |
Жизнестойкость, способность жить вопреки произволу и принуждению властей | 42 | 24 |
Привычка довольствоваться малым | 39 | 20 |
Духовность, преобладание духовных ценностей над материальными | 36 | 16 |
Коллективизм (готовность действовать и решать жизненные проблемы сообща) | 35 | 19 |
Душевность (склонность переводить формальные отношения в неформальные, дружеские) | 34 | 20 |
Покорность (смирение со всем, к чему принуждает власть) | 31 | 10 |
Обостренное чувство справедливости, стремление к равенству доходов | 29 | 21 |
Упование на власть (привычка думать, что решение важнейших проблем зависит только от власти) | 28 | 5 |
Преданность государству (готовность подчинить его интересам свои) | 23 | 10 |
Склонность действовать в обход законов | 19 | 3 |
Представление, что порядок важнее политических свобод | 16 | 7 |
Страх войны, нападения извне | 10 | 3 |
Более подробно эти характеристики можно представить на примере самоописания опрошенных в качестве типичных представителей россиян (табл. 2).
...у русских | ...у себя | |||
1989 N=1325 | 1994 N=2957 | 1999 N=2004 | 1999 N=2004 | |
гостеприимные | 55 | 67 | 73 | 65 |
открытые, простые | 59 | 72 | 67 | 51 |
терпеливые | 52 | 62 | 63 | 43 |
готовые помочь | 51 | 61 | 55 | 46 |
миролюбивые | 50 | 52 | 42 | 41 |
трудолюбивые | 27 | 42 | 35 | 44 |
ленивые | 25 | 26 | 27 | 8 |
свободолюбивые | 20 | 27 | 23 | 19 |
непрактичные | 31 | 38 | 22 | 9 |
энергичные | 9 | 22 | 20 | 29 |
забитые, униженные | 10 | 17 | 16 | 2 |
безответственные | 22 | 29 | 16 | 2 |
религиозные | 7 | 14 | 14 | 7 |
культурные, воспитанные | 5 | 8 | 8 | 18 |
Основная конфигурация черт русских в представлении о самих себе — это соединение партикуляристского набора характеристик с пассивным авторитарным комплексом зависимости и подчиненности. Эти определения составляют образ русских «для себя» — пассивных, терпеливых, простых (не претендующих на высокий уровень запросов, автономность и самодостаточность, сложность ценностного набора), открытых для внешнего социального контроля, замкнутых в аффективных, неформальных группах и структурах взаимоотношений, которые обеспечивают необходимые требования адаптации и выживания при репрессивном режиме, ограничивают агрессию или давление извне. Зато самих себя респонденты в меньшей степени характеризуют как «терпеливых», но чаще — как более прагматичных, более трудолюбивых и менее ленивых. Опрошенные считают себя в сравнении с большинством более энергичными, культурными и воспитанными, более рациональными, более ответственными, отличающимися большим чувством собственного достоинства, а вовсе не «забитыми и униженными». Таким образом, у самих себя респонденты чаще акцентируют признаки активности, чем у типичного русского, и, напротив, в меньшей степени отмечают свойства пассивности и зависимости [5].
Эти смещения означают, что структура коллективного образа явно подчинена определенному ценностному воздействию. Отметим также, что в отличие от восприятия себя в качестве «русских», которое почти идентично в разных социальных и культурных средах, мало зависит от возраста, образования, места жительства, профессиональной деятельности респондента, описание себя («...присущи лично Вам») существенно различается в зависимости от того, к какой группе принадлежит респондент. Чем он старше и чем менее образован, тем сильнее выступают у него черты зависимого и пассивного субъекта. Напротив, с увеличением социальных и культурных ресурсов (образования, проживания в столицах или крупных городах, особенно если это молодые респонденты, соответственно, более обеспеченные и реже связанные с госсектором) растет негативная и критическая оценка пассивно-зависимых черт в русском характере. Так что, если брать суммарно типологические признаки, то можно сказать: чем старше респонденты, тем сильнее выражена у них позитивная окраска пассивно-зависимым качествам и у самих себя, и в образе русских в целом. Активные же самохарактеристики у респондентов, относимых к социальной и культурной периферии (с ограниченными ресурсами), заметно ниже, чем у молодых и тем более столичных жителей.
Итак, центральное место в совокупности представлений о себе как члене этнической общности у русских занимают именно значения пассивной зависимости, определяющие своего рода страдательный залог для всех других дополнительных к ним значений коллективной самоидентичности. Перед нами не набор разнородных определений, а система значений, активно действующая социокультурная структура. Комплекс «жертвы» — особый, очень эффективный механизм придания себе ценности, поддержания и воспроизведения данного модуса самовосприятия и самопредставления [6]. Это не просто реактивный или компенсаторный механизм восполнения ущемленного массового сознания, это механизм, априорно структурирующий восприятие реальности как отдельным индивидом, так и массой в целом. Ощущение себя жертвой возникает при этом до (или даже вне зависимости от) появления конкретного «насильника», фигура которого в подобных случаях лишь занимает заранее отведенное ей место.
А. | В. | Отношение А/В | |
В целом | 1 | 65 | 0,29 |
Образование | |||
Высшее | 30 | 59 | 0,51 |
Среднее | 22 | 64 | 0,34 |
Низшее | 11 | 70 | 0,16 |
Возраст | |||
16-24 года | 28 | 55 | 0,51 |
25-39 лет | 25 | 58 | 0,43 |
40-54 года | 18 | 69 | 0,26 |
55 лет и старше | 10 | 73 | 0,14 |
Социальный статус | |||
Директор, руководитель | 41 | 57 | 0,72 |
Специалист (с высшим образованием) | 27 | 59 | |
Рабочий | 21 | 61 | 0,34 |
Студент | 36 | 49 | 0,73 |
Пенсионер | 9 | 73 | 0,12 |
Крах советской системы был вызван не столько экономическими или политическими причинами, как это нередко утверждают, сколько неспособностью этого режима к самовоспроизводству. Он мог существовать только при наличии институтов массового устрашения, чрезмерной и нерациональной эксплуатации человеческих и природных ресурсов. Систематическое занижение запросов и массовых потребностей, требующее постоянного и жесткого социального контроля над социальным поведением во всех сферах частной и общественной жизни, ограничение информационных и культурных горизонтов, редукция многообразия и, соответственно, индивидуальной мотивации к достижению, производительности работы, неизбежно должны были обернуться технологическим отставанием от мирового уровня, которое невозможно компенсировать никакими рывками, «ускорением», частичной промышленной модернизацией и пропагандистскими кампаниями подстегивания интенсивности труда (соцсоревнование, ориентация на передовиков и проч.). Как только тоталитарная бюрократия в интересах самосохранения была вынуждена вначале сузить, а затем свести до минимума масштабы массовых репрессий как непременного условия принудительной организации общества и экономики, начались процессы эрозии системы, возникновение теневых или дублирующих официальные структуры отношений и форм регуляции. Именно такого рода компенсаторные и дополнительные образования, с одной стороны, позволили системе сравнительно стабильно просуществовать еще 15-20 лет (вспоминаемых сегодня массовым сознанием как золотое время стабильности и относительного достатка), а с другой — вырастили поколение людей с иными запросами и ориентациями, не желающих довольствоваться нормами прежней жизни с ее дефицитом, всеобщей уравнительностью, пассивностью и надеждами на патерналистскую власть.
Именно невозможность обеспечения подобных ожиданий и даже их воспроизводства стали фактором, медленно разрушающим ресурсы советского режима. Эрозия шла в двух направлениях. С ослаблением репрессивного режима усиливалась открытость общества, информированность об условиях жизни в других странах, что порождало соответствующие претензии к власти, которые не могли быть ею удовлетворены. Кроме того, нарастали центробежные тенденции — стремление национальных элит в других, нерусских республиках к самостоятельности, и чем дальше, тем больше, вплоть до выхода из состава СССР.
Терпение народа | 40 |
Сплоченность народов СССР | 37 |
Порядок в экономике | 30 |
Уверенность в завтрашнем дне | 28 |
Идеалы социализма | 27 |
Веру в возможность перемен | 21 |
Доверие к лидерам | 21 |
Политическую устойчивость | 20 |
Престиж великой державы | 13 |
Если в 1989-1990 гг. подавляющая часть русского населения в России воспринимала себя в первую очередь гражданами СССР, «советскими людьми» (в среднем — 86%; но у этнических русских, живших в бывших союзных республиках, этот показатель был еще выше — от 92 до 98%), то в настоящее время эта квалификация осталась не более чем у четверти опрошенных, главным образом — у пожилых людей, демонстративно подчеркивающих тем самым свое неприятие нынешних изменений. В других государствах (бывших союзных республиках) эта ностальгическая или протестная самоквалификация составляет не более нескольких процентов. Так, например, в Казахстане уже в декабре 1994 г. у казахов (незадолго до принятия там нового закона о гражданстве) этот показатель составлял 2%, у русских — 24%.
Гражданами СССР | Гражданами своей республики | Затруднились с ответом | |
белорусы | 69 | 24 | 7 |
русские в республиках | 66 | 22 | 12 |
русские в России | 63 | 25 | 12 |
киргизы | 55 | 39 | 6 |
казахи | 48 | 52 | 0 |
украинцы | 42 | 46 | 12 |
узбеки | 38 | 53 | 9 |
азербайджанцы | 28 | 65 | 7 |
армяне | 8 | 83 | 9 |
эстонцы | 3 | 97 | 0 |
Легкость смены подобных автохарактеристик свидетельствует о том, что они затрагивали достаточно внешние, поверхностные слои самоидентификации. Поэтому и сам распад СССР произошел быстро и почти незаметно. Уже в середине ноября 1991 г. (то есть еще до официального оформления распада союзного целого) большинство опрошенных зафиксировало конец Союза.
Россия N=1018 | Украина N=408 | Республики Средней Азии N=402 | В среднем N=2035 | |
существует | 15 | 10 | 25 | 17 |
не существует | 69 | 77 | 52 | 67 |
затруднились ответить | 16 | 13 | 23 | 16 |
Гораздо более важной оказалась символическая роль этого события — оно отметило необратимость изменений. Подавляющее большинство опрошенных в России — 65% — восприняло случившееся с сожалением, но именно как свершившийся факт («без сожаления» — 24%, август 1992, N=1600). К настоящему времени доля сожалеющих о распаде СССР и выражающих ностальгию по Союзу поднялась до 75-80%, однако людей, верящих в реальный возврат к советским временам или поддерживающих политических лидеров, которые ставили бы сегодня такие цели, осталось не более нескольких процентов.
По мнению 72% опрошенных, Россия перестала быть великой державой (противного мнения придерживаются от 10 до14%). Основные виновники этого в массовом сознании — Горбачев (37%) и Ельцин (31%), «демократы», которые повели страну по неверному пути (23%), а также — «страны Запада» (9%). Более реалистические взгляды — страна не выдержала гонки вооружений, советская система исчерпала свои возможности и т.п. — характерны лишь для незначительного меньшинства в российском обществе (подобные причины называли от 6 до 12%, как правило, эти люди выступают сторонниками рыночных и демократических реформ в стране). Тем не менее сознание «у нас была великая держава» остается в качестве горизонта понимания и оценки всего последующего.
1989 | 1994 | 1999 | |
наше прошлое, наша история | 24 | 37 | 48 |
место, где я родился и вырос | 38 | 41 | 35 |
наша земля, территория | 12 | 25 | 26 |
государство, в котором я живу | 27 | 18 | 19 |
наши песни, праздники, обычаи | 14 | 17 | 19 |
душевные качества моего народа | 14 | 16 | 19 |
родная природа | 15 | 18 | 18 |
язык моего народа | 22 | 19 | 17 |
великие люди моей национальности | 8 | 10 | 14 |
наше трудолюбие | 5 | 6 | 10 |
наша военная мощь | 2 | 5 | 7 |
вера, религия | 3 | 8 | 7 |
родные могилы, памятники | 6 | 9 | 7 |
знамя, герб, гимн | 5 | 2 | 3 |
Распад советской системы повлек за собой заметные изменения в характере идентификации. Ослабели непосредственные связи с государством (своего рода мягкая деэтатизация), усилился традиционалистский комплекс значений — отсылок к событиям прошлого, символической роли территории. Так удельный вес ответов: «наше прошлое, наша история» увеличился вдвое (с 24 до 48%); «наша земля, территория, на которой мы живем» — в два с половиной раза (с 10 до 26%). Возросла и символическая роль «великих людей». В первую очередь это цари и вожди — основатели государства (Петр I, Ленин), затем военачальники, отмечающие триумфальные моменты имперских побед (А. Суворов и М. Кутузов, а также ставший уже в хрущевское и брежневское время своего рода дублером Сталина в представлениях о войне 1941-1945 гг. маршал г. Жуков и уже чисто мифологический, получивший такой национальный статус лишь после одноименного кинофильма С. Эйзенштейна Александр Невский), деятели культуры, ставшие символическими фигурами славы российской империи (Пушкин), символ победы советских людей над космосом Ю. Гагарин. Характерно, что за эти десять лет доля иностранных имен в данном списке уменьшилась почти вдвое (с 59 до 33%). Символическое значение фигуры И. Сталина выросло более чем втрое (с 11 до 35%), тогда как авторитет М. Горбачева упал с 18 до 4%.
Такие взаимосвязанные и однонаправленные изменения свидетельствуют о дефиците ценностей настоящего, недостатке позитивных коллективных представлений об актуальном, механизмов коллективного самоуважения. Ничего нового в горизонте массовых представлений не появляется.
победа в Великой Отечественной войне | 44 |
великое терпение русского народа | 39 |
великая русская литература | 19 |
древность, былинная старина | 16 |
советское государство, могущество СССР | 12 |
дух русской вольницы, бунтарства | 7 |
святители, праведники | 5 |
возвращение к демократии, цивилизации | 5 |
Победа 1945 года — не просто центральный смысловой узел советской истории, начавшейся Октябрьской революцией и завершенной распадом СССР. Фактически это сегодня единственная позитивная опорная точка национального самосознания в постсоветском обществе [7]. «Победа» в этом смысле включена в традиционные конструкции державного сознания, обеспечивающие приоритет всех «государственных интересов» и массовую «готовность» пассивно перетерпеть лихолетье, актуализируя ресурсы опыта крайнего существования. Она апеллирует и к возможности повторения «военных» ситуаций, локальных или глобальных, одинаково не подконтрольных частному, домашне-семейному миру, не управляемых его средствами. Таким образом, два этих общих плана войны связаны с двумя планами национальных состояний: государственно-патриотического энтузиазма — мобилизации (соответственно, мотивации «готовности исполнить требования партии и правительства как внутреннюю потребность каждого», как этого требовала советская пропаганда) и желание «покоя», ценность стабильности, а при ее отсутствии — хроническую коллективную астению, усталость и страх потерять относительное благополучие частной жизни. Понятно, что первому состоянию соответствует всеобщая убежденность в том, что «русские свой национальный характер и душевные качества полнее всего проявляют в периоды переломов, в годы испытаний и войн», в чрезвычайных обстоятельствах катастроф и бедствий (ситуации «подвига», «массового героизма» на фронте и в труде), а не в «спокойные и благополучные времена» (это убеждение разделяют 77% опрошенных, то есть практически столько же, сколько и называющих победу в Отечественной войне главным событием в истории России). Второму — идея «стабильности», «порядка» как то, что может объединить и консолидировать сегодняшнюю Россию.
1989 | 1994 | 1999 | |
Победа в Отечественной войне | 75 | 73 | 85 |
Октябрьская революция 1917 г. | 65 | 49 | 48 |
Распад СССР | - | 40 | 47 |
Чернобыль | 36 | 34 | 32 |
Полет Гагарина | 33 | 32 | 54 |
Чеченская война | - | - | 24 |
Война в Афганистане | 11 | 24 | 21 |
Первая мировая война | 8 | 19 | 18 |
Массовые репрессии 1930-х годов | 31 | 18 | 11 |
Перестройка | 24 | 16 | 16 |
Путч 1991 г. | - | 7 | 6 |
Коллективизация | 10 | 8 | 6 |
ХХ съезд КПСС | 9 | 5 | 4 |
Падение Берлинской стены | - | 6 | 5 |
Реформы Гайдара | - | 6 | 2 |
События октября 1993 г. | - | 7 | 3 |
Августовский кризис 1998 г. | - | - | 18 |
Многопартийные выборы 1993 г. | - | 3 | 1 |
Короткий период 1987-1991 гг., отмеченный мобилизацией против союзной номенклатуры разнородных групп интеллигенции (от прозападных и либеральных до патриотически-фундаменталистских и полудемократических), а также широкой, хотя и крайне поверхностной, примитивной критикой коммунизма как «сталинизма» (критики, в принципе не выходящей за рамки представлений о «социализме с человеческим лицом», характерных для либерального крыла советской бюрократии), не затронул базовых структур ни массового сознания, ни сознания образованного сословия. Между тем влияние этой критики советского прошлого было в течение нескольких лет весьма заметным. Так, в 1991 г. 57% опрошенных (репрезентативное общесоюзное исследование, N=2000) были согласны с тем, что в результате коммунистического переворота страна оказалась на обочине истории, что ничего, кроме нищеты, страданий, массового террора, людям она не принесла. Оказавшись без средств интерпретации прошлого, без ориентиров на будущее, без средств артикуляции собственных практических интересов, массовое сознание некоторое время пребывало в состоянии коллективной дезориентированности и мазохизма, ущемленности, предельно низкой коллективной самооценки.
Однако эффект этой журнальной пропаганды был очень кратковременным и противоречивым. Затронув в публичном обсуждении табуированные ранее темы и оценки прошлого, эта критика освободила от страха перед репрессиями широкие слои общества, одновременно «разбудив» и наиболее пассивные, консервативные группы. Уже к концу 1991 г. опросы показывали нарастание защитных реакций социальной и культурной периферии, учащение мнений респондентов о том, что пресса «слишком много уделяет места теме сталинских репрессий» (62%, «слишком мало» — 16%; ноябрь 1991 г., N=2074), что она «очерняет героическое прошлое» и т.п. Антисталинизм быстро приелся и надоел, поскольку не нес ничего позитивного, связанного с повседневными интересами и представлениями людей. В отличие от практики денацификации в Германии (которая, контролируя доступ к властно-государственным, а также к репродуктивным и масскоммуникативным институтам, стремилась укрепить новые политические силы и социальные институты), в России антикоммунистическая критика была направлена главным образом на дискредитацию легитимационной легенды прежней власти и не затрагивала при этом самой институциональной системы тоталитаризма. Не сопровождалась она и глубокой моральной переоценкой прошлого. В результате по прошествии нескольких лет (по логике противодействия, а также — вследствие затягивания реформ, роста общего недовольства властью из-за отсутствия их позитивных результатов) фигура Сталина стала опять подыматься в общественном мнении (в опросах 1995 г. Сталин занимает 3-е место среди наиболее значительных и авторитетных фигур отечественной истории — в таком качестве его называли от 9 до 22%, в зависимости от типа и формулировки вопроса). Этот эффект отчасти объясняется слабостью институциональной структуры, которая могла бы обеспечить воспроизводство коллективной памяти: негативный исторический опыт оказался ограничен лишь рамками индивидуального, личного опыта, с трудом передаваемого другим поколениям. Поколение 1960-х годов, являющееся держателем исторического опыта сталинизма, не сумело ни самостоятельно рационализировать его, ни передать в обобщенной и аналитической форме молодым. Но дело, конечно, не только в феномене Сталина, а в самой тенденции смены ценностной перспективы с будущего на прошлое, общей ретроориентации, отмеченной сталинским именем.
Как и следовало ожидать, через недолгое время массовое сознание постаралось изжить травмирующие обстоятельства, вытеснив их из актуального поля переживаний. Уже через два-три года, то есть после отставки Гайдара и отказа правительства от широкомасштабных и последовательных реформ, подавляющее большинство населения России (50-60% опрошенных) полагало, что сама по себе советская система была не так уж плоха, негодными были правители, занятые исключительно эгоистическими интересами сохранения власти и собственным благополучием. Иначе говоря, происходило не столько изменение структуры авторитетов и базовых ориентаций, сколько смена знака отношения к ней (при сохранении того же характера зависимости). Значимость идентификации с властью для массового сознания, сохранение статуса «великой державы» и репрезентирующей ее государственной власти по-прежнему велика и сохраняет свою, по меньшей мере, декларативную силу.
Мощное русское государство | 46 |
Уменьшение всевластия чиновников, свобода жить и работать по своему разумению | 16 |
Православная церковь | 7 |
Уменьшение влияния иностранцев | 7 |
Сильная русская партия | 4 |
Покаяние в преступлениях советского времени | 2 |
Советский | 11 |
Традиционно русский | 47 |
Западный | 20 |
Затрудняюсь ответить | 22 |
Эта негативная идентификация с властью выражается как усиливающееся недоверие к ней, подозрение в ее порочности, эгоистичности, криминальности. Так, уже в 1995 году (до выборов в Госдуму) наиболее характерными качествами большинства российских политиков общественное мнение считало (в порядке убывания частоты ответов): «беспринципную борьбу за власть» (39%), «неуважение к рядовым гражданам» (34%), «пренебрежение законом» (31%), «корыстолюбие» (26%), «некомпетентность» (26%), «бесчестность, непорядочность» (24%), «безнравственность» (19%) и «политическое безволие» (15%) [8].
Последние же опросы относительно качеств старой и новой власти (1999 г., N=2000) дали следующую картину. Советская власть характеризовалась опрошенными как — «близкая народу», «своя, привычная», «законная», хотя и «бюрократичная», но «авторитетная», «сильная, прочная» и «справедливая»; нынешняя же власть — как «далекая от народа, чужая», «коррумпированная», «незаконная» (лишь 12% назвали ее «законной») [9]. Различия ответов в группах по образованию или урбанизированности весьма слабы, главный фактор дифференциации здесь — возраст (чем моложе респондент, тем слабее позитивные оценки им советского времени).
Советская власть | нынешняя власть | ||
1 | Криминальная, коррумпированная | 13 | 63 |
2 | Далекая от народа, чужая | 8 | 41 |
3 | Непоследовательная | 8 | 32 |
4 | Беспомощная | 8 | 31 |
5 | Недальновидная | 23 | 28 |
6 | Бюрократичная | 30 | 22 |
7 | Паразитическая | 8 | 18 |
8 | Непрофессиональная, безграмотная | 6 | 13 |
9 | Незаконная | 1 | 13 |
10 | Законная | 32 | 12 |
11 | Ограниченная, неумная | 9 | 12 |
12 | Закрытая, келейная | 17 | 8 |
13 | Образованная, интеллигентная | 8 | 6 |
14 | Прагматичная | 2 | 4 |
15 | Своя, привычная | 32 | 3 |
16 | Справедливая | 16 | 3 |
17 | Честная, открытая | 14 | 3 |
18 | Эффективная, компетентная | 4 | 3 |
19 | Близкая народу, людям | 36 | 2 |
20 | Сильная, прочная | 27 | 2 |
21 | Авторитетная, уважаемая | 21 | 2 |
Дело не просто в разочаровании в тех или иных лидерах или конкретных политиках (например, в Горбачеве или Ельцине) или, точнее, не только в этом. Негативная оценка дается всем институтам власти как таковым — от президента и правительства до местных властей и правоохранительных органов. Государственный лидер, глава исполнительной власти, выступает в массовых представлениях как «хозяин» власти, а не как персонификация института государства. Поэтому падение авторитета властных институтов происходит в целом — как системы, а не как отдельных учреждений. На протяжении пяти-шести лет ни один из государственных институтов не имеет положительного баланса массовых оценок. Напротив, расподобление с властью, ее дискредитация порождает (по принципу переворачивания ценностного отношения и рационализации этого сдвига задним числом) подозрительность, желание приписать ведущим политикам исключительно своекорыстные мотивы, обвинить их в предательстве национальных интересов, интересов большинства. Соответственно усиливается общая убежденность, что власть имущие ведут страну к краху, к превращению ее в колонию или сырьевой придаток Запада.
А | Б | |
Да | 59 | 55 |
Нет | 22 | 23 |
Затрудняюсь ответить | 19 | 22 |
1990 | 1993 | 1996 | 1998 | |||||||
согласен | 48 | 73 | 60 | 70 | ||||||
не согласен | 49 | 26 | 20 | 15 | ||||||
затруднились с ответом | 3 | 1 | 20 | 15 | ||||||
Согласен | Не согласен | |||||||||
1990 | 1993 | 1996 | 1998 | 1990 | 1993 | 1996 | 1998 | |||
мужчины | 50 | 73 | 60 | 72 | 47 | 26 | 20 | 15 | ||
женщины | 47 | 76 | 60 | 68 | 50 | 25 | 19 | 15 | ||
до 25 лет | 55 | 70 | 54 | 68 | 45 | 27 | 21 | 11 | ||
25-39 лет | 53 | 80 | 60 | 70 | 46 | 18 | 21 | 17 | ||
40-54 | 52 | 74 | 65 | 68 | 46 | 26 | 21 | 16 | ||
55 и старше | 46 | 76 | 59 | 72 | 48 | 23 | 19 | 15 | ||
высшее образование | 39 | 68 | 69 | 78 | 60 | 31 | 21 | 12 | ||
среднее | 50 | 72 | 59 | 68 | 48 | 27 | 21 | 16 | ||
ниже среднего | 50 | 77 | 58 | 69 | 44 | 23 | 18 | 15 | ||
большие города | 45 | 75 | 63 | 67 | 51 | 24 | 20 | 14 | ||
малые города | 47 | 72 | 58 | 74 | 52 | 28 | 21 | 14 | ||
село | 68 | 74 | 58 | 65 | 29 | 26 | 20 | 15 | ||
Максимум подобных фобийных ответов приходится на старшие возрастные группы — хранителей советского склада мышления. Среди давших такие ответы чаще других встречаются сторонники КПРФ или партии аграриев, читатели «Правды» и «Советской России». Пики этих ответов фиксируются у сельских жителей (63%), особенно у колхозников (74%), у пожилых и образованных людей — государственной бюрократии (68%), у квалифицированных рабочих (65%). Всё это группы, чей социальный статус и материальное положение за последние годы снизились или могут ухудшиться. У молодых респондентов с высшим образованием этот показатель тоже достигает немалой величины (48%). Но здесь и наиболее высока доля не согласных с данным суждением (39%, тогда как у пожилых людей без образования эта доля равна 17%).
Отношение к «Западу» сохраняет для массового сознания двойственность и амбивалентность. Он по-прежнему рассматривается и как источник угрозы, и как соблазн, и как недостигаемый идеал благополучного, обеспеченного существования, общества, где человек работающий легко может добиться всего, чего он хочет. «Запад» — это соединение современности, развитости, рациональности и организационной целесообразности. Такие представления являются базовыми для всего периода русской модернизации, начиная, по меньшей мере, со второй трети ХIХ века. Можно говорить в целом об их структурообразующей роли для русской культуры, в том числе — и для национального самосознания. Анализ стереотипов этнонационального восприятия и описания, который ведется во ВЦИОМе с 1989 г., позволяет говорить об удивительной устойчивости как самих подобных представлений, так и их композиции, распределений ответов. Этностереотипы не являются изолированными образованиями и установками, они образуют многоуровневую систему значений, подчиненную ценностной логике модернизации. Иначе говоря, наиболее значимый полюс в структурах самоописания будет задан представлениями о том или ином «человеке западной культуры», жителе «нормального», «современного» общества, а другой полюс этой идентификационной шкалы — представителем отсталого патриархально-традиционного Востока. Как рисуется портрет этого «западного человека»? Возьмем для примера описание «англичанина» с тем, чтобы избежать влияния злободневных событий (в частности, военных действий в Косово, вызвавших резкий рост антиамериканизма; в скобках приводится процент упоминаний соответствующих качеств в 1989 и 1999 годах): англичане — культурные, воспитанные (56 и 53%), рациональные (38 и 47%), с чувством собственного достоинства (35 и 43%), энергичные (47 и 27), свободолюбивые, независимые (20 и 21%), трудолюбивые (25 и 21).
Как видим, семантическое ядро складывается из значений активности, независимости и самодостаточности (все это образует конфигурацию, полярно противоположную комплексу черт русских, когда респонденты описывают национальный типаж, а не самих себя — см. выше). То, что это не является специфически «британским портретом», становится ясным из сравнения данного образа с образом любого другого «западного человека» — в той или иной мере воспроизводится именно ценностная схема данного образа. Например, схожая схема описания будет повторена в портрете жителя стран Балтии, «ближнего европейца» или немца и т.п. Напротив, потрет «узбека» будет составлен из таких главных определений и характеристик, как «почтительный со старшими» (46%), «гостеприимный» (43 и 41%), «религиозный» (34 и 34), «забитый, униженный» (20 и 20%) и проч. Представления о русских в этом плане зависят от распределения соответствующих ценностных значений и наделения ими других значимых фигур, размечающих общее пространство смысловых определений людей разных народов.
Поэтому постоянное соизмерение, сопоставление России с западными странами является фактически единственным средством самоописания и самообъяснения, источником и фрустрации, и самоутверждения. Военная мощь и космос (а также не сохранившиеся к настоящему времени, но реально существовавшие до начала 1990-х годов советские представления о социальных гарантиях и преимуществах социального обеспечения, имевшихся в СССР — бесплатной медицине, образовании и проч.) были основанием для гордого сознания равенства с Соединенными Штатами как другой такой же супердержавой. Но расширение информационного и социального горизонта в посткоммунистической России убило в массовом сознании даже самую возможность подобного сопоставления и резко изменило критерии отнесения к «великим странам», вычеркнув Россию из ее списка. Сегодня главным основанием такой квалификации является «высокий жизненный уровень населения», затем — «великое культурное наследие прошлого» и лишь затем — «ракетно-ядерная мощь».
И тем не менее, несмотря на растущий пессимизм в отношении сближения России со странами Запада, сама ориентация на них остается важнейшей составляющей самоидентификации. Наиболее ценным и безусловно значимым для сегодняшней России представляется опыт и достижения таких стран, как США (на них в этом качестве указали 34% ответивших на соответствующий вопрос, заданный ВЦИОМ в ноябре 1997 г.; N=2000), Японии (29%), Германии (22%), других западноевропейских стран (15%). Сторонники КПРФ и реставрации советской системы называли в этом качестве Китай (20%, что по-своему свидетельствует о понимании необходимости или даже неизбежности реформ в стране, вопрос стоит лишь о выборе модели и средств этих реформ), Белоруссию (11%). Реальный опыт реформ и трансформации социально-экономической системы стран Восточной Европы учитывается крайне слабо в силу традиционного чувства пренебрежения восточными сателлитами и имперской спеси (их назвали лишь 2%). Столь же мало значимы и модели азиатской модернизации (южно-азиатских драконов или Турции).
Начавшийся в конце 1980-х годов ускоренный распад советской системы сопровождался ростом напряжений в структуре национальной идентификации. После сравнительно короткого периода острого кризиса и коллективной дезориентации, даже фрустрации, отмеченных резким понижением массовых этнонациональных самооценок («мы — страна рабов», «черная дыра истории», «историческая неудача»), началось медленное восстановление баланса самоудовлетворенности. Максимум положительных самооценок был отмечен в 1996 г. перед президентскими выборами, когда электорально-пропагандистская мобилизация активно использовала ресурсы массовых надежд, оптимизма, уверенности в себе, апеллируя к молодежи, к наиболее дееспособным группам в обществе и противопоставляя свое понимание происходящего ностальгии коммунистов. Однако этот рост массового самоуважения осуществлялся исключительно за счет эксплуатации символических ресурсов прошлого — гордости за великую державу, противопоставления России, русских развитым странам (во внешней перспективе) и этническим нерусским (внутри страны). Соответственно, это предопределило повышение уровня открытой и латентной ксенофобии, акцентирование различных образов «врага» или «чужого».
Как показал специальный анализ корреляций между различными семантическими признаками, составляющими базовую композицию национальной идентичности россиян, категория «врага» (или «чужого», в данном случае я не разделяю этих понятий) играет главную роль в организации этой композиции, придает ей целостность и устойчивость. Дело не в самой по себе высокой степени внешней агрессивности российского общества (она сегодня как раз достаточно низка, и потенциал мобилизации против любых идеологических или внешнеполитических противников не так велик). Эта агрессивность носит почти исключительно внутренний характер. Она компенсирует крайне низкий уровень гратификации повседневного существования, слабость, аморфность ценностного обеспечения частной жизни, инерцию уравниловки, институциональную ограниченность любых индивидуальных достижений, направленных на повышение качества жизни. Можно сказать, это и есть выражение принципа «негативной идентификации», определяющей всю структуру русской идентичности. Консолидация русских происходит не на основе позитивных представлений, образующих основу для той или иной совместной деятельности, достижения целей, констелляции общих интересов, веры, признания значимости позитивных символов и представлений (т.е. ведущих к появлению различных гражданских ассоциаций, союзов, объединений), а на солидарности отталкивания, отрицания, демаркации. Это глубоко культурное обстоятельство, а не проявление ситуативно обусловленного потенциала коллективной мобилизации. Значимость тех или иных представлений о «враге» или «чужом» фактически совпадает с границами распространения тех или иных комплексов или композиций представлений о национальном характере, семантических элементов национальной идентичности. Поэтому мы можем условно принять характер распространенности или категории «врага» за индекс колебаний значимости самой нормативной матрицы этнонациональной идентичности.
В августе 1989 г. (общесоюзная выборка, N=1100) на вопрос анкеты, есть ли враги у нашей страны, 47% опрошенных выбрало вариант ответа «зачем искать врагов, если причина всех наших бед лежит в собственных ошибках и недостатках». 20% назвали самые разные символические фигуры — от «мафии» до «бюрократии», причем собственно этнические фигуры составляли тогда в общей сложности от 3% до 9% всех упоминаний (главным образом, это были на тот момент участники закавказских межэтнических столкновений — азербайджанцы и армяне), 3% указали на самых опасных, невидимых, скрытых врагов — «внутренних», не конкретизируя, кто же они такие. Однако уже к лету 1996 г., когда чеченская война была в самом разгаре, ситуация радикально изменилась. 75% опрошенных россиян заявили о существовании у России и внешних, и внутренних врагов (16% — затруднились с ответом и 9% ответили, что у России сегодня врагов нет; июль 1996, N=1600). После заключения хасавюртских соглашений и прекращения боевых действий в Чечне этот показатель начал медленно снижаться, остановившись к весне 1999 г. на уровне примерно 65%, но после сентябрьской серии терактов в российских городах, повлекших за собой массовые жертвы, началась новая фаза массовой консолидации, персонифицированной в фигуре В. Путина. Отличительными чертами этой фазы стало сочетание мести и страха, ставшее своего рода триггером для ревитализации структуры и доминирующих комплексов национальной идентичности. Соответственно, осенью того же года этот показатель снова достиг предельных значений — 75-76%.
Повышенный уровень «реактивной агрессивности» отмечается прежде всего в южных регионах России, включая и области, относимые к «красному поясу», а также — в Восточной Сибири и Дальнем Востоке. Это не только регионы и области хронической депрессии, связанной с состоянием промышленности с высоким удельным весом предприятий ВПК, но и зоны культурной и социальной периферии, хранящей образцы предшествующих фаз в гораздо большей степени, нежели центр, где изменения идут более интенсивно. Чем ближе к внешним, прежде всего — западным, границам РФ, тем ниже уровень внутренней агрессии россиян, выражаемой образом врага.
При том, что сама структура образа «врага» состоит из разных и порой противоречивых смысловых компонентов (для различных социальных групп это будут различные враги), в функциональном плане можно попытаться выделить следующие, ведущие по степени значимости и частоте упоминаний символические фигуры.
1. Наиболее устойчивым здесь будет образ «мафии», миф о которой сохраняется еще с советских времен. Однако и в его составе происходили некоторые сдвиги и замещения. В конце 1980-х годов под «мафией» понимали сращение дельцов теневой экономики и советского партийно-хозяйственного государственного аппарата, причем с явным упором на нелегальное доминирование ведомственной бюрократии, а также первых деятелей частного бизнеса — «кооператоров», «торгашей», «частников». В конце 1990-х годов под «мафией» понимается прежде всего организованная преступность, опирающаяся на коррумпированное государственное чиновничество, «бандитские формирования», контролирующие те или иные отрасли и сферы хозяйства. Общая масса подобных ответов составляет от 35 до 40% всех упоминаний «врагов».
2. Вторым по частоте упоминаний «врагов» стала сама нынешняя власть, будь то правительство и президент Ельцин, будь то коррумпированное государственное чиновничество, бюрократия, депутаты Госдумы, политики (всего около 10-12% респондентов, назвавших их как национальных врагов).
3. Третье место занимают чеченцы, боевики Дудаева, Басаева, Радуева, ведущие войну на Северном Кавказе, террористы (в сумме упоминания такого рода выросли за последние годы с 16 примерно до 30%). Отметим также, что чеченцы предстают сегодня как этническая группа, вызывающая самые острые и устойчивые негативные установки и эмоции. Причем последние сложились раньше, чем началась Кавказская война 1994-1996 гг. Война в этом смысле лишь закрепила подобный негативизм, но не породила и даже не слишком усилила его.
4. Далее следует «Запад», представления о котором достаточно не дифференцированы и смутны. Сюда входят прежде всего США или их заместитель — НАТО, а также — «финансово-политические круги», заинтересованные, по мнению опрошенных, в ослаблении мощи и авторитета России, «ЦРУ», «спецслужбы» и прочие рудименты советской пропаганды времен холодной войны. В сумме подобные ответы также составляют около 30%. Подчеркнем, однако, что во время косовского конфликта и бомбардировок территории Югославии силами НАТО этот показатель достиг почти 70%, через несколько недель, впрочем, снизившись до 35%.
Еще дальше следуют внутренние социально- и культурно-«чужие». Их называет незначительное число опрошенных — от 2 до 5%( в порядке убывания):
5. «олигархи», финансово-промышленные воротилы, плюс «новые русские», предприниматели, махинаторы, жулики, внесшие в русское общество чуждый ему дух наживы, жестокости и аферы;
6. коммунисты (стороннки Зюганова, Анпилова и др.);
7. демократы;
8. фашисты, политические экстремисты разных мастей, русские националисты;
9. жириновцы;
10. «исламисты», ваххабиты, шире — мусульмане как мир, противостоящий православному славянству;
11. страны Прибалтики;
12. Китай;
13. Япония;
14. евреи;
15. наконец — «мы сами, наш русский характер».
Итак, образ «врага» дробится и варьируется, фиксируя для каждой группы свои собственные представления о «чужом». Функция этого образа — не только поддержание солидарности в группе через вынесение проективных или негативных представлений вовне, но и своего рода контроль над аморфными страхами и угрозами существованию членов группы. В этом смысле можно сказать, что в сегодняшней России диффузная, не конкретизируемая ксенофобия (по преимуществу связанная с «приезжими с Кавказа» как культурными антиподами основной массы населения) отражает массовое состояние дезориентированности и общий пессимизм, отсутствие веры в возможность каких бы то ни было перемен. Уровень ксенофобии поэтому колеблется в соответствии с ростом напряженности и наступлением очередного кризиса. Так, он поднимался в 1993 г. (после гайдаровских реформ и драматических событий, последовавших за роспуском Верховного Совета РФ) и в 1998 году, после августовского кризиса.
1990 | 1993 | 1996 | 1998 | |
Согласен | 40 | 54 | 40 | 57 |
Не согласен | 56 | 44 | 33 | 21 |
Затруднились с ответом | 4 | 2 | 2 | 22 |
Десятилетние наблюдения над формированием постсоветской российской национальной идентичности свидетельствуют о том, что за эти годы стабилизировалась не только сама структура массовой идентификации, но и ее основные смысловые комплексы и составляющие. В самом начале наблюдений (конец 1980-х гг.) наибольшие различия отмечались в среде так называемой «социальной элиты» (людей с более высоким уровнем образования, занимавших более высокие социальные позиции, осуществлявших функции управления, обладавших в силу всего этого более высокими доходами). Настроения и установки массы имели существенно более однородный и консервативный характер. Элита, выступавшая — вольно или невольно — носителем изменений в период начальной перестроечной мобилизации вокруг власти, распадалась на группы, находившиеся в центре публичного внимания и задававшие тон печатным и телевизионным дискуссиям. С одной стороны были ориентированные на радикальное изменение системы сторонники сближения с Западом и установления более демократического порядка, быстрого проведения рыночных реформ. С другой — партийно-советская и хозяйственная номенклатура, на тот момент менее заметная, но обладавшая реальным влиянием и властью, организационным капиталом и авторитетом (особенно это можно отнести к отраслевой или местной «администрации», «директорскому корпусу»), плюс обслуживавшие ее специалисты. На этом крыле в принципе придерживались гораздо более умеренных взглядов на характер предстоящих изменений, люди здесь были настроены скорее националистически, отстаивали «державно-государственные» интересы и приоритеты, были прагматически заинтересованы в сохранении своих социальных позиций.
До середины 1990-х годов эту дифференциацию еще можно было систематически отслеживать в социологических опросах. Но постепенно эти групповые расхождения стирались. Носители крайних взглядов и убеждений (как собственно либеральных, так и национал-коммунистических) теряли влияние и сторонников. Напротив, росло влияние популистов «центристского» направления, которые все более сближались по своим установкам и взглядам с массой. В политическом плане это выражалось как подхватывание и управление массовыми протестными реакциями на «шоковые реформы» Гайдара (которых реально и не было), как провозглашение необходимости более «сбалансированной» политики реформ, борьбы с коррупцией, движения к большей социальной справедливости, восстановлению руководящей роли государства в экономике и пересмотру результатов приватизации. В организационном плане это обозначило приход новых политиков (периферийного эшелона), возникновение «центристских», «социал-демократических», а позднее и чисто проправительственных ассоциаций и «движений», отражающих интересы либо федеральной, либо отраслевой, либо региональной номенклатуры. В идеологическом или социокультурном плане это означало все более явную тенденцию к «неотрадиционализму», ностальгии по прошлому, его идеализации, росту антизападнических настроений.
Символическим ресурсом для этой «новой» консолидации различных управленческих фракций и массы стал уже отработанный арсенал прежних рутинных представлений о великой державе, государственнические взгляды, имитация или «реставрация» национальных традиций и ценностей, — все то, что составляло компенсаторно-защитные комплексы массовых убеждений в национальной исключительности и превосходстве, частично потесненных или утраченных за годы реформ. Элита (прежде всего — ее либеральная и демократическая часть) не сумела выработать ни одной привлекательной или убедительной для широких слоев общества программы и оказалась вынужденной идти за массами, воспроизводить то, что отвечало их пониманию происходящего. Это определялось и электоральными задачами (попытками подыграть низовому избирателю, как это вначале старался делать Жириновский, а потом у него все с большим успехом перехватывали другие партии), и тактикой популистского снятия напряжений, вызванных противоречивыми действиями верхов по реформированию экономики. К концу 1999 г., ко времени выборов в Госдуму, никаких принципиальных программных расхождений в электоратах разных партий уже не наблюдалось. И сами политические цели у разных партий и движений, выдвинутых в предвыборных манифестах, и взгляды различных групп общества практически не отличались по своему составу. Разве что чуть сильней была ориентация на прошлое и советскую модель государственного управления экономикой у коммунистов, чуть больше было рыночных требований у «демократов», но принципиальной разницы между ними уже не было.
Наиболее ярким примером подобной тактики стал успех совершенно пустого по программным установкам объединения «Единство» («Медведь»), провозгласившего своей целью поддержку нового национального лидера — В. Путина, на котором в ситуации почти истерического страха перед терактами и общего кризиса доверия к власти оказались сфокусированы массовые ожидания порядка и стабильности в обществе. Характерно поэтому, что от самого Путина как претендента на пост Президента России в этой ситуации почти ничего не потребовалось. Вся программа его действий оказалась собранием банальностей и общих пожеланий. Но при общей позе решительности и готовности демонстрировать государственную волю в борьбе с чеченскими сепаратистами, она была воспринята массами с такой надеждой, что заменила соответствующие разработки и цели. Национальная консолидация в России наконец-то произошла. Доверие Путину (а значит — и той картине реальности, которая стоит за ним) достигло рекордных отметок — ему доверяют 70-75% населения. Он оказался носителем, держателем, хранителем тех национальных символов, значимость которых мы старались описать в данной статье.
В принципе территориально-региональные колебания системы признаков, которые характеризуют конфигурацию значений (матрицу) национальной идентичности русских (чем гордятся, чего боятся, что считают важным, кого аттестуют врагами), весьма незначительны. Никакой существенной дифференциации между регионами в этом плане нет, что и понятно. Основной смысл этой системы значений и комплексов представлений состоит именно в том, чтобы объединять, интегрировать разные группы и слои российского общества. Можно говорить лишь о нюансах выражения данной конфигурации в разных регионах, что определяется массой разнородных факторов. В общем и целом интенсивность этого выражения связана с большей или меньшей степенью консерватизма или «провинциальности» региона, устойчивостью его к идущим или потенциальным переменам последнего времени. А это, в свою очередь, зависит от таких параметров, как удельный вес сельского населения и населения малых городов (последние можно рассматривать как зоны хронической социальной депрессии), удельного веса крупных предприятий советского типа (ВПК или обслуживающие его отрасли тяжелой, горной, перерабатывающей промышленности). Хотя в этом — региональном — отношении данные ВЦИОМ не слишком надежны [10], тем не менее можно, основываясь на многократных замерах и ранжировании региональных распределений, следующий порядок ранжирования макрорегионов по степени выраженности в них базовой схемы национальной идентичности, так сказать, по «яркости» ее выражения:
Совокупные индексы, отражающие ранжирование суммарных признаков матрицы идентичности или совокупности соответствующих тестовых вопросов, различаются в крайних точках (Дальний Восток и Урал) примерно в 1,3-1,4 раза. Слабее всего особенности советской ментальности фиксируются, конечно, в самых западных областях, таких, как Калининградская, или в зонах, отличающихся интенсивным социальным обменом и движением, пограничных с Белоруссией, Эстонией или Латвией.
Наблюдаемые в сегодняшней России попытки реанимировать великодержавный русский национализм как среди политиков, так и в определенных слоях общества имеют характер не мобилизации, не восстановления прежней атмосферы чрезвычайного режима, существования в условиях осажденной крепости, а являются лишь формой психологической защиты и компенсации. По существу, это эксплуатация ресурсов массового национального рессантимента. Нынешний русский великодержавный национализм по своей природе — уже не агрессивно-миссионерский, а ностальгический, квази-традиционалистский вариант изоляционизма. То, что интегрирует сегодня российское общество в политико-идеологическом смысле, — это, прежде всего, символы прошлого величия, с одной стороны, и хроническое недовольство населения нынешними дискредитировавшими себя властями, — с другой. Об этом, отчетливо консервативном (на уровне идеологических представлений и деклараций) характере российского общества свидетельствуют и сильнейшая склонность массового сознания к сохранению существующего положения. То, что формирование рыночных отношений, установление пусть и формальной, но многопартийной политической системы, происходит без особых потрясений и масштабных, открытых и силовых конфронтаций, означает, что фактически скорость адаптации общества к изменениям достаточно велика.
Однако этот план происходящего в обществе почти никак не отражается в массовом сознании. Для этого нет средств артикуляции, нет общепринятого языка описания и объяснения, понимания происходящего. Единственное, что косвенно указывает на эти обстоятельства, — преобладание массовых установок на достижение пусть и неустойчивого, но хоть какого-то компромисса и согласия. Наиболее выраженными и значимыми, консолидирующими остаются идеи и лозунги «стабильности» (50%), «законности и порядка» (42%). Среди других идей и ценностных программ, которые могли бы сегодня объединить российское общество, опрошенные называли возможность «достойной жизни», которую должно им обеспечить государство (имея в виду соответствующий представлениям о «приличном» существовании материальный достаток — 31%), «богатство и процветание» (18%), а также — необходимость «социальной защиты» (22%), «равенство и справедливость» (14%; о потребности в «гарантиях» такого рода, хотя бы даже и чисто словесной, мы уже говорили выше). Более определенно выраженные политические и идеологические ценности сохраняют свою привлекательность лишь для явного меньшинства, самых разных, чаще — полярных — политических ориентаций. Это «строительство коммунизма» (4%), создание православного государства, реставрация российской монархии (2-4%), а также — быстрая и полная европеизация, вестернизация, «вхождение в современный мир» (4%).
Массовые интересы и ожидания связаны уже не с надеждами на какого-то нового лидера, фигуру «спасителя», а скорее с образом «отца нации», консервативного и умеренного политика, оберегающего страну от крайностей и потрясений, лишенного идеологического утопизма и радикализма неоконсерваторов и коммунистических реваншистов. Таким недавно представлялась фигура Е. Примакова, лишенного собственных черт и целей, но именно в силу этого ставшего для самых разных сил предметом собственных проекций и упований. Однако после взрывов в Волгодонске, Буйнакске, Москве и острого всплеска массовой истерии и страха это приготовленное место занял В. Путин, пообещав «мочить бандитов в сортире» (выражение из уголовного лексикона, мгновенно сделавшее его популярным и позволившее массам опознать в нем «своего»). Хотя ни экономическая, ни социальная, ни политическая программа Путина до сих пор никак не выражена (в этом смысле он принципиально ничем не отличается от Примакова), но подобный жест, сопровождавший начало новой чеченской войны, при всей ее бесперспективности и варварстве, придали его облику черты решительности, твердости и определенности, по которым тосковало ущемленное массовое сознание.
В концентрированном виде русский национализм, составляющий основу массовой политической идентичности, можно обнаружить лишь у национал-коммунистов и близких к ним мелких радикальных объединений. Отдельные же элементы этой государственнической идеологии можно найти у всех без исключения актеров на российской политической сцене. Они есть даже у «западников» и либералов, идеологов резкого ограничения влияния государства на экономическую и публичную жизнь общества, недолгих реформаторов — Гайдара и его сторонников, сегодня потерявших сколько-нибудь значительное влияние в стране, тем более — у играющих роль вечных оппозиционеров социал-демократов из движения «Яблоко», возглавляемых г. Явлинским. Но более распространенным является вариант умеренного национал-популизма, где лозунги и призывы к «возрождению великой России», «возвращение статуса великой державы в мире» играют чисто вспомогательную роль — легитимации модифицированной центральной или региональной, финансово-промышленной или иной корпоративной бюрократии. Подобная риторика тешит сознание российского обывателя, который, однако, реально уже не верит в это.
Примечания
[1] В основу статьи положены материалы социологических исследований (массовых репрезентативных опросов населения — первоначально всего СССР, а после его распада — преимущественно России), проводимых Всероссийским центром изучения общественного мнения начиная с осени 1988 года.
[2] См., например: Касьянова В. Русский национальный характер. М., 1995; Сикевич З. Русское национальное самосознание. СПб, 1996 (и нашу рецензию на эту последнюю книгу в настоящем сборнике).
[3] Россия в поисках идеи. Анализ прессы. Сб. 1 /Отв. ред. г. Сатаров. М., 1997.
[4] Левада Ю. Человек в поисках идентичности: проблема социальных критериев //Он же. От мнений к пониманию. М., 2000, с. 422-437.
[5] Гудков Л. Динамика этнических стереотипов: сравнение замеров 1989 и 1994 гг. //Экономические и социальные перемены…, 1995, № 2, с. 22-26; Он же. Этнические фобии в структуре национальной идентификации //Там же, 1996, № 5, с. 45-50.
[6] См.: Гудков Л. Русский неотрадиционализм //Экономические и социальные перемены…, 1997, № 2, с. 25-33, а также статью «Комплекс жертвы» в настоящем сборнике.
[7] См. статью «Победа в войне» в настоящем сборнике.
[8] Распределение ответов на следующий вопрос: «Какие из следующих черт, по Вашему мнению, характерны для большинства современных российских политиков? Выберите % характеристик из предложенного списка парных качеств». Июль 1995 г., репрезентативный опрос городского населения России, N=1543 человека.
[9] Левада Ю. Феномен власти: парадоксы и стереотипы восприятия //Он же. Цит. изд., с. 323-344.
[10] Организационно-методические особенности массовых опросов, проводимых ВЦИОМ, не позволяют говорить о репрезентативности территориально-региональных распределений результатов опросов. Репрезентативность обеспечена лишь применительно к общероссийским данным (и соответствующим социально-демографическим и социально-профессиональным распределениям). Для того чтобы обеспечить надежную представительность результатов в территориально-региональном плане, необходим такой же объем региональных выборок, что и для России в целом — не менее 1000 респондентов в каждом регионе, что увеличило бы общий масштаб исследований на один-два порядка, делая их по финансовым причинам невозможными. Поэтому мы, как правило, вынуждены ограничиваться, в зависимости от задач исследования, выборками от 1600 до 2400 респондентов, опрашиваемых в 100-120 точках опроса, расположенных на территории 36-40 субъектов федерации. Региональные отделения ВЦИОМ проводят опросы не только в той области, в которой они находятся, но и в соседних регионах. Приводимые в публикациях ВЦИОМ региональные распределения носят исключительно ориентировочный и иллюстративный характер, показывая лишь направление той или иной тенденции общественного мнения. Подробнее см.: Козеренко Е.В. Некоторые подходы к проектированию региональных выборок //Экономические и социальные перемены… 1997, № 5, с. 38-42; Она же. Методы построения выборок для исследования типа «Мониторинг» //Там же, 1994, № 5, с. 50-52.