«Полит.ру» публикует фрагмент мемуаров Зои Покровской, курсистки Московской фельдшерской школы, а затем участницы социал-демократического движения, которая провела несколько месяцев в Таганской тюрьме и три года в ссылке за распространение нелегальной литературы. В предлагаемом ниже отрывке речь пойдет о том, как девочка из благополучной семьи, глава которой – полицмейстер, увлеклась идеями марксизма, а также о подробностях ареста курсистки и ее буднях в Таганской тюрьме. Материал опубликован в журнале «Отечественные архивы» (2010. № 1).
Упоминания о тюрьмах Российской империи конца XIX – начала XX в. нередко присутствуют в воспоминаниях участников революционного движения[1]. Описывает свое пребывание в Таганской тюрьме и Зоя Васильевна Покровская (1876–1964), в девичестве Гусева, – моя родная бабка по отцу, отсидевшая там за распространение нелегальной литературы несколько месяцев в 1897 гг. и получившая три года ссылки в Мензелинск Уфимской губернии, замененный потом на Астрахань[2]. Впоследствии она отошла от социал-демократического движения и, окунувшись в семейные заботы и профессиональную деятельность, всю жизнь проработала в медицинских учреждениях российской глубинки и Москвы[3]. Мемуары писала для своих потомков в 1940-х гг. Они были расшифрованы мной в начале 1990-х гг. и переданы в ГАРФ, где хранятся в моем личном фонде. В четырех тетрадях, карандашом, трудным для прочтения почерком, со множеством поправок и сокращений, описаны ее детство, учеба в гимназии в Вязьме и Саратове, обучение в Москве на фельдшерских курсах, арест и участие в революционном движении, тюрьма, ссылка, при этом тюремный быт показан методично и детально.
Воспоминания помогают понять, как девочка из благополучной, добропорядочной семьи, глава которой – полицмейстер, увлеклась идеями марксизма. Вот что по этому поводу говорит сама мемуаристка: «В 5-м классе я познакомил[ась] с интересной для меня семьей, которую в городе (Вязьме. – А.Е.) считали либерально-народнической, – с семьей К. Действительно, их родитель, помещик, был настоящ[им] народником – дружил с крестьян[ами], последние пользовал[ись] землей и всеми угодьями "исполу", но добрый барин никогда не получал и половины. Жена его входила во все дела крестьян, – лечила, кормила, помогала, чем могла»[4]. Зоя много читала из отцовской библиотеки: Пушкин, Лермонтов, но особенно ее заинтересовал журнал «Современник», открывший «тяжелый мир несчастных детей и матерей»[5].
Когда отца перевели в Балашов (а затем в Вольск), девушка поступила в 7-й класс Саратовской гимназии. Переход из глухой провинциальной гимназии в губернскую оказался тяжелым, и понадобились репетиторы: «…подогнать по математике взялся высланный из Петербурга студент Лесного института Б., который занимался со мной всю зиму бесплатно… Я же была очень довольна, т.к. познакомилась с революционером. Он первый начал давать мне сочинения Лаврова, Туна, Михайловского, старые номера "Колокола" и пр. Иногда он меня звал на революц[ионные] собрания, но я, хотя все мои симпатии были на их стороне, отказывалась, считая, что должна кончить гимназию, иметь профессию и подготовиться к серьезной деятельности революционера»[6].
Гимназистка Зоя Гусева. 1890-е гг. Из семейного архива А.В. Елпатьевского
В ту зиму Зоя «из легкомысленной провинциальной девочки-подростка и озорницы превратилась в серьезную гимназистку с определенным стремлением учиться и приносить пользу народу»[7].
В 1894 г. по окончании 7-го класса ее приняли на фельдшерские курсы в Москве. На 1-й курс поступило человек шестьдесят, главным образом москвички, из провинции было не больше 10–15 человек. Вскоре вместе с подругой-сокурсницей Соней вступила в Саратовское землячество.
Отец Зои, не одобрявший обучение дочери на фельдшерских курсах, помогать ей не стал, но, по свидетельству мемуаристки, «выручал брат Саша, любивший народ (окончивший Военно-артил[лерийскую] академию) – посылал мне ежемесячно 15 руб. Соня получала от своей сестры 20 руб. У нас была общая касса – все получ[енные] деньги (за вычетом 1 руб. в курсовую библиотеку и 1 руб. в общую курсов[ую] кассу) наход[ились] в руках Сони как наиболее хозяйствен[ной] девицы. Хорошо, что нередко были продовольствен[ные] оказии из имения К. – всегда у нас было сливочное масло, а иногда творог и птица. Моя мама тоже раза два за зиму прислала мне 1–2 посылки. К Рождеству и к Пасхе были присланы даже 1/2 окорока, куличи, мазурки и пр. прелести. Мы, конечно, устраивали пир горой, приглашая своих однокурсниц, особенно нуждающ[ихся]. Мы считались еще состоятельными. Были такие, кот[орые] умудрялись жить на 10–12 руб. в месяц. И после Пасхи пришлось нам с Соней, несмотря на экзамены, сесть на диету: 3 яйца в день, 3 раза чай с постным сахаром и розанчиками – дешев[ый] бел[ый] хлеб (1 дес[яток] яиц – 10 к., пара розанч[иков] – 3 к.)»[8].
Весной первого года учебы сдавали: полные курсы физики и химии, анатомию и физиологию, общую патологию, гистологию, со второго – начинались специальные предметы и практические занятия в больнице[9]. «Эту же зиму мы бывали не только на танцев[альных] вечеринках, но и на диспутах народников с марксистами, кот[орые] устраив[ались] землячествами под видом танцулек. Саратовское землячество, как и Московское, Грузинское, считались передовыми. Наш председатель, Бор[ис] Алек[сандрович] Келлер[10] (студент Петров[ско]-Разум[овской] академ[ии][11], в будущем профессор ботаники) был очень энергичный, жизнерадостный, революцион[но] настроенный юноша… Нам он тогда каз[ался] настоящим революционером. Крепкую дружбу мы завели с двумя студентами-саратовцами (юристами) – Руди и Захаровым»[12]. Последний приносил революционные книги или давал задания: перепечатать прокламации на гектографе, снести их или передать другим. Тогда же Руди, уже отсидевший полгода в Таганской тюрьме, сообщил курсисткам тюремную азбуку. Впоследствии и он, и Захаров были высланы, Руди – «куда-то далеко» («мы потеряли его из виду»), а Захаров – в Саратовскую губернию[13].
«Иногда наши земляки приводили новых людей. Помнится, один студент поляк, прекрасный оратор, познакомил нас с польским рабочим движением. От него мы узнали о размерах его. Я мучилась, что у нас все спорят, спорят, а фабричного широкого движения нет и нет руководящей им организации... Мы старались разобраться в революционных течениях. Еще на 1-м курсе с нами занимался Михаил [Высотский], брат видного социалиста-революционера Станислава [Высотского]. Он приносил и разъяснял нам сначала популярн[ые] книжки Каутского и Энгельса "Происхождение семьи и собственности"[14] и пр., пробовал с нами читать 1-ю главу 1-го тома "Капитала" Маркса. Но она оказал[ась] для нас очень трудной, а тут подошли экзамены, и мы закончили наши занятия»[15].
Посещал курсисток и представитель другого направления – народнического – Янишевский, который «верил в крестьянскую общину. Но мы в первые два года так и не разобрались, на чьей стороне правда истории»[16].
Автор подробно описывает демонстрацию студентов от Московского университета к Ваганьковскому кладбищу в связи с поминовением жертв Ходынки в ноябре 1896 г.[17]: «И вот толпы учащейся молодежи вышли из университета и направ[ились] к кладбищу. По дороге к ним присоедин[ялись] учащиеся других заведений: немало было из Высш[его] технич[еского] уч[илища] (теперь ВТУ), из Петровско-Разумовской, курсистки разных курсов, рабочих не так много. Хотя мы немало ночей провели, печатая на гектографе обращ[ения] студентов к рабочим с приглаш[ением] принять участие в Ходын[ской] демонстр[ации], не всякий рабочий решался в будни прин[ять] участие в чисто полит[ической] демонст[рации]. Все же демонстрация получ[илась] грандиозная – вся Никитская до Кудринки (ныне площадь Восстания) была запружена народом. Двигались медленно, с пением революционных песен: "Марсельеза", "Вы жертвою пали", "Байкал" и пр. Часам к 4-м добрал[ись] до кладбища, стояли кругом него (мы не попали на само кладб[ище]) долго. Студенты искали священ[ника], кот[орый] согласился бы отслужить панихиду и, как мне помнится, так и не нашли. Тогда начали произносить речи студенты и революционеры. Полиции собралось много, арестовали одного оратора, когда он отбился от толпы.
Затем толпа в том же порядке, не расходясь (за малым исключением), двинулись обратно к университету. Полиция и казаки все время бездействовали, и только недалеко от Моховой из переулков и от Манежа на толпу набросил[ись] казаки – въехали в толпу и лошадьми, и нагайками начали не разбегавшихся загонять в Манеж»[18]. Он был заполнен студентами, и только утром всех отпустили. С тех пор Зоя оказалась у полиции «на примете». В фонде Департамента полиции ГАРФ имеются документы о наблюдении за ней.
Арестовали ее весной 1897 г.: в ту пору «были большие аресты среди студентов» Петербурга и Москвы[19].
Вниманию читателей предлагается фрагмент мемуаров о препровождении курсистки в Таганскую тюрьму и собственно о тюремных буднях. Опущены начальные главы – описание детства и завершающие – о ссылке. Не точно прочитанный текст и недописанные окончания слов заключены в квадратные скобки.
Вступительная статья, подготовка текста к публикации и комментарии А.В. ЕЛПАТЬЕВСКОГО.
<…> На пороге хозяйк[иной] комн[аты] появ[ился] молодой человек в штатск[ом] пиджаке, формен[ных] брюках и высоких сапогах. Прежде всего отобрал мои книги, обыскал мои карманы, в одном из кот[орых] оказал[ась] свежеотпеч[атанная] прокламация – обращение Ц[ентрального] студенческого союза к рабочим о демонстрации 23 марта в память Ветровой[20]. Он мне предъявил бумагу из охранки о моем аресте и предложил собираться. Я взяла небольшой узелок (моего чемодана не было, кто-то из ранее арестован[ных], Соня или Катя, его взяли) смены белья и теплую кофточку и отправились. Спутник мой привел меня в Сущевскую часть, где пристав составил опись найденного у меня и отправил меня на извозчике с полицейск[им] чином (пожилым уже человеком) в Таганск[ую] тюрьму. Помню чудесный воскресный день: солнечный, бегут ручьи и почти обсохшая мостовая, деревья с набухшими почками, чирикание птиц, веселый стук колес, едем по Садовой – толпы народа, такого удивительно безразличного ко всему. Кое-где мелькнет молодое лицо студента или курсистки, удивленно смотрящее на нашу коляску. Большинству же нет никакого дела до того, что весна, что меня молодую, ни в чем не виноватую оторвали от экзаменов, из жизни, везут в тюрьму. За что? Только за то, что я хотела просветить их головы вновь найденной правдой. Сердце сжимается от обиды и закипает от злости, хочется вырваться и бежать, но это невозможно – нет сочувствующих, кот[орые] бы скрыли, и на каждом углу городовой. Чтобы отвлечься, разговариваю со св[оим] спутником. Оказыв[ается], он пом[ощник] пристава, у него есть дети, старш[ая] дочь моего возраста. Я с радостью подхватываю посл[еднее] сообщение и сознательно, чтобы причинить ему боль, говорю: «Представьте себе, что возможно вскоре и Вашу[21] дочь[22] отправят в тюрьму за сочувствие требованиям молодежи». Он передернулся от моих слов и начал мне доказывать, что он воспитал ее в страхе Божьем и в уважении к начальству. Но я ответила, что и мои родители уверены в том же, но получилось не так.
В разговоре незаметно доехали до Таганской тюрьмы, именуемой тогда «Каменщики». Это было пятиэтажн[ое] красное каменное здание, располож[енное], как мне казалось, полукругом, окруженное высокой каменной стеной. Заскрипели железные ворота. [Ввели в нижний этаж] – канцелярию. Пом[ощник] пристава сдал меня, мой узелок и какой-то твердый сверток с бумагами [приемщикам]. Осмотревши[23] и то, и другое[24], мои карманы, меня отправили со стражником наверх. Все пять этажей имели продолговатую яйцевидную форму. Чугунные лестницы кругом, одна над другой, а в середине больш[ой] пролет. Меня провели на пятый этаж в отдельную камеру, 8–9 квадр[атных] метр[ов], с окном почти под самым потолком, заделанным толстой решеткой с форточкой между планками решетки. Деревянный стол в углу, под окном в углу одна табуретка и деревян[ная] полка, в другом, при выходе, параша. К стенке привинчена железная койка с тонким матрасом и тугой[25] подушкой, набитой сеном. Постель откинули, появ[ились] откуда-то серое солдатское одеяло и две суровых простыни[26]. Вот моя обитель. Надолго ли?
Осмотревшись и постучав в обе соседние стены и не услышав ответа, я прилегла на постель и уснула. Не прошло и часа, как открылась дверь и вошел мужчина в тюремной форме[27], с длинной окладистой рыжеватой бородой, с больш[ими] серыми добродушно глядевшими глазами из-под нависших бровей. «Здравствуйте, я Ваш надзиратель – Пугачев. С новосельем, сколько денег отобрали у вас в конторе?» Мне, к моему стыду, пришлось сознаться, что у меня в кармане оказалось всего 11/2 рубля[28]. «Маловато. Сколько ни сколько, а надо обзаводиться хозяйством, надо ложку, кружку, чайку и сахарку. Может быть, немного не хватит, но я добавлю. Ведь Вам же будут присылать сюда деньги родные?» Я кивнула головой, хотя[29] не была уверена, что обо мне кто-нибудь позаботится.
От Пугачева я узнала, что дворянам (к кот[орым] я принадл[ежала]) на довольствие полагается в день 1 р. 10 к., мещанам – 80 к., а крестьянам – 60 к. Пугачев отправ[ился] в контору и вскоре принес мне все необходимое, даже вдобавок белую булку (5 коп.) и какой-то деревян[ный] ящичек, в кот[ором] лежали куски пиленого сахара и 1/4 чая. Вскоре принесли кипяток, и я, пропустившая обед, с наслаждением обновила кружку сладким чаем с булкой. Плохо только, что сначала с непривычки обжигала жестяной кружкой губы, но потом наладилась. В 6 ч. принесли ужин – гречнев[ую] кашу-размазню с двумя кусками черного хлеба и опять кипяток[30]. Все это передавалось через деревянное окошко с глазком посередине (приблизительно в 1/2 арш[ина] ширины и длины), прорезанное в дверях.
На другой день обходил камеры начальник тюрьмы, высокий, бравый, несмотря на свой пожилой возраст, мужчина. Он вошел и сказал: «А вместо Курнатовской уже новенькая». (По рассказам П[авла] П[окровского], это была его первая любовь, сестра известного с/д В.Курнатовского[31].) «Есть у Вас заявления?» – «Да, – сказала я смело, – не одолжите ли Вы мне взаймы 4–5 руб. на расходы? Когда мне пришлют в контору деньги, Вы их получите обратно». Его лицо сначала выразило изумление, но затем он улыбнулся и велел дежурному офицеру запис[ать] и выдать мне 4 руб. Я была теперь уже богачка. Пугачев очень одобрил мое поведение.
Двери открывались по требованию начальства и один раз в день, только когда уголовн[ый] арестант под присмотром надзирателя выносил ведро параши. Это делалось перед вечерней проверкой. Последняя состояла в обходе дежурн[ого] офицера с надзирателем не самих камер, а в откидывании окошек с мгновенным осмотром ими наших камер и счетом заключенных. В это время нам разрешали подход[ить] к окошку и заявлять ему какие-либо претензии. Но обычно с заявл[ением] мы предпочит[али] обращ[аться] к своим же надзирателям. У нас наверху их было два – Пугачев, кот[орый] к нам, женщинам, относился по-отечески. Он знал даже наши специфич[еские] женск[ие] недомогания и присылал в это время женщину с бельем, и она же после этого раза два в нед[елю] сопровождала нас в чугунную ванну, которую мы купили в интернет-магазине, и помогала нам мыться.
Другой надзиратель – Сергей, лет 32–35, черноволосый, с узким лбом и бегающими черненькими мышиными глазками, был больш[ой] формалист и стремился выслужиться – усердно следил за нами, да даже и за св[оим] тов[арищем] Пугачевым[32]. При нем нельзя было петь, даже вполголоса, переговариваться с соседями. Он добивался мертвой тишины в камерах, грозил привинчиванием койки к стене, даже карцером. Мы старались его не раздражать, зная, что в дежурство Пугачева мы сможем отдохнуть от тяжкой тюремной тишины, наговоримся и даже иногда потихоньку попоем. Пугачев не разрешал нам этих «бесчинств», по выраж[ению] Сергея, но старался их не замечать. И только когда уж очень злоупотребляли, делал замечания, да перед проверкой сам проверял, что мы делаем. Да мы и сами знали, что заботливого Пугача нельзя подводить.
Распорядок в тюрьме приблизительно был таков: утром часов в 8 умывание над парашей и кипяток; в час обед из двух блюд: щи, суп и на второе котлета с картошкой или с какой-либо кашей, затем часа в 3 – кипяток с хлебом; в 6 ч. ужин – каша или жареный карт[офель], тоже с черн[ым] хлебом. Хлеба и вообще питания для женщин при сидячем образе жизни было достаточно. Раз в день после утрен[него] чая, до обеда, нас выводили на 15 мин. [на] прогулку на дворик с чахлой зеленью и мелкорослым кустарником, окруженный кругом тюремн[ыми] корпусами. Наш стражник становился обычно лицом к нам, а мы [прогуливались][33] по кругу. В садике было неск[олько] скамеек[34], на кот[орые] мы иногда присаживались. Но не все стражники были одинаковые. На некот[орых], по-видимому, все же действовала весна. Они поднимали свои суровые лица к чудесному весеннему небу, подходили к кустикам, наблюдая за их просыпающейся жизнью и иногда теряя нас из вида. В одну из таких минут передо мной упал камень с привязанной запиской. Я быстро схватила его в карман и подняла глаза. Из 4-го этажа смотрело на меня красивое, милое улыбающ[ееся] лицо молодого человека в арестантск[ом] халате – значит, уголовника. Придя в камеру, с жадностью набросилась на записку. В ней приблизительно было: «Мне хотелось бы чем-нибудь облегчить Ваше заключение, напишите, что Вам нужно. Мы имеем связь и с волей. Записку приклейте черным хлебом в следующую прогулку под среднюю скамейку. Ваш товарищ, хотя и уголовный арестант».
За это время я узнала по шагам и по стуку, особенно за левой стеной, что обе соседние комнаты заняты. Много раз и я стучала, но ни я, ни меня не понимали, и это меня ужасно огорчало. Значит, Руди дал нам неправильную азбуку, и я не смогу переговорить с соседями. Я написала, что мне ничего больше не нужно, кроме азбуки, по кот[орой] говорят политические между собой. Через день я получ[ила] записку, прикрепленную под скамейкой. Алфавит делится на 5 рядов по 6 букв, я же стучала на 4 по 7 с пропусками нек[оторых] букв. Как только наступил веч[ер], я прилегла на койку (так незаметнее и удобнее было стучать) и застучала. Слева тотчас откликнулись. Я спросила: «Правильно ли я стучу?» Ответ: «Да». Счастью моему не было границ. Но карты свои сразу не хот[ела] открывать, боясь, не посадили ли рядом какого-ниб[удь] агента из охранки. Спрашивала, не знает ли сосед, много ли арестовано студентов, курсисток, были ли допросы и пр. Сосед (по шагам я предполаг[ала], что рядом мужчина) охотно отвечал, но, по-видимому, безразличн[ые] разговоры ему надоели, и он начал спрашивать мою фамилию и за что я сижу. Агенту, конечно, должно было быть это известно, но я дум[ала], что он конспирирует. Я требовала, чтобы сначала он сказал свою фамилию. После продолжительн[ого] спора вдруг слышу: «Стопани!» С трепетом спрашиваю: «Как зовут»? – «Надежда». Я не поверила, что рядом со мной Надя, и решила, что это, конечно, агент, тем более что накануне я не только слышала муж[ские] шаги, но и как будто мужской голос, кот[орый] что-то заявлял в форточку при вечернем обходе. Подавленная таким выводом, я перестала стучать. Сколько меня не вызывала лев[ая] стена, я молчала. В правой же, хотя и слышны были легкие шаги, тоже молчали.
На другой день обходил начальн[ик] тюрьмы и обратил вниман[ие], что у нас грязные окна. По обычаю заключенные прикармливали хлебом голубей, и они массами вились около окон и грязнили их. Он велел их вымыть. Я воспольз[овалась] случаем и попросила начальника разрешить мне это сделать самой: «Так скучно без дела, так хоч[ется] подышать свежим воздухом». Начальник согласился и добавил: «Да и вообще, пусть женщины сами моют окна. Они, главным образом, и приручают голубей». На другой день нам принесли воды и тазы с тряпками. И мы принялись за дело.
Я ликовала, что наконец узнаю правду, кто сидит около меня. Для меня особенно важным был сосед слева. Неужели действительно Надя? Я постучала в лев[ую] стену: «Давай начнем мыть окна одновременно, чтобы перекинуться словами через окно». Ответ: «Хорошо, я иду к окну». Хватаю таз, тряпки, залезаю на стол, начинаю мыть, просовываю лицо между решетками и кричу влево: «Ну скажите еще раз фамил[ию] и имя» и слышу Надин голос: «Надежда Стопани!» – «Ура! Ура! А я Зоя Гусева!» В ответ несется тоже «ура!» Но тише, тише, кто-то у двери. Это – противный Сергей. Молчание и усердное скобление окон. Но в душе торжество – значит, Надюша тут, от нее узнаю о судьбе[35] нашего кружка. Неужели все арестованы? И П[авел] П[окровский], к кот[орому] уже лежало сердце и арест кот[орого] казался таким[36] тяжелым для рабочего дела... Вечером, несмотря на Сергея, стучим, урываем неск[олько] минут. Но Надя, оказывается, ничего не знает. У них на квартире неожиданно для них под 23-е была арестована она и неск[олько] студент[ов]-грузин.
На другой день дежурил Пугачев. Есть нам разреш[али] только деревян[ными] ложками. Я на своем черенке ложки написала чернилами (книги из библ[иотеки] и чернила были выданы нам в первую среду, когда разреш[или] пис[ать] письма родным) «З.В.П.». Вдруг к обеду Пугачев мне приносит ложку, на черенке которой написано «П.П.П.» – П.П. Покровский. Так по ложкам мы узнали об аресте друг друга. Я не показала виду Пугачеву, что это не моя ложка, и до конца тюрьмы, а потом в ссылке она была со мной. Наде я тут же отстучала, что П.П. здесь и на наш[ем] этаже, но ей как-то не верилось, так как она знала, что П.П. и ее брат перед ее арестом были на воле, в Ярославле.
Мы хорошо уже изучили азбуку, настолько, что выстукив[ала] Наде больш[ие] выдержки из Дарвина, Гюго и пр. книг. Мы решили отыскивать своих стуком. Впоследствии я переговаривалась с шестью заключ[енными], стучала в нижн[ие] камеры. Надя усердно застуч[ала] в друг[ую] стену и я тоже, и вдруг я получ[аю] ответ и справа. Оказалось, рядом сидела Бойко – сестра известного тогда революцион[ера]-рабоч[его], кот[орый] тоже был арестован. Эти аресты среди рабочих и пропагандистов меня очень опечалили. Надя сговорилась со своей соседкой Лукьянчиковой, кот[орая], оказыв[ается], разговаривала уже со св[оим] соседом П.П.П. Оказалось, что через две камеры от меня сидел Павел – наш учитель и друг и моя тайная симпатия. Я не думала о взаимности, но почему-то мне было неприятно, что я сидела в той же камере, где сидела его первая любовь – Курнатовская. Владела ли мной тут ревность или какое-то странное предчувствие, что П.П. и его близость к нам в тюрьме будет решающей в моей дальнейш[ей] судьбе… Наде было поручено расспросить Лукьянчикову о здоровье П.П.[37] и о брате Нади. Затем пошли вопросы: был ли допрос и кто еще был арестован?
От Лукьянчик[овой] мы узнали, что[38] на допросы возят в охранку на извозчике со двора, кот[орый] виден из наших окон, и что она предполагает, что сегодня ее повезут, тогда она три раза стукнет. Часа же через 11/2–2 мы сможем увидеть ее возвращение. Она проходит через дворик, извозчик останавливается у ворот.
После обеда мы с Надей заняли позиции наблюдения. Обе влезли на стол и открыли форточки. Еще перед мытьем окон при обходе нач[альника] тюрьмы просила у него разрешения под предлогом[39] слабых легких иногда постоять на столе, чтобы подышать воздухом. Он разрешил, сказав: «Только не высовывайтесь в форточку, а то[40] часовой Вас пристрелит». В последнее как-то не верилось, да и не было надобности особенно высовываться! Через тщательно вымыт[ое] стекло дворик лежал как на ладони. И вдруг мы видим подъезжающую коляску с двумя стражниками и выпрыгнувш[его] вместе с ними П.П. – тут уж мы обе воочию убедились, что он с нами. Стукнула где-то недалеко дверь, но мы не отрывались от окон, ожидая Лукьянчикову. Опять коляска, и из нее выпрыгивает и идет по дворику тоненькая, высокая девушка с лучистыми глазами и с нимбом золотых волос из-под маленькой шапочки и с очаровательной улыбкой. Идет не торопясь, c улыбкой, приветливо раскланивается, [через лужу] направл[яется] налево. Кажется, не ангел уж с небес спустился на тюремн[ый] чахлый дворик, чтобы согреть сердца обездоленных. Да, Лукьянчикова была какая-то особенная девушка, вся как-то светящаяся и отдающая себя без остатка другим. Мы с Надей, занятые своими личными привязанностями, она – к брату[41], а я к – П.П., мало как-то сошлись с ней. Да и она сама мало делилась и считала себя только передаточным звеном между нами и П.П. Затем она была выслана куда-то в Западную Сибирь, где вышла замуж за революционера Семенова (брата Надежды Ивановны – жены Сорокина). От нее впоследствии я и узнала о ее судьбе – Семенов оказался с очень тяжелым характером, с ним она прожила всю ссылку – три года, а затем как будто ушла от него, и все, к сожалению, ее потеряли из виду.
В охранку на допросы возили наиболее важных преступников, нас же, студентов и курсисток, допрашивали в отдельн[ой] комн[ате] около конторы тюрьмы. Меня вызвали нед[ели] через две после ареста. Допрашивал еще молодой на вид жандармск[ий] офицер. После заполнения им обычн[ой] анкеты (кто, где учитесь, живете, кто и где родители, братья, сестры и пр.), он спросил меня, кто мне дал прокламации с обращен[ием] студ[ентов] к раб[очим] о Ветровс[кой] демонстр[ации]. Я сказала, что, проходя в день ареста по Неглинной ул[ице], подняла их на тротуаре и полож[ила] в карман. «Ну а брошюрки Геда[42] и, главное, отчет съезда с[оциал-]д[емократов], свежеотпечатан[ный] Рабочим союзом?» Я заявила, что эти вещи у нас открыто распространяли на курсах, а кто мне дал, я не помню. Жандарм с язвительн[ой] улыбкой мне заявил, чтобы я оставила всякие хитроумные небылицы и сообщ[ила] бы ему правду, назвавши лиц, кот[орые] дали эти вещи. Видя, что я действительно плохо выкручиваюсь, и боясь не запутать ли кого-либо, я решила отказ[аться] от показаний и обиженно заявила ему: «Раз Вы не верите моим словам, мне не для чего говорить с Вами». И сколько он не предлагал мне вопросов, молчала, как убитая. Повозившись со мной около часа, он велел мне запис[ать] мои первые показания и мотивировать мой отказ, что я и сделала. Через две недели он еще раз вызывал меня, но я молчала, и он меня оставил в покое. Надя по моему совету придерживалась тоже тактики молчания... П.П. всецело нас одобрил.
Дни шли за днями. Наступила Пасха. Обо мне и Соне заботил[ась] ее сестра Галина, к кот[орой] мы обращ[ались] с просьбами. Помнится, мне она купила туфли. Но зато я не беспокоила ее никак[ими] просьбами о еде и лакомствах, считала, что раз мы сыты, то нечего себя баловать. Еще неизвестно наше будущее. На своих родных я не рассчитыв[ала]. Даже если бы они и хот[ели] помогать, то служеб[ное] положение отца и такое же[43] брата Саши (самого обеспеч[енного] из братьев) не позволяло им помогать ссыльной[44]. Перед арестом я, предчувствуя его, напис[ала] родителям, что из-за выпускн[ого] экзамен[а] я не приеду к ним на Пасху, даже писать мне будет некогда. После ареста я вскоре написала сестре Мане и просила ее, чтобы она, пока я сижу в тюрьме, изредка сообщала бы родителям, что я ей пишу и что я жива, здорова, но очень занята. Маня исполнила мою просьбу неукоснительно. У отца уже тогда были припадки грудной жабы, и мы не хотели его расстраивать...
Пасху мы встретили в тюрьме. В конце каземат[ов] – церковь, где провели воскресную службу, даже с хором. Все фортки наших камер были открыты, чтобы мы могли молиться. Но мы, политические верхи, сговорившись, пролежали на своих кроватях, не вставая. Пугачев был очень огорчен наш[им] поведением, но, по-видимому, не донес, так как репрессий никаких не было. Для разговения и в воскресенье нас завалили разн[ыми] вкусн[ыми] яствами: куличами, твор[ожной] пасхой, яйцами, кусочк[ами] ветчины. Это купеческая Москва, разжалобившись в Христов праздник, по старин[ному] обычаю прислала подаяния «несчастненьким заключенным»!
Вот и Пасха окончилась, а мы все сидим. Но уже начали мечтать о будущем, намечали города, куда уедем, если только вышлют из Москвы без указания места. Я наметила Тулу – меня привлекали рабочие-оружейники. Лукьянчикова мечтала о юге, Надя же очень боялась, что мать ее выхлопочет ей ссылку в глух[ое] село Казанск[ой] губ[ернии], где у нее было небольшое имение. Мать нес[колько] раз приезжала в М[оскву] на свидание с ней. Укорами и поучениями отравляла ей и нам наше светлое настроение. Последнее поддерживал[ось] у нас сознанием, что мы хотя и мало сделали, но получили боевое крещение и после тюрьмы пойдем революц[ионной] дорогой. Наши мечты жизнь разрушила: всем нам дали по три года ссылки; Надю забрала на поруки мать в свое имение, Лукьянчикову отправили в Западную Сибирь, меня в Уфимскую. П.П. выпустили, позже посадили на 3 г. в Архангельскую обл.[45] <…>
ГАРФ. Ф. 10089. Оп. 1. Д. 216. Тетрадь 3. Л. 9–25. Автограф. Карандаш.
[1]См., напр.: Панкратов В.С. Жизнь в Шлиссельбургской крепости. 1884– 1898. Примеч. Р.М. Кантора. Пг., 1922; Волкенштейн Л. Из тюремных воспоминаний. Вступит. ст. и примеч. Р.М. Кантора. Л., 1924; Кара и другие тюрьмы Нерчинской каторги: Сб. воспоминаний, док. и материалов. М., 1927; Воронский А. За живой и мертвой водой. М., 1927, 1929. Кн. 1, 2; Бух Н.К. В Петропавловской крепости // Каторга и ссылка. 1930. Кн. 7 (68). С. 113–125; Кн. 11 (72). С. 98–114; Клинг Г.П. По тюрьмам и этапам // Там же. 1930. Кн. 8/9 (69/70). С. 176–183; Зензинов В. Пережитое. Нью-Йорк, 1953; Моисеенко П.А. Воспоминания старого революционера. М., 1966; «Боролась за землю, за волю, за свободу народа»: Из воспоминаний «бабушки» курских революционеров Паулины Шавердо // Отечественные архивы. 2002. № 6. С. 71–90; и др.
[2] В Астрахань она уехала, выйдя замуж за ссыльного, Павла Павловича Покровского (?–1907) – социал-демократа, входившего в марксистский кружок А.М. Стопани. (См.: Андрианов В. Новое о первом марксистском кружке в Ярославле // Северный рабочий. 1970. 17 октября.)
[3] Ее родной брат – Дмитрий Васильевич Гусев, после революции работавший в архивных учреждениях Оренбурга и Самары, упоминается в статье Е.М. Грибановой «Во главе архивного строительства Казахстана (1919–1938)» (Отечественные архивы. 2004. № 4. С. 16).
[4] ГАРФ. Ф. 10089. Оп. 1. Д. 216. Тетр. 1. Л. 18–18 об.
[5] Там же. Л. 16 об., 17 об.
[6] Там же. Тетр. 2. Л. 1.
[7] Там же. Л. 2.
[8] Там же. Л. 13 об.
[9] Там же. Л. 12.
[10] КеллерБорис Александрович (1874–1945) – ботаник, академик АН СССР.
[11] Ныне Российский государственный аграрный университет – Московская сельскохозяйственная академия им. К.А. Тимирязева.
[12] ГАРФ. Ф. 10089. Оп. 1. Д. 216. Тетр. 2. Л. 15.
[13] Там же. Л. 15 об.
[14] Так в документе. Правильно: Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности и государства. (См.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 21. С. 28–178.)
[15] ГАРФ. Ф. 10089. Оп. 1. Д. 216. Тетр. 2. Л. 15 об., 17 об.
[16] Там же. Л. 17.
[17] Эта демонстрация, посвященная полугодовщине Ходынской катастрофы, упоминается, например, в статье о Сергее Алексеевиче Волынском биобиблиографического словаря «Деятели революционного движения в России» (М., 1927. Т. 5).
[18] ГАРФ. Ф. 10089. Оп. 1. Д. 216. Тетр. 2. Л. 21–21 об.
[19] Там же. Тетр. 3. Л. 7.
[20] Ветрова Мария Федосеевна (1870–1897) – член группы народовольцев. В 1896 г. заключена в Петропавловскую крепость. В знак протеста против тюремного режима сожгла себя.
[21] Подчеркнуто в документе.
[22] Далее зачеркнуто: «как и многих из молодежи, отведут».
[23] Далее зачеркнуто: «мой узелок».
[24] Вписано над строкой.
[25] Вписано над строкой.
[26] Часть предложения вписана под строкой.
[27] Вписано над строкой.
[28] Далее зачеркнуто: «Это его немного огорчило, но не смутило».
[29] Далее зачеркнуто: «совершенно».
[30] Далее зачеркнуто: «Через 1/3 часа захлопали двери кам.».
[31] Курнатовский Виктор Константинович (1868–1912) – деятель российского революционного движения с 1889 г., большевик. Один из руководителей Якутского протеста в 1904 г., «Читинской республики» 1905 г., приговорен к смертной казни, замененной пожизненной каторгой, бежал, эмигрировал.
[32] Далее зачеркнуто: «чтобы либо недозволенное, неразрешенное начальством».
[33] Неразборчиво вписано над строкой, вместо зачеркнутого: «кругу, а мы окружены были».
[34] Далее зачеркнуто: «иногда, особенно ослабленные весенним воздухом».
[35] Далее зачеркнуто: «П.П.».
[36] Далее зачеркнуто: «печальным».
[37] Далее зачеркнуто: «как обязат».
[38] Далее зачеркнуто: «арестованы – [Келлер] и Соро».
[39] Далее зачеркнуто: «т.к. у меня».
[40] Далее зачеркнуто: «дежур».
[41] Имеется в виду Стопани Александр Митрофанович (1871–1932) – социал-демократ, большевик.
[42] Гед (наст. фам. Базиль) Жюль (1945–1922) – один из основателей французской Рабочей партии, деятель II Интернационала, пропагандист марксизма.
[43] Далее зачеркнуто: «(сравнительно)».
[44] Далее зачеркнуто: «Вскоре после ареста я напис[ала] сестре Мане».
[45] Так в документе. Правильно: губернию.