Заметная часть социологического фольклора состоит из историй о том, как предмет исследования непредсказуемым и загадочным образом определяет жизнь исследователя. Удивительно в этом свете, что те, кто до сих пор комментировали «Куракингейт», не отметили параллелей между работой Джеффри Александера, заочно оказавшегося в центре скандала, и судьбой диссертации, для которой эта работа послужила главным предметом вдохновения.
Основные эмпирические исследования Александера в культурсоциологии посвящены именно скандалам, от Уотергейта до неудавшегося импичмента Клинтона.[1] Предельно упрощая его мысль, потенциал скандала возникает из рассогласования между культурной системой идеальных образцов и социальной системой правил, руководящих повседневными действиями. В идеально интегрированном сообществе последние являются простой детализацией первых, причем ни по поводу идеалов, ни по поводу процедуры вывода одних из других у членов сообщества нет никаких разногласий. Идеально интегрированных обществ, разумеется, не существует. Разные группы трактуют одни и те же ценности как руководство к действиям очень разного рода. Некоторые стремятся к личной независимости, сколачивая состояние игрой на бирже, а некоторые – бросая все и уходя по трассе. Идеал один, а жизни разные. Более того, социальная система, состоящая из норм и правил высокой конкретности, имеет свою собственную логику, уводящую реальную жизнь все дальше и дальше от идеала. Нарастающие рассогласования могут накапливаться очень долго, пока однажды не раздастся окрик, напоминающий о том, как далеко мы все ушли от того, ради чего все делалось. Именно этот окрик и дает начало скандалу. Президент, пойманный на организации шпионажа за политическими соперниками, сталкивается с тем, что даже большинство проголосовавших за него годом раньше не готовы признать эту практику средством стабилизации политической системы и, в конечном счете, реализации демократического идеала.
Скандал может реинтегрировать сообщество, если в итоге стороны подтверждают свою верность общим ценностям и договариваются о правильном способе их трансляции в повседневную практику, а ошибки публично провозглашаются таковыми и исправляются. Отставка Никсона, в конечном счете, превратилась в памяти американцев в один из главных символов американской демократии – историю о том, как два простых журналиста изобличили самого могущественного человека в стране – и как большинство сограждан, демократов и республиканцев вместе, встало на их сторону и вынудило коррумпированного политика покинуть свой пост. Конечно, так скандалы заканчиваются далеко не всегда. Скандал – это произведение драматического искусства со стороны тех, кто его инициирует (в последних работах Александер активно использует литературу по актерскому мастерству и теории драмы, от Станиславского до Берка), и они могут просто провалиться в части удержания внимания зрительного зала. Кроме того, искренность их возмущения может вызвать сомнения недоверчивой аудитории, привыкшей подозревать во всем стратегии самопродвижения.[2] После того, как скандал захлебывается, остается лишь дискредитация тех, кто попытался его начать.
Третьим, после реинтеграции сообщества и дискредитации инициаторов, возможным исходом скандала является возникновение новых моральных границ. Охваченная скандалом группа может обнаружить, что само ценностное ядро распалось, и не осталось ничего, к чему все могли бы взывать. Или, если в события вовлечены слишком сильные экономические или политические интересы, то оказавшаяся под ударом часть сообщества может проигнорировать высшие соображения. В случае с Никсоном, пишет Александер, осуждение его действий стало действительно всеобщим лишь спустя некоторое время после предвыборного инцидента. Избиратели-республиканцы, тревожившиеся по поводу возможной победы радикального демократа Макговерна, склонны были придавать прегрешениям своего кандидата куда меньше значения в пылу борьбы, чем позднее, когда победа либералов перестала казаться чем-то правдоподобным. Возможно, не пойди молодежные протесты резко на спад зимой 72/73, республиканское большинство просто сплотилось бы вокруг своего кандидата, и исход Уотергейта был бы иным. Если скандал не завершается консенсусом и реинтеграцией, он может прочертить новые моральные границы. Те, кто оказались по другую сторону, воспринимаются отныне как находящиеся вне сообщества «нормальных» или «порядочных» людей.
Следуя Александеру, мы можем предположить, что крупный диссертационный скандал не может не разразиться однажды в России. Есть представление о том, что процедура защита должна делать: обозначать достижения и потенциал, посвящать в цех искателей истины, наделять гражданством в республике ученых. Есть реальная практика защиты, которая эволюционировала по своим собственным законам. Защита служит источником доходов для одних, статуса для других, социального капитала и расширения сетей моральных обязательств – для третьих. Весь этот клубок интересов делает всю вещь совсем не тем, чем она должна было бы быть, и чем она до сих пор притворяется. Но однажды неизбежно должен случиться инцидент, который покажет, насколько в действительности плохо обстоят дела. Именно это – заявили обвинители - и произошло на защите Куракина.
Формально защитники незащитившегося кандидата могли указывать только на процедурные нарушения – несовпадение количества поданных голосов и числа находившихся в комнате членов совета, неутвержденные протоколы и тому подобное. Кажется, однако, что они не слишком уповали на отмену результатов ВАКом. Хотя никто не смог бы, пожалуй, озвучить публично хоть одну причину, почему решение совета, допускающего такое вольное толкование процедуры, должно остаться в силе, никто не ожидал всерьез и того, что оно будет аннулировано. Председатель совета, выступивший от его имени, не счел необходимым даже сделать вид, что оправдывается.[3] Когда он говорил о том, что «недопустимо навязывать Ученому совету свои правила игры», то явно имел в виду какие-то другие правила, не те, которые висят на сайте ВАК. Для обеих сторон то, как было принято решение, осталось только фоном для того, чью диссертацию это решение признало негодной и почему.
Здесь надо отступить немного назад и обратиться к другому социологическому скандалу, параллель с которым напрашивается сама собой. Некоторое время назад тот же самый председатель диссертационного совета принял участие в кампании, мишенью которой был профессор Д.. Среди многих обвинений одно рассматривалось обвинителями как самое тяжкое и в полной мере изобличающее моральное разложение Д.: в его многочисленных и коммерчески успешных книгах были в изобилии представлены тексты коллег. Инициаторы того скандала не преуспели в реинтеграции сообщества и общем осуждении трансгрессора, хотя никто и не пытался отрицать, что факт плагиата имел место.
На ум приходит несколько возможных причин такого исхода, отсылающие нас к александеровским рассуждениям. Во-первых, понимание авторства может варьироваться от одной академической среды к другой, и то, что для одной выглядит как преступление, для другой является не более, чем незначительным проступком. Во-вторых, практика, которую инициаторы скандала пытались осудить, распространена достаточно широко, и слишком много людей, понимавших, что они могут оказаться следующими, идентифицировали себя не с агрессором, а с жертвой (действительно, что будет, если ВАК пропустит все уже защищенные диссертации по социологии через систему «Антиплагиат» и по итогам аннулирует выданные дипломы?). Моральное созерцание, по Александеру, как и эстетическое, требует известной степени незаинтересованности. В-третьих, герои драмы слишком отчетливо ассоциировались с политическими и научно-политическими лагерями, и столкновение между ними слишком однозначно читалось как часть бОльших военных действий. Те, кто ощущали себя в этих кампаниях на стороне профессора Д., не готовы были пожертвовать «своим сукиным сыном», даже если и определяли ситуацию именно таким или каким-то сходным образом. Реинтеграции сообщества и исторжения паршивой овцы не произошло. Скандал, однако, не остался вовсе без последствий. Сообщество разделилось на тех, кто поддерживал одну или другую сторону. Как минимум, одна из этих сторон вынесла убеждение в принципиальной порочности другой, более того, осквернительности соприкосновения с ней. Фразы «как можно отдавать статьи в журнал, который печатает Д.?» или «непонятно, что он тут делает, если я своими глазами видел, как он пожимал Д. руку!» произносились и произносятся по, условно, левую сторону границы вполне в matter-of-fact тоне.[4]
Способ, которым стороны разыграли дебют в нынешнем скандале, напоминает о прошлом. Атакующая сторона выдвинула некоторое количество формальных обвинений, которые, однако, определяла лишь как имеющее судебную перспективу завершение долгой истории морального и интеллектуального распада. Обвиняемые предпочитали молчать, если это допускала ситуация, в первом случае – ограничившись туманными намеками на козни «оранжистов», во втором – попытавшись отделаться изящным французским афоризмом, способным спасти лицо всех участников. Скандал развивается по собственной логике, и, даже вооружившись Александером, невозможно предсказать, чем он закончится. Первые отклики - в Интернете и за его пределами - однако, показывают, что ни реинтеграция (которая подразумевала бы общее признание решения совета ошибочным), ни дискредитация инициаторов не кажутся вероятными в краткосрочной перспективе. Поддержку, которую обе стороны получили, нельзя объяснить мобилизацией внутри социальных сетей участников. На первый взгляд, это кажется удивительным. Для профессора Д. было несложно привлечь сторонников, объявив все происками западников из ГУ-ВШЭ, желающих заставить всех изучать иноземные книги и внедряющими чуждые изобретения вроде автоматических проверок на плагиат. Это обеспечило ему союзников, готовых закрыть глаза на возможную правдивость отдельных обвинений. Это обеспечило ему также противников, которые вмешались бы, пожалуй, каков бы ни был повод для развертывания сил «правых».
В данном случае, однако, конфликт не совпал с какими-то традиционными политическими или научно-политическими расколами, которые облегчили бы мобилизацию. Тем не менее, спонтанной реакцией значительной части участников была поддержка той или иной стороны. Что еще удивительнее, среди поддержавших инициаторов скандала в ЖЖ попадались даже их старые недоброжелатели, не упускавшие случая пройтись по ним при всякой оказии. То обстоятельство, что конфликт был так легко прочитан сквозь формальные процедурные поводы, и то, что его инициаторы столкнулись с решительно настроенной оппозицией, отказывавшейся даже слушать их, казалось бы, убедительные доводы, приводит к мысли, что какие-то уже сформировавшиеся констелляции ценностей и интересов все-таки стоят за тяжущимися. И это приводит нас к главному вопросу: что на самом деле выбирают люди, которые выбирают ту или иную сторону в «Куракингейте»?
Ответ, который я могу предложить, не слишком отличается от ответа инициаторов скандала. В течение нескольких дней после его начала они выступили со статьями в «Русском журнале», скорость появления которых свидетельствуют о том, что они были если не написаны, то выношены задолго до того. Отличие моей интерпретации разве что в некоторых акцентах. Я изложу ее, таким образом, начав с возвращения к одной вечной теме. Социология – это не наука в том смысле, в каком ими являются естественные науки.[5] Социологи не совершают открытий, выходящих за пределы того, о чем может догадаться думающий обыватель.[6] Лучшие памятники социологического воображения не поднимаются над уровнем беллетристики, подавляющее большинство не поднимается над уровнем бесплатных газет. Книга, написанная социологом, 20 лет посвятившим изучению наркоторговли, превосходит книгу, написанную криминальным журналистом с опытом расследований той же длительности, инспектором полиции или наркобароном на вынужденной пенсии, только в одном и очень специфическом отношении. Разойдись они все во мнениях, ему – если он владеет законами своего ремесла – с большой вероятностью удастся убедить собеседников в своей правоте, чем им его. Все они, например, в том или ином смысле берут интервью. Социологу лишь полагается быть предусмотрительнее в том, как число, принцип отбора людей для интервьюирования и свойство задаваемых вопросом могут сделать его выводы уязвимыми для оппонентов (или их выводы – уязвимыми для него). Социология аккумулирует не позитивные, а негативные достижения. Ее знание – это каталог неудач в спорах, учащих, какого рода аргументы чреваты логическими противоречиями, какие расхожие представления оказались ложными, какого рода доказательства ничего в итоге не доказывают. Многие разделы в этом каталоге заканчиваются констатацией того, что любая истина, которую мы в состоянии произнести о чем-то, может быть легко оспорена. Дипломированный социолог знает (или должен был бы знать, что знает), меньше, а не больше, об обществе, чем человек, никогда с социологией не соприкасавшийся. Прогресс в такого рода дисциплине имеет одно неприятное свойство: для всех посторонних он зачастую выглядит как регресс.
В эти рассуждения надо внести одно уточнение концептуального свойства. Я употреблял слово «социология» в единственном числе, хотя это, в сущности, две разные специальности, которыми иногда занимаются одни и те же люди. Одна специальность – назовем ее «Социология-1» - состоит в культивации способов исследования и рассуждения, вторая («Социология – 2») – в накоплении фактов относительно какой-то стороны жизни современных обществ. Часто они представляют собой как бы эзотерическое и экзотерическое амплуа одного и того же человека. Так, диссертант одновременно является экспертом по культуральной социологии (1) и высшему образованию (2).[7] В краткосрочной перспективе в рамках Социологии – 2 возможно накопление фактов, и новаторы могут внятно объяснить, что нового они сделали. При этом ее внутридисциплинарный статус[8] существенно ниже, она считается второсортной, прикладной, отраслевой, «среднего уровня», и вообще отдающей журналистикой. Напротив, Социология – 1 признается стоящей выше, хотя допускает только негативную кумуляцию. Отсюда следует общее затруднение, с которым встречаются революции в дисциплине. У тех, против кого они направлены, всегда есть абсолютное оружие – вопрос «Что конкретно вы знаете об обществе такого, чего не знаем мы?» Единственный честный ответ - «Мы можем доказать, что вы знаете меньше, чем думаете» - риторически выглядит заведомо бледно и невыразительно. Более того, вызов, брошенный старой Социологии-1, автоматически создает ей многочисленных союзников в Социологии-2 – дискредитация старых способов рассуждения и исследования отправляет в корзину значительную часть их работы тоже, поскольку под новые критические стандарты сделанное ими уже не подходит.[9]
И здесь нам пора вернуться к несостоявшейся защите Куракина. Сопоставление текста диссертации, автореферата и выступления диссертанта во время процедуры защиты с последовавшей дискуссией не оставляет сомнения в том, что принявшие участие в последней просто не понимают, что именно они обсуждают. Диссертация Куракина посвящена социологической традиции, в значительной степени восходящей к одной книге, «Элементарным формам религиозной жизни» Дюркгейма. Эта традиция, преимущественно американская, страдала, по мнению диссертанта, от слишком прямолинейного восприятия тезиса Дюркгейма об изоморфизме между когнитивной и социальной организацией, пытаясь найти корреляции между системами классификации обоих порядков. Сам тезис был результатом ошибки - неспособности придать должное значение автономии культуры, которая была отчасти эмпирической – недооценка специфики современных обществ, отчасти – теоретической, неразличение дихотомий сакральное-обыденное (религиозный ритуал - повседневная жизнь) и сакральное-оскверненное (религиозный ритуал – ритуал черной магии). Современная культуральная социология в значительной степени преодолела слабость дюркгеймианства предыдущей волны, обратившись к динамическому измерению отношения социальной и символической систем, но сохранила некоторые неверные предпосылки, которые не позволяют реализоваться полностью заложенному в ней теоретическому потенциалу. Автор предполагает, что, разведя вещи, неправомерно отождествленные Дюркгеймом и транслированные через Парсонса к Александеру, мы поможем развитию культуральной социологии.
Практически со всем здесь лично я категорически не согласен. Будь я в совете, я проголосовал бы «за», так как квалификация автора сомнений не вызывает, а вызывает только благоговение, но стань диссертация книгой, и пиши я на нее рецензию, я не пожалел бы черной краски. Куракин не рассказывает ничего конкретного о якобы непреодолимых трудностях, с которыми столкнулось ортодоксальное дюркгеймианство в применении к современным обществам. Он полностью игнорирует самые важные работы, выполненные в строгом соответствии со схемой Дюркгейма. Обнаружение Гоффманом ритуального измерения в этикете в тексте никак не упоминается, хотя оно, мне кажется, опровергает утверждение о невидимости сакрального в современном мире. Гоффман, разумеется, интересуется сбоями и сломами тоже (“Asylums”, «Стигма»), но он описывает и нормальную, исправно функционирующую машинерию повседневных ритуалов – и кто скажет, что она невидима? Мэри Дуглас представлена только ранней работой, ее последующие – и отражающие куда более прямолинейное восприятие изоморфистского тезиса, чем «Чистота и опасность», – книги не комментируются. Нет упоминаний о вполне консервативном анализе классификационных схем Эбботом и Ди Маджио, хотя те показывают, как с ним можно сделать, в сущности, гораздо больше полезных и интересных вещей, скажем, в организационном анализе, чем с аморфной и нудной культуральной социологией. И так далее, и том подобное. В общем, во всех мыслимых отношениях, я нахожусь в прямо противоположном лагере. Во всех, кроме одного.
Дай Куракин ответ на все озвученные и неозвученные мной возражения, это не облегчило бы его участь на защите, поскольку проблема была вовсе не в этом. Взгляните внимательно на задокументированные в стенограмме реплики участников дискуссии. Основное ощущение, к которому можно придти, читая их, состоит в том, что собравшиеся, в общем и целом, абсолютно не понимают, что здесь происходит, и заботятся преимущественно о том, чтобы окружающие этого не почувствовали. Вопросы, которые они задают, - это вопросы все более растерянных людей, лихорадочно придумывающих хоть сколько-то уместную реплику. Некоторые из них стандартны (об эмпирических приложениях, методах работы, роли социолога), другие цепляются за знакомые слова в выступлении и автореферате («читали ли Вы книгу X», с которой выступление диссертанта не роднит совершенно ничего, кроме слова «метафора»), третьи представляют собой просто стрельбу наугад (член диссертационного совета открыл книгу Александера и потребовал комментариев к нескольким бросившимся ему в глаза словосочетаниям на первых страницах). Неловкость проистекает из того, что диссертант явно выходит за рамки того стандартного набора сведений о «современной теории» из аспирантских учебников конца 80-х, которые ограничивают горизонт представлений о ней в современной социологической России.[10] Что еще хуже, он полностью пренебрегает ритуальной работой, которая должна устранить опасность для лиц участников. Его выступление должно было бы деликатно ввести в курс дела ту часть аудитории, которая никогда не читала «Форм…» (говоря прямым текстом, ничто в последовавшей в той аудитории дискуссии не свидетельствует о том, что их кто-то, кроме диссертанта, читал), причем пересказ для нечитавших ни в коем случае не должен был бы выглядеть таковым. Он должен был бы оповестить каждого вставшего с вопросом о том, насколько важной вехой стал этот вопрос для его профессионального развития, и уж точно не давать прямо понять, что вопрос совершенно дурацкий (хотя вопросы были и правда дурацкими – какого рода эмпирические применения допускает исправление чужих теоретических ошибок?). И так далее, и тому подобное.
Всей этой ритуальной работой диссертант, однако, пренебрег (сказывается ли тут недостаток внимания к раннему Гоффману?). И совет проголосовал «против», даже если вычесть то ли присутствующих, то ли отсутствующих, очень высокой долей голосов. При этом ни одного критического замечания, относящегося к тексту диссертации, участниками обсуждения на защите так и не было высказано. Его не было высказано и после в интернет-дискуссиях, в которых никто не был связан сколько-нибудь жесткими этикетными нормами. Аргументы «против» сводились к двум пунктам: (1) текст непонятен; (2) неясно, что нового лично автор сделал. Как мы видели выше, любое новое слово в Социологии-1, видимо, обречено сталкиваться именно с таким возражениями. Оно дается ценой все более спекулятивных, текстологических или математических изысканий, и вознаграждением часто становится не приобретение чего-то нового, а перечеркивание старого.
Развитие социологии в каком-то смысле похоже на «процесс цивилизации» Элиаса. Оно состоит в дисциплинировании интеллекта, обуздывании естественной тенденции удовлетвориться простым и комфортным объяснением, в контроле над готовностью ленивого ума успокоиться слишком рано.[11] Более высокие стадии этого развития не обязательно автоматически производят глубокое впечатление на людей, стоящих на более ранних, – как те, кто едят ножом и вилкой, при первой встрече не обязательно вызовут восхищение и желание подражать у тех, кто обходится руками и кинжалом. Наоборот, последние, вероятно, увидят лишь искусственность, вычурность и манерность. Тем не менее, истоки процесса цивилизации коренятся очень глубоко в архитектуре современных обществ, и он не может быть обращен вспять, несмотря на дискомфорт, который он доставляет всем человеческим существам вместе и некоторым группам – в особенности. Хотя коллеги из Центра фундаментальной социологии явно отвергнут этот аргумент как социологистический, здесь трудно не усмотреть параллель с социальными науками. Развитие дисциплины заставляет нас раз за разом переставать удовлетворяться тем, что на более ранних стадиях сошло бы за вполне приемлемое объяснение, аргумент, выступление. То, что было стандартом логической строгости, перестало быть таковым. То, что являлось методическим образцом, теперь - в высшей степени уязвимая стратегия исследования – вместо кросс-табуляций, в которых связь определяется на глаз (как в «Самоубийстве»), приходят корреляции и прочие меры сопряженности, затем регрессии и path analysis, позволяющий отсеивать ложные корреляции, а сейчас, видимо, происходит революция, связанная с формальным анализом сетей и распространением компьютерных симуляций как альтернативы нарративным гипотезам. То, что было достаточной эрудицией и кругозором, - теперь поверхностное знание текстов, основанное на пересказах пересказов. Александр Филиппов и Виктор Вахштайн заостряли внимание на логической проработке аргументов и поисках аксиоматических оснований, хотя кажется, что та же самая логика действует и в отношении всего остального, что составляет научную работу. Я слышал на предзащите, как один из собравшихся поставил в тупик диссертанта, пытавшегося посвятить окружающих в тайны калькуляции регрессии для модели с большим числом эндогенных переменных: «нет, вы без этой демагогии скажите мне, влияет возраст или нет?» Ирония ситуации в том, что в том пространстве представлений о допустимости вывода, в котором находился диссертант, этот вопрос не имел однозначного ответа, в то время как для спрашивающего, думавшего только парными корреляциями, ответ существовал, был очевиден, и неспособность дать его изобличала полную некомпетентность докладчика. Страшно подумать, что будет, когда через несколько лет в этот совет попадет кто-то, кто заговорит о структурной эквивалентности по Уайту.
И мы, наконец, подходим к ответу на поставленный в начале вопрос: что на самом деле выбирали те, кто выбирал стороны в Куракингейте, и что, собственно, было истинной причиной скандала? Моя версия произошедшего – это разновидность цивилизационного конфликта, цивилизационного в смысле Элиаса, а не Хантингтона. Помимо политических делений, в российской социологии сосуществуют разные цивилизационные слои. До поры до времени вертикальные политические расколы доминировали как основание для политической мобилизации, скрывая латентный горизонтальный «цивилизационный» конфликт. «Куракингейт» обнажил его. Отчасти исходный инцидент, возможно, был следствием стечения второстепенных обстоятельств – мелкая личная неприязнь одних членов совета, отсутствие других, недостатки в face-protective технике самого диссертанта. Тем не менее, скорее всего, провала не случилось бы, если бы не сработал эффект цивилизационного отторжения: работа, выполненная в мире, использующем ножи и вилки, попала на суд аудитории, пишущей кинжалами,[12] и была закономерно на эти самые кинжалы поднята. И уж точно скандал не распространился бы за пределы той аудитории, в которой начался, если бы сам эффект не ощущался повсеместно.
[1] Alexander, Jeffrey. 2004. ‘Cultural Pragmatics: Social Performance between Ritual and Strategy,’ Sociological Theory, 22(4): 527-573; Alexander, Jeffrey. 1984. ‘Three Models of Society and Culture Relationships: Toward an Analysis of Watergate.’ Sociological Theory, 2:290-314
Интересно, что интерес к моральным скандалам как типу событий совершенно независимо возник в последние полтора-два десятилетия в нескольких никак не связанных друг с другом областях исследований. Например, в сравнительно-исторической социологии, до того занимавшейся в основном изучением экономических и политических макроструктур. Например, Ari Adut, 2005. "A Theory of Scandal: Victorians, Homosexuality, and the Fall of Oscar Wilde."American Journal of Sociology 111(1): 213-248
[2] Приводимый самим Александером пример общества тотального подозрения, в котором морально регенирирующий скандал, видимо, невозможен – Чирамонте (Монтеграно) из «Моральных основ отсталого общества» Бэнфилда (Banfield, Edward. 1958. The Moral Basis of a Backward Society. New York: The Free Press). Интересная подробность состоит в том, что, как Бэнфилд показал лучше, чем кто бы то ни было другой, что недоверчивость такого рода вовсе не является продуктом «современности». Напротив, она является чертой традиционного порядка, успешно предотвращающей модернизацию.
[3] Первое послание профессора Я. не содержит вообще никакого упоминания о процедурных обвинениях. Во Втором послании, отвечая на развернутую цитату из «Положения о Совете по защите докторских и кандидатских диссертаций», гласящего, в частности: “3.8.2. В тайном голосовании принимают участие только присутствующие на заседании члены диссертационного совета, которым счетная комиссия после окончания защиты диссертации выдает под расписку заготовленные бюллетени по форме, согласно приложению N 15 к настоящему Положению. Члены диссертационного совета, опоздавшие к началу защиты диссертации, ушедшие до ее окончания или временно отсутствовавшие на заседании совета, в определении кворума не учитываются и в тайном голосовании не участвуют” он счел необходимым пояснить: «еще раз внимательно изучив инструкцию ВАК, не нашли ничего иного, кроме запрета участвовать в голосовании тем, кто вовсе не был на заседании. В нашем случае таковых лиц не было, т.е. в явочном листе отсутствуют подписи отсутствующих, как и подписи якобы участвовавших в голосовании». Кто такие «якобы участвовавшие» (но при этом не отсутствующие), письмо не проясняет, но оно дает некоторое представление о специфических практиках чтения среди определенной группы российских социологов, к которым мы еще вернемся.
[4] Мне всегда было интересно, является ли это отношение симметричным.
[5] Было бы проще, если бы слову «наука» была какая-то устоявшаяся альтернатива в русском, чтобы можно было сказать, что социология не наука вовсе. Это, как минимум, избавило бы социологов от периодических выяснений отношений с собеседниками, зацикленными на своей естественнонаучной или технической идентичности. К несчастью, единственная более или менее подходящая альтернатива – дисциплина – слишком широка в том смысле, что обозначает все пригодное для преподавания в университете, от математики до теологии и домоводства. Социология, безусловно, является дисциплиной, но было бы желательно какое-то видовое обозначение, отделяющее ее от прочих.
[6] Поэтому социологию, в отличие от физики или математики, невозможно популяризировать. Все, сказанное социологами, будучи переведенным на язык «людей с улицы», превращается или в глупость, или в трюизм. Смысл всего предприятия состоит как раз в способе говорения.
[7] Неоднократно предлагавшееся (Вебером и Полем Венном в том числе) словоупотребление отождествляет то, что я назвал «Социологией-2», с историей, обращенной на современные общества.
[8] Abbott, Andrew. 1981. ‘Status and Status Strain in the Professions.’ The American Journal of Sociology, 86 (4): 819-835
[9] Это описание может представлять собой уступку традиционной иерархии в социологии в одном отношении: Социология-2 представлена пассивным рецептором идей, привнесенных из Социологии-1. Эмпирически, я подозреваю, это неверно. Обратное влияние также возможно, как и кросс-оплодотворение между Социологиями-2.
[10] Можно легко показать текстуально, насколько рецепция англо-американской теоретической социологии в России определена содержанием нескольких книг – в первую очередь, злосчастного учебника Ритцера. Большая часть того, что является самыми растиражированными (в количественном смысле, через «Социс» и индустрию учебной литературы) теоретическими построениями, редко опирается на какой-то иной фундамент. И здесь я хотел бы запоздало поднять голос в защиту профессора Д. Плагиат является не самым худшим по своим последствиям способом работы с источниками, по крайней мере, если это бездумный, механический плагиат. Он хотя бы не примешивает собственное понимание автора к пересказываемому им тексту, милосердно устраняя один дополнительный источник интеллектуального шума.
[11] Сам Элиас об этом: Elias, Norbert. 1980. Involvement and Detachment. NY.: Basil Blackwell
[12] Расположение по одномерной шкале цивилизованности, разумеется, условно. Социология-1 достаточно разнородна, и то, что в одной ее части воспринимается как допустимый ход мысли, в другой уже категорически не допустимо, причем в каком-то ином отношении все наоборот. Тем не менее, между разными группами высшего слоя, как правило, существует нечто вроде прагматического принятия работы друг друга, основанного то ли на возможности возмездия, то ли на опасениях по поводу низших слоев, то ли на искреннем почтении к тем сторонам ремесла, в которых они сами не разбираются.