Для проекта «После» Дмитрий Ицкович и Иван Давыдов поговорили с социологом Виктором Вахштайном (включен Минюстом РФ в реестр СМИ-иноагентов) о том, как люди конструируют свой образ будущего, о том, как происходит деградация языка и почему утопия — это форма реакции.
Предложение подумать о будущем заманчиво. Это наименее затратный способ не думать о настоящем. Вопрос «Что там дальше?» превращает любого говорящего в персонажа «Футурологического конгресса» Станислава Лема.
Есть несколько стратегий подобного фантазирования.
Первая — экспертная. Мышление эксперта — научное по форме и мистическое по содержанию. Эксперт пытается представить ситуацию в виде системы уравнений с набором известных и неизвестных параметров: «Вероятно, срыв мобилизации приведет к нарастанию конфронтации внутри страны; даже если завтра что-то радикально изменится и люди выйдут на баррикады, то это скорее повлечет за собой консервацию политического режима, агрессия будет перенаправлена с внешних на внутренних врагов, начнутся массовые репрессии». Эксперт уже убедил себя в том, что завтрашний день принесет ему не повестку, а посадку. Он в это поверил. Осталось только выбрать соответствующие переменные — «конфронтация», «консервация», «репрессии», — чтобы его вера приобрела логическое обоснование.
Экспертное фантазирование достигло небывалого размаха в период пандемии. Каждый старался назвать именно те параметры, которые давали наиболее захватывающий образ будущего. Неважно, оптимистический или пессимистический. Главное — яркий.
В основе такой футурологической экспертизы лежит метод наивной экстраполяции. Вышел человек утром в разгар карантина за хлебом, обнаружил у подъезда несколько бездомных собак. «Так вот оно что! — подумал он. — Когда пандемия закончится, не только дельфины вернутся в венецианские каналы, но и стаи бродячих животных захватят московские улицы…» Или прорвало у него в доме трубу. Он тут же садится писать экспертный прогноз: «Наш ветхий жилой фонд был способен выдержать такое количество жителей лишь пока днем никого дома не было. Основной канализационный удар принимали на себя современные офисные здания. Но если локдаун продлится еще хотя бы месяц, Москва захлебнется в…»
Вторая логика — логика исторических аналогий. Кто-то живо представляет себе новый Нюрнбергский процесс («до которого нужно просто дожить»), кто-то — перестройку, демонтаж СССР и будущие 90-е. Если «эксперт» опирается на образы и квази-переменные, то «визионер» — на свои представления об истории и богатый жизненный опыт. В действительности, первые две стратегии не исключают друг друга.
Наконец, третья стратегия — попробовать опереться на теорию. Социальную или политическую. (Хотя при желании находится применение теориям из биологии, психологии и когнитивистики.) Может ли она помочь нам предсказать ход событий? Нет, не может. Она для другого придумывалась. Для другого, другими, в другое время и в другом месте. Остановит ли нас это? Нет, конечно! И вот уже топливом для прогнозов становятся построения из исследований политических режимов, федеративных отношений, социологии техники… Чем ярче пылает глобус, тем больше сов на него натягивают.
Мне все три стратегии кажутся равноублюдочными. Делаются ли прогнозы из позиции «эксперта», «визионера» или «теоретика», они никак не связаны с будущим. Любой прогноз — торговля эмоциями. Либо страхом, либо надеждой. Это просто не моя сфера бизнеса.
В отличие от обыденных народных теорий — отвечающих на вопросы «Кто виноват?» и «Что будет дальше?» — социологические теории ничего не предсказывают. Они описывают и объясняют, ставят вопросы и позволяют искать на них ответы. Возьмем феномен, с которым мы столкнулись совсем недавно, — упрощение тех категорий и понятий, которые обыватели используют для описания происходящего. Есть относительно дешевые конструкции. Например, теории заговора. Они проводят ясные границы в мире: кто «друг», а кто «враг», кто «мы», а кто «они». Язык пропаганды работает в том же ключе. В нем нет места полутонам: мир, по сути, прост — не напрягайте мозг.
Но исчезновение полутонов — это ведь не только про пропаганду и конспирологию. Это и про здравый смысл, и про академическую среду. Люди, которые сделали работу со сложностью своим кредо, которые посвятили полжизни поиску неочевидных эмпирических взаимосвязей, сегодня с легкостью делят мир по критериям «национальности», «покорности», «гражданственности», «советскости», «здоровья» и «болезни». Специалисты по Платону и Аристотелю, опросам и регрессиям отложили в сторону свои аналитические категории, чтобы провести отчетливую и ясную границу между «нацией героев» и «нацией рабов». Откат к простым и дешевым архаичным различениям — это не исключительное свойство пропаганды. Те, кто поделил мир на «одурманенное пропагандой быдло» и «прогрессивное думающее меньшинство», действуют похожими методами. Режут «косты», удешевляя производство высказываний.
«Дешевые» — это не метафора и не пейоратив. Это то, что Никлас Луман называет низкими семантическими затратами. Всякому социальному агрегату, говорит он, нужно как-то объяснить — себе и остальным, — чем он является, откуда взялся и где его место в мире. Пока агрегат остается относительно простым, ему не нужен сложный язык с развитой семантикой. Простейшие агрегаты (Луман их называет «сегментарные общества») — орды, племена и изолированные поселения — справляются с этой задачей при помощи мифов. Культ предков и культ земли — два примера таких семантик.
Но агрегаты становятся всё более и более сложными, а вместе со сложностью растут и семантические затраты. Появляются новые асимметрии и неравенства: между «верхами» и «низами», «центром» и «периферией». Князю больше недостаточно крикнуть «Гойда!». Гойда не гойда, а латынь учить придется.
Наконец, современные общества (которые Луман называет функционально дифференцированными) вообще утрачивают возможность своей «бесконкурентной репрезентации». Каждая подсистема — наука, религия, право, бизнес, политика — создает свои образы и свои нарративы. О прошлом и будущем, справедливом и несправедливом, правильном и неправильном, а главное — кто такие «мы» и что нас делает «нами». Больше нет и не может быть простого ответа, общего знаменателя, монополии на правильную картину мира. Ни «русская нация», ни «великая история», ни «крещеный мир», ни «советский человек», ни, тем более, «интеллигенция» и «пролетариат» не справляются со сложностью. Разные семантики ведут непримиримую борьбу за возможность навязать вам те категории, в которых вы будете кодировать этот мир. А поскольку никто из нас не принадлежит лишь одному кругу, одной ячейке, одной подсистеме, одной партии, мы вынуждены справляться с конфликтом языков: «Как Х я понимаю, что происходящее — это …, но как Y я вижу, что…»
Тут важно не сделать двух теоретических ошибок. Во-первых, не надо думать, что этот процесс необратим. Ничто не может застраховать сложное дифференцированное целое от возвращения на исходные позиции. Во-вторых, отношение между структурой и семантикой не сводится к простой формуле «бытие определяет сознание». Наоборот. Сегодня вы отказываетесь от слишком сложного языка с большим количеством «лишних понятий» и «абстрактных категорий», завтра маршируете в предельно конкретных колоннах.
Я пять лет ездил на Балканы с миссиями ОБСЕ и был заворожен фигурой «сараевского интеллектуала». Представьте себе человека, который всю эту сложность и гетерогенность воплощает в себе, всей своей биографией. Его отец-хорват воевал в отрядах Тито, дед-серб был четником, сестра вышла замуж за боснийца, он сам владеет несколькими языками, пишет диссертацию, год провел в американском университете, публикует стихи… Он преподает студентам из самых разных слоев, страт, конфессиональных и этнических групп. У него друзья везде — от полуподпольного бизнеса до партийной верхушки. Он со всеми всегда находил общий язык и отказывался вписываться хоть в какую-то ячейку, заготовленную для него той или иной идеологической доктриной. Но вот он садится в машину к соратнику по партии, поднимается на Восточные холмы за городом и дает приказ роте минометчиков стрелять по университету, в котором учился и преподавал. Он отрезал все «лишние» социальные связи (включая семейные), перестал видеть людей в своих вчерашних друзьях и прокомментировал это словами «Я сделал свой выбор. Я занял позицию».
Воислав Шешель в 25 лет защитил диссертацию о специфике фашистского государства, став самым молодым доктором права в Югославии. Спустя несколько лет программу своей партии он прокомментирует так: «Нет, мы не фашисты. Мы, скорее, шовинисты, которые ненавидят хорватов». В его историческом труде миром правит абсолютное зло — Римская католическая церковь, — и лишь он, со своими воинами света, противостоит дьявольскому заговору Папы. Доктор биологии Биляна Плавшич была деканом факультета естественных наук и математики, много раз читала лекции в США, опубликовала больше сотни научных работ. Отдавая приказ о массовых убийствах гражданского населения, она назвала этнические чистки «естественным, природным процессом».
Балканы — яркий пример того, как примтивизация языка, деградация семантики, обеднение когнитивных и символических решеток возвращает нас в мир, где каждый принадлежит лишь одной секте, клану, бригаде и партии. И нет, дело не в атомизации и разобщенности, о которых стало принято говорить в середине 2010-х.
Что такое упрощение социальной структуры? Вот у вас есть круг близких друзей и родственников, с которыми вы чувствуете полную солидарность. Это сильные связи. Есть круг знакомых и приятелей, которым вы доверяете. Это слабые связи. А есть «мосты» — это такие связи (чаще всего слабые), которые сцепляют между собой абсолютно разные и, казалось бы, непересекающиеся миры. Например, вы сами считаете себя либералом, оппозиционером, пацифистом и православным профессором. Значительная часть вашего ближнего круга совпадает с вами минимум по нескольким идентичностям. Но у вас есть хороший приятель — махровый путинист, мусульманин из бедной семьи, практически без образования и к тому же лейтенант ФСБ. Но вы всё равно периодически пьете вместе и собираетесь по выходным играть в волейбол. Например, потому что вы учились в одной школе и у вас есть несколько общих друзей (вообще из «третьего» мира).
В сложных социальных агрегатах вы — носитель множества плохо совместимых друг с другом идентичностей. И круг вашего общения гетерогенен (в нем всегда окажется несколько «мостов»).
Атомизация — это когда ваши сильные связи становятся слабыми. Вы больше не сидите до утра у друзей на кухне, не поздравляете их с днем рождения и периодически забываете позвонить родителям. Те связи, которые раньше были слабыми, и вовсе исчезают. Вам больше нет дела до вчерашних приятелей. Вместе со слабыми связями исчезают и «мосты». Это ситуация эпидемии из романа Камю «Чума»: каждый остался наедине со своими проблемами и ни в чем не мог рассчитывать на помощь друзей или соседей.
Прямая противоположность атомизации — солидаризация. Это то, что произошло в Гонконге в период первой эпидемии коронавируса двадцать лет назад. Там слабые связи стали сильными. (Люди, которые раньше просто иногда общались в кругу общих знакомых, вдруг почувствовали себя ближайшими друзьями). Круг слабых связей стремительно расширился. Число «мостов», соответственно, увеличилось.
Но есть и два других сценария.
Поляризация предполагает стремительный рост и сильных, и слабых связей, но при этом полное исчезновение «мостов». Так произошло в Монреале в 1885 г. во время эпидемии черной оспы. Город стремительно поделился на две части: франкоязычную и англоязычную, которые вскоре начали стрелять друг в друга. Больше не было «канадцев» и «монреальцев», партнеров по бизнесу, студентов и преподавателей. Были только «проклятые протестанты, наславшие на нас чуму» и «отсталые имбецилы-католики, которые отказываются прививаться, потому что им батюшка запретил».
Наконец, за поляризацией следует трайбализация. Одна фундаментальная линия раскола исчезает, потому что появляется множество новых. Сильные связи становятся еще сильнее, а слабые — вместе с «мостами» — окончательно исчезают. Целое распадается на клики и кланы. Внутренне гомогенные, солидарные и никак не связанные с остальными.
В итоге те, кто вчера боялся стать винтиком большой тоталитарной машины, сегодня оказался частью небольшого и очень солидарного племени. Которое становится еще меньше по мере того, как от него с треском откалываются всё новые и новые фракции. В этом процессе нет ничего от атомизации, апатии и разобщенности в традиционном понимании. Это переход от поляризации к трайбализации.
Недавняя иллюстрация — раскол между уехавшими и оставшимися. К 2019 году сложилось два моральных консенсуса, два противостоящих друг другу нарратива. В каждом из них были внятно проведены границы и расставлены акценты. В одном нарративе сильный национальный лидер противостоял козням западных злопыхателей и, опираясь на патриотически настроенное большинство, боролся с продажной пятой колонной. В другом — коррумпированному тирану, шантажировавшему демократические западные государства при поддержке одурманенного пропагандой быдла внутри страны, сопротивлялось думающее и прогрессивное меньшинство.
Нарративы эти были полярны, но полностью симметричны. Западные злопыхатели — демократические государства, сильный лидер — коррумпированный тиран, пятая колонна — думающее меньшинство, патриотичные граждане — одурманенное быдло. Простенькая четырехэтажная конструкция: внешняя угроза / внешняя надежда, внутренняя угроза / внутренняя надежда. При всех различиях в повествовании морфологии двух этих волшебных сказок были изоморфны.
Потом случилась пандемия и пришлось добавлять еще один уровень. В оппозиционном нарративе надстроили пятый этаж («нормальные демократические страны начали бороться с общей глобальной угрозой, пока мы игрались со своим суверенным "Спутником"»), в провластном — прокопали подвал и теперь к угрозе со стороны внешнего врага и предателей внутри страны добавился низовой страх человеческой природы («вирус разобщает, подрывает национальное единство, заставляет людей бояться друг друга и может привести к гражданской войне»).
Кстати, это не российское изобретение. В период президентства Трампа мы видели очень похожую риторическую поляризацию в американской публичной сфере: «Пока все прогрессивные европейские государства сообща борются с глобальными угрозами, наш идиот выходит из Парижского соглашения и пытается вернуть Америку в каменный век, натравливая своих реднеков на образованную часть общества».
А затем — 24 февраля. И солидарность российского «думающего меньшинства», купленная на этапе поляризации ценой невероятного упрощения языка, — солидарность, в жертву которой приносились отношения с недостаточно оппозиционными друзьями, былые кумиры, объявленные предателями, и недавние авторитеты, потерявшие политическое чутье, — рухнула. Потому что кто-то уехал, кто-то остался. И для уехавших оставшиеся — соучастники преступлений. А для оставшихся уехавшие — высокомерное привилегированное меньшинство. Меньшинство меньшинства. И теперь две эти фракции презирают друг друга с тем же задором и коллективным воодушевлением, с каким перед выборами вместе презирали Явлинского, а после — Венедиктова (включен Минюстом РФ в реестр СМИ-иноагентов. — Полит.ру).
Оказалось, что просто «называть белое — белым, черное — черным, а тирана — тираном» больше недостаточно, чтобы чувствовать себя приличным человеком на стороне прогресса.
Что будет дальше? Нет, никакая теория не в состоянии дать ответ на этот вопрос. В социальном мире нет «железных законов». Чтобы что-то называлось законом, должно выполняться четыре условия:
Нужно выделить два конкретных параметра, которые можно внятно зафиксировать.
Нужно, чтобы эти параметры обнаруживали устойчивое и воспроизводимое отношение.
Нужно, чтобы в этом отношении один из параметров был «причиной», а второй — «следствием».
Нужно, чтобы эта причинно-следственная взаимосвязь была универсальной. В идеале — «наблюдалась всегда и везде».
Социологи преуспели в первых двух шагах, застряли на третьем и никогда не добирались до четвертого. Да, мы можем фиксировать отношение между структурой и семантикой. Но нельзя сказать ни того, что обеднение языка — результат распада социальных связей, ни того, что распад социальных связей — следствие сокращения семантических затрат. Это не однонаправленное отношение. И уж точно нельзя сказать, что есть какой-то универсальный, везде и всегда являющий себя закон.
Поверьте, я бы тоже очень хотел отвлечься от навязчивых вопросов о происходящем, чтобы вместе с вами пофантазировать о будущем, которое «будет не таким унылым и отвратительным». Но я не стану играть в эту игру. Потому что вопросы, которые меня интересуют, связаны с тем, что заставляет одних искать утешения в идее истории, а других — в идее прогресса. Ведь всякая утопия — разновидность реакции. Их объединяет мышление по формуле «Х — это не Х». Россия — это не Россия. Для одних — «уже не». Для других — «еще не». Одни поэтому грезят «историческими территориями», «наследием предков», «кровью и почвой», другие — «технологическим прогрессом», «парламентской республикой», новым «экстерриториальным фронтиром».
P. S.
И нет, извините, в конце не будет катарсиса, похлопывания по плечу, ободрения аудитории. Не будет хэппи-энда и света в конце туннеля. Мол, всё утрясется, и прогресс расставит фигуры на свои места. Я же говорил, это не мой бизнес.
Всё, что нам остается, — наблюдать, анализировать, выделять переменные и искать между ними взаимосвязи. Работать с понятиями, которые и раньше-то казались «оторванными от реальности», а теперь — и вовсе непереводимы на язык стремительно упростившегося здравого смысла. Оставаться на стороне сложности.
* Внесен Минюстом РФ в реестр СМИ-иноагентов.