Принято считать, что Россия в культурном плане является частью европейской, западной цивилизации. Однако Восток всегда оказывал и продолжает оказывать существенное влияние на русскую культуру.
Есть устойчивое представление о Ближнем Востоке как о мусульманской цивилизации. Османский восток проникал к нам через татарскую культуру. От него в наследство нам достались Бахчисарайский фонтан, Крым-наш, Донбасс, Дикое поле.
Другой наш Восток — христианский. Отсюда — Симеон Столпник, отшельники и странники, постники и скиты — вся православная аскетика.
Есть и третий восток — еврейский — и всё, что с ним связано: Тора, Талмуд и Мишна, суббота, новолуние, миньян, пейсы и борода.
Историк-востоковед, религиовед, доцент Школы исторических наук НИУ ВШЭ и старший научный сотрудник ИВИ РАН Алексей Муравьёв рассказал о разнообразии Востока внутри нас.
Муравьёв: Прежде чем говорить о Востоке «внутри нас», мне бы хотелось пригласить вас вместе подумать над двумя мыслями, которые давно не дают мне покоя. Первая — очевидная: все эти события, которые сейчас происходят на наших глазах, — это завершение большой исторической эпохи, которое началось уже довольно давно, а сейчас вошло в активную фазу. Эта историческая эпоха — время глобального доминирования западной цивилизации, которое началось, по мнению Померанца (западного ученого, социолога, историка, автора книги «Великое расхождение»), примерно тогда же, когда пал Константинополь, то есть в XV–XVI в. Колумб открыл Америку, Запад (тогда это была Португалия, потом — Испания, Франция, Англия прежде всего, потом и другие страны присоединились к этой части) включился в этот колониальный марафон. Приобретя себе много колоний, правящие элиты западной цивилизации с ними вместе приобрели убеждение в своем тотальном превосходстве и, соответственно, в ничтожности всех остальных.
Эта фаза была настолько очевидным прорывом Европы, западных способов мысли, западных разговоров во всех областях, что захватила практически всех. И это привело к тому, что Восток как таковой, тот Восток, который до XV века был, с одной стороны, загадочным, с другой стороны, потерянным (потому что были, как вы помните, с XI по XIV век, по разным подсчетам, около двенадцати Крестовых походов, часть из них была на Востоке, и возник Восток завоеванный (Утремер), а потом он же стал потерянным), — в общем, весь этот Восток Средневековья в XVI веке канул в лету, и вместо него возник какой-то маловыразительный и недоразвитый колониальный Ориент (Восток). Это очень заметно в мемуарах путешественников XVII–XVIII веков, которые описывают руины дворцов и статуй прошлого, полную руинированность всей культуры, засыпанные песком сфинксы и покинутые пирамиды (поскольку, как мы знаем, в исламской культуре они относились к джахилии, доисламскому времени), и действительно это было. И вот этот дискурс — Восток как что-то такое недоразвитое, как то, что является ресурсом, что нужно колонизировать, — подтолкнул в свое время Эдварда Саида к вопросу, почему западные люди смотрят на Восток как на объект, как на ресурс, как на то, что нужно схватить и употребить немедленно, съесть, например.
Вся эта тема уходит в прошлое. И на наших глазах возникает другая: какой-то другой Восток, к которому нам предлагают повернуться лицом. Сейчас у нас появились политики и мыслители, которые выступают с темой «поворота на Восток». Сейчас мы развернемся от этого постылого Запада, и наша матушка-Россия многочадная пустится в какой-то очередной новый вираж и повернется на Восток, отвернувшись от Запада.
Мне сложно понять и разделить эту идею, хотя я и сам востоковед. Нас зовут, строго говоря, повернуться на тот Восток, которого мы не знаем. Россия, русская культура, народы России в целом до XIX века практически ничего не знали толком ни о Китае, ни о Японии, ни о Корее, ни тем более о Юго-Восточной Азии. Поэтому когда нам говорят: «Мы сейчас повернемся на Восток (в смысле к Китаю, Японии и Корее), — это очень сложно. Это могут сделать единицы специально обученных востоковедов. Я, как и Мераб Константинович Мамардашвили, уверен, что повернуться мы можем только к тому, что есть в нас самих. То есть надо сначала вглядеться в себя и разобраться в себе — какой в нас Восток есть?
Но в ситуации доминирования европейского дискурса («западного» в разных смыслах этого слова) это довольно непросто. В нем есть много родного и понятного нам, но как дискурс, как некий способ говорения о жизни и о культуре, на мой взгляд, он исчерпал себя. Значит, надо копать глубже. если мы посмотрим внутрь самих себя, мы сразу натыкаемся на очень сложный и малопонятный для меня самого разговор о так называемой «монгольщине, азиатчине». Это всё запустили (надо сказать, довольно интересно) в начале ХХ века наши философы-алармисты накануне катастрофических событий, еще даже до русской революции, не говоря уж о войне 1914–1918 годов. Можно вспомнить В. С. Соловьёва, который прорицал, с одной стороны, что ему приснился страшный китаец, который ему там показывал конец христианского мира, а с другой стороны, его же стихотворение про «панмонголизм»: «...хоть имя дико, но мне ласкает слух оно». Историки стали вспоминать про монгольское иго и вычислять, что в нас от него осталось.
В большевиках тут же увидели эту «монгольщину»; потом возникла дискуссия, откуда наши политические институты, что «почта у нас от монголов», или дороги тоже монгольские какие-то, рабство у нас-де тоже от них... Потом оказалось, что, вообще говоря, великое государство Монголов, которое просуществовало-то 100 лет, и потом его осколки в виде Казанского, Астраханского ханства и всей Центральной Азии стали частью России, из-за чего пришлось в XIX веке брать Ташкент и аннексировать Бухару, — это всё на самом деле к нашей культуре имеет очень слабое, малое отношение. Споры евразийцев и новых западников, дискуссии между Л. Н. Гумилёвым и его оппонентами о роли тюрок и монголов в нашей истории — всё это ушло в песок... И остались какие-то фобии, внутри нас существующие, фобии оказаться «недостаточно культурными», недоевропейцами. И всё это, на мой взгляд, не очень проясняет вопрос о Востоке внутри нас, а только путает. Осталась историческая Россия — место между Востоком и Западом, на котором стоит русский человек и ошарашенно вертит головой, то на один берег, то на другой.
Но вдруг получилось так, что колониальный Восток-Ориент развалился, расселся. И надо снова его определять — что это такое. В настоящее время востоковеды его делят на несколько частей: первая часть — это Дальний Восток. К нам он, на мой взгляд, имеет очень малое культурное отношение. Это чужой, иной мир, хотя и очень интересный. Для того чтобы нам проникнуть в него и повернуться, нужно поменять разум, в него как-то очень сильно войти, проникнуться им, начать изучать японский (это я вам говорю на собственном опыте) или китайский. Это сложная работа души и ума, перекраивание своей идентичности. Второй Восток — это Ближний Восток. Который сейчас, в ХХ веке, тоже развалился на сегменты, а в начале ХХ в. еще был один большой Ближний Восток. Он назывался в древности Туретчиной. И при Пушкине, при Толстом и Достоевском был один Ближний Восток, который состоял из Османского царства и Персии. В нем были турки, в нем были персы, армяне, ассирийцы и грузины, греки и южные славяне, арабы и курды. И был еще Восток, который выражался для нас словом «Индия»: в нем находились Индия и Пакистан, и где-то примерно в той же среде находилась Центральная, или Средняя, Азия. В общем, вот эти и разные другие, более мелкие «востоки» были к нашей культуре несравненно ближе, чем синосфера (Китай — Корея — Япония).
Какие же они имеют отношение к нам? Монголы, как я сказал, имеют к нам очень маленькое отношение, и на самом деле это, скорее, фобия. Центральная Азия — то, что в конце XIX века вошло в состав России и сейчас, как нам кажется, и Бухара, и Самарканд, и всё что угодно, вплоть до даже и Туркестана восточного, который был частью этого Востока, — в целом, на мой взгляд, этого внутри нас почти нет. Это тоже внешние вещи, экзотика, ориент. При том что здорово съездить в Бухару, но все-таки это другая история немножко, не про нас.
А вот теперь о том, какой же Восток есть внутри нас. Как мне кажется, внутри нашей культуры «зашито» два с половиной Востока. Первый Восток, который есть внутри нас, — это Восток христианский. Очень часто, когда мне приходится читать лекции, зрители или слушатели спрашивают: «Почему это вы христианство называете Востоком? Это же такая западная религия. Западные крестоносцы, западные колонизаторы — все они были западными людьми, и христианство стало западным». Да, христианство, конечно, сильно укоренилось на Западе, и его там сейчас больше, чем на Востоке. Но вообще говоря, христианство — это чисто восточный феномен, который завоевал Запад.
Он завоевал его с нескольких очень сильных ударов. Первый удар произошел примерно с I по IV век, когда оформился христианский мир и на Западе, и на Востоке, и возникла христианская империя ромеев (Византия). Второй удар — это возникновение франкского и вообще германского католического Запада в VIII–IX веках. И третий удар — это как раз Крестовые походы, когда этот самый Запад в XI–XIV веках отправился обратно на Восток. И народы Востока, увидевшие это христианство, отшатнулись. У Хиллебрандта есть замечательная книга «Крестоносцы глазами арабов», и там собраны очень важные свидетельства, которые показывают, что восточные люди — арабы, турки, персы, которые столкнулись с крестоносцами, — до того, как с ними столкнулись, относились абстрактно к христианам неплохо, считая, что наши христиане — это такие жалкие, в общем-то, людишки, но они — свои. А на Западе живут какие-то хорошие франки, они христиане, но другие. А когда крестоносцы пришли и построили свои государства — в Иерусалиме, в Эдессе, в Антиохии — то оказалось, что Восток отшатнулся в ужасе от этого варварства, как им показалось, и всяких манер германских. И свои христиане стали для Востока врагами. Это окончательно завершило христианизацию Запада. Так христианство вдруг стало «западным». Но в основе своей для восточных христиан оно так и осталось незападным.
Внутри нас, оказывается, не тот христианский код, который воплощали крестоносцы-франки, а тот, который первоначально проник в Малую Азию, Византию, а потом из Византии ручейками достиг славянских стран. Этот христианский Восток, на самом деле, внутри нас довольно крепко сидит, и здесь довольно важная для меня линия — когда Древняя Русь принимала христианство, то она принимала его не с Запада. Ну, то есть были, конечно, с Западом контакты — и варяжские мученики, и Новгород, и Ганза, и все остальное, — но первые контакты были, конечно, на южном участке пути «из варяг в греки». Крым и Болгария — это части вот этого большого христианского Востока, такого околовизантийского. И это все к нам пришло уже в IX веке и каким-то образом в нашу культуру встроилось. Мы сейчас в себе опознаем этот христианский Восток как «русский христианский» код.
Итак, какие вещи мы в себе опознаем? Первая — чисто восточная и, прямо скажем, еврейская идея веры. Вера, которая в словах «хаймен», «аман» (в разных семитских языках она по-разному звучит) означает такое отношение к религии, которое требует очень сильного эмоционального включения. До того, как возникли авраамические религии — иудаизм, христианство, ислам, — они все примерно одно и то же проповедуют в своем «исходном коде». На Востоке никто не задавал вопроса «Как ты веруешь? Сердце твое верует или нет?» И это чисто авраамическая идея, эта идея веры — вручения себя: есть вера/нет веры, сердце/не сердце — вот это всё этот христианский Восток. И она у нас, конечно, есть. Я помню, как Б. Н. ельцин, рассказывая про свою семью, говорил: «Ну, я-то не верующий, а вот моя мама — она глубоко верующая». Вот сама идея «глубоко веровать» — сложная, и на самом деле она уходит корнями довольно глубоко в это авраамическое прошлое.
Вторая очень важная идея, которая на христианском Востоке во II, III, IV и особенно в V и VI веках получила настоящее хождение, — идея, что вера на самом деле предполагает жесткое самоограничение. Что вера и вообще христианство настоящее — это аскетизм. Я вспоминаю очень интересные два эпизода. Первый — это V век. Недалеко от города Алеппо (нынешнего Халеба) был такой местный мужичок, которого звали Шимон (Симеон по-гречески). И он долго искал, как бы ему себя замучать посильнее. Обвязывался цепями, залезал в колодцы со змеями, не ел по тридцать дней ничего, кроме воды, — в общем, морил себя как угодно, чтобы понять, кто он такой. И вот, в конце концов, залез на большой столп и на этом столпе в середине V века много лет сидел. И стал сверхпопулярным своего рода пророком. К нему приходили люди (арабы, греки, местные какие-то люди), которые объясняли (Феодорит и другие писатели, которые этого Шимона превратили в Симеона-столпника в греческой версии): «Мы так не можем, но мы хотя бы хотим быть близко к этому». И они подходили и руками держались за этот столп, чтобы к этому аскетизму как-то присоединиться, подключиться. И в нас есть это поведение: «грешить бесстыдно-беспробудно», а потом прикоснуться с великой святыне в надежде получить прощение.
Другую историю мне рассказывал мой коллега-антрополог, который работал в Сибири. Поехал он в старообрядческие скиты, там они все очень строго постятся, молятся с утра до вечера, а потом один из этих монахов говорит: «Передай подарок, лукошко земляники, моим родственникам в Красноярске» (или Урске, или где-то там в каком-то сибирском городе). Он приезжает… и встречает абсолютно мирского, светского пацана, бритого, с сигареткой и так далее. И спрашивает: «А ты что, тоже старообрядец?!» Тот говорит: «Ну да». А он: «А как же ты… твой брат же (или кто-то), он же такой прямо вот…» А тот и отвечает: «Ну да, но в городе какое может быть христианство?» То есть сама идея «В городе не может быть христианства, за ним надо идти в пустыни» — вот прямо в вагон севшая у этого столпа Симеона и приехавшая к нам в Сибирь.
«Настоящее христианство — это аскетизм» — это очень глубоко в нас зашито. Из этого довольно много чего следует. В частности, наша тотальная какая-то неспособность стать хорошими хозяевами. То есть можно, но очень сложно, для этого нужно себя переделать. В целом русский человек считает, что вот есть какие-то «немцы с железной волей», вот у них получается, а у меня — что ж делать, «какое может быть христианство в городе»? Поэтому я и ворую чуть-чуть, и посты не соблюдаю… Эта бесхозяйственность и беспочвенность каким-то образом связана с этой дуальностью. С тем, что выделяется какое-то место святости и с себя списывается ответственность. Это сложная тема — состояние застревания, колейности. Вот в русских — и, в частности, в себе — я чувствую это застревание. И оно очень глубоко восточное.
Помните, у Венедикта Ерофеева есть этот монолог в «Москве — Петушках» про глаза? Что эти глаза не соврут, не выдадут и не предадут, и так далее. И другой монолог у него про то, что в себе Веничка видит какую-то ни-во-что-не-вовлеченность, ни-с-чем-не-связанность. И вот эта ни-во-что-не-вовлеченность и ни-с-чем-не-связанность — это плоды этого, как ни странно, христианского Востока, в нас очень странным образом преобразованные. Это плохо или хорошо? Это есть.
Конечно, христианский Восток очень сильно еще на нас повлиял тем, что восприятие христианства в русской культуре не центрическое. У нас в Новое время появилась папистическая западная модель: вот здесь Папа, патриарх, вот он всё решает… Но восточное христианство за пределами Византии, да и в ней, с самого начала было децентрализовано. Оно представляло собой самоуправляющиеся общины. Когда они хотели — они входили друг с другом в контакт, когда не хотели — не входили. И поэтому сама идея дробления, которая для западного человека и в западной дискурсивности есть зло («Как же так?! Нет единства, все ссорятся между собой!»), для нас обыкновенна. И на Востоке люди тоже говорят: «А очень хорошо, прекрасно мы живем. Вот у нас такая-то община, а вот сякая, вот пятая, вот десятая. А мы вот еще с другом поспорили, и друг мне сказал, что я неправильно думаю. Поэтому у друга теперь своя синагога (храм, мечеть), а у меня своя».
И это в восточном христианстве так же, как и в иудаизме. А пророк Мухаммед в свое время, как известно, даже говорил, что «не наступит конца света (яум-ад-дин, Дня Судного, — А.М.), пока ислам не раздробится на 99 разных сект». Когда их будет столько, вот тогда наступит конец света, а до этого — не будет. То есть сама идея, что шииты, сунниты, хариджиты, ибадиты и так далее в исламе есть — это нормально. В христианстве — тоже да, такие, сякие, пятые, десятые. И только на Западе люди всегда думали: «Как же так? Ведь должен быть Папа, одна вера, одна церковь, одна религия!» На Востоке — нет. И у нас в этом смысле тоже эта децентрализованность есть.
Ну и, конечно, есть очень важная тема, которая у нас с Востока: родина или вера. Почему у нас все время есть некоторое колебание: христианство затормозило, заморозило процесс консолидации этноса. На Востоке всё достаточно просто: там, где этнос очень четко завязан на местные модели (например, в армянской культуре, в ассирийской, еще в каких-то), патриотизм есть основа для религиозности, а там, где есть только идея Церкви, которая склеивает разные этносы между собой, конечно, исчезает этническое содержание и вместо него возникает религиозное. И поэтому у русского человека нет этнического содержания, а есть только вот этот религиозный клей. Поэтому русская религиозная культура — это клей, на самом деле, который склеивает людей между собой.
Это христианский Восток. Там есть еще много аспектов, обо всех я не успею сейчас сказать. еще, пожалуй, наверное, я бы сказал, что очень важным моментом восточного в нас является стремление совместить, условно говоря, Афины и Иерусалим (Бердяев по этому поводу очень переживал). То есть в культуре есть философский полюс, который связан с логосом, рациональностью, и полюс веры и даже в каком-то смысле иррациональности, мистический, который не связан с логосом и предлагает альтернативные модели.
Христианство на Востоке с самого начала пыталось объяснить Библию посредством античной философии. И наличие двух полюсов — 1) библейского, полюса веры, полюса правил, и 2) философского, полюса категорий, полюса решений, полюса модальностей — в нас тоже существует, и мы как-то между ними флуктуируем, но никакого одного избрать не можем.
В этом смысле западная культура, конечно, более цельная, и поэтому она всегда представляла для всех наших русских, особенно государей, политиков, очень важный полюс притяжения. Потому что там вопрос решен. Там понятно, что вот рациональность, иррациональное мы сдвигаем вниз, есть мистики, но они комплементарны. Поэтому возникают войны против кафаров, вальденсов, когда иррациональность воспринимается как что-то ужасное: «Вот они там бог знает что учат», вся эта «охота на ведьм» — Hexenjagd и прочие всякие такие западные штуки. Они, конечно, очень боятся иррационального, поэтому оно вытеснено на периферию. Да, конечно, вы мне скажете: западный мистицизм вполне себе иррационален, но все-таки он не мейнстрим.
Итак, этот христианский Восток внутри нас есть. И к нему мы можем повернуться, его использовать. Мы можем сами не разделять христианских воззрений или не принадлежать к какой-то христианской деноминации, но то, что в нас есть эти культурные модели и культурные способы (они выражаются в языке, в способах говорения), — это очевидная вещь, по-моему, тут даже спорить не с чем. И главное: их можно использовать вместо того, чтобы пытаться куда-то повернуться, к чему-то, чего мы не знаем и чего не понимаем.
Есть второй Восток, я бы так сказал, после христианского: это Восток правил, Восток еврейский, который в нашей культуре с еврейством уже практически не связан, а воспринимается как что-то другое. Но он тем не менее оттуда. Когда еврейство в рассеянии оказалось и возникли школы в Пумбидите, в Месопотамии, возникли ученые, которые начали толковать, как же им жить, то у них у всех была некоторая идея, что выжить можно, только если четко пропишешь правила. Но очень быстро эти савораи, талмудические ученые, поняли, что существует большое количество людей, которое эти правила соблюсти не сможет. Тогда они стали придумывать другие правила: как быть с теми, которые правила не соблюдают, а также как быть с теми, которые разрешают тем, которые не соблюдают, не соблюдать. И сама эта идея построения башни из правил — это очень мощная цивилизационная конструкция, которая потом вместе с евреями в рассеянии поехала в европу, в Испанию, куда угодно.
Вы спросите: а какое же отношение это имеет к русской культуре? А вот какое: эти идеи давно вышли из еврейской идеи построить спасительное Предание, создать универсальные правила. Эта мысль завлекла довольно многих людей в европе и, кстати говоря, проникла к нам. И такие гиперрациональные попытки создать самые правильные правила русских людей, в общем, довольно сильно пленяли. Конечно, построить такие правила на 100 % невозможно. Но сама идея, что можно построить культуру на соблюдении правил и жить по-писаному — это сильный соблазн… Вот что такое «жить не по лжи»? Все говорят: «Это значит говорить всегда правду». Такого не бывает. Любой психолог вам скажет, что говорить всегда правду — это нереальная история. «Жить не по лжи» — это значит, на самом деле, жить по некоторым правилам, не отходя от правил этических. Можно так жить? Это наша проблема.
Опять же, исследователи русского старообрядчества постоянно натыкаются на идею, что старообрядцы выживали в условиях гонений и лесов потому, что они говорили: «Вот есть правила, существует культура изучения этих правил: Кормчая Книга, Библия, в которой написаны какие-то вещи, правила опять же каких-то Соборов, отцов и так далее. В воскресенье ты должен делать это, в субботу — делать то. Помойное ведро ни в коем случае нельзя выливать направо, с правой руки. Только с левой. Чесать себе что-то ниже пояса можно только левой рукой, нельзя правой. Потому что это грех». Вся это культура, построенная на соблюдении правил, должна была выстроить — и отчасти, как показывают В. Керов, А. Пригарин и другие исследователи староверия, выстроила — жизнь человека в пространстве правил, которые надо соблюдать. И это и есть, как мне кажется, некоторая рационализация понятия «жить не по лжи». Потому что иначе это непонятно — «просто не врать».
И еще одна история, которая из еврейства попала в нас, — это история с праздниками. Мы плохо себе представляем как были устроены праздники в дохристианской Руси. Понятно, что там были какие-то тризны — поминания павших во время битв, но мы об этом почти ничего не знаем. Все современные реконструкторы — это новодел. А вот что мы получили с Востока — это довольно интересно. Первая довольно интересная идея — нет праздника без страдания. Радости не может быть, если ты не пострадал. еврейские праздники — Йом Кипур, Песах — построены на том, что евреи страдали-страдали-страдали, и вот наконец наступила радость. И поэтому они празднуют. Песах (Пасха) — страдали они в Египте, страдали, и вот вышли, и радуются, и празднуют избавление. Они пострадали, и поэтому это избавление дано им как радость в награду за страдания. Вообще говоря, то, что в христианской традиции перед Пасхой находится жесткий Великий Пост, сорокадневный, со строгими правилами — это тоже продолжение этой идеи. И сама идея о том, что человек не может радоваться, пока он хорошенько не пострадает, — это всё оттуда… Например, дембель: если тебя сначала не побили, то какая радость от дембеля? Никакой. Праздник становится праздником, когда он выкристаллизовывается, вырастает из страдания. И это очень интересная, любопытная идея. У нее довольно много разных форм выражения в нашей культуре.
Вот, кстати, язык: в западной культуре каким-то образом они смогли избавиться от идеи двуязычия, двухэтажности языкового кода. У них была латынь, которая все-таки довольно сильно интегрировалась в национальные вернакуляры, в эти языки, и поэтому каким-то образом латынь им в какой-то момент удалось к ХХ веку вытеснить на периферию культуры. Она осталась внутри каким-то таким смыслом, но тем не менее. А на Востоке культура всегда построена на сочетании двух этажей языка: священного языка и языка профанного, народного. Священный язык — это иврит, например, для евреев или арабский (классический) для мусульман. Это язык, на котором ты выражаешь молитвы, на котором ты выражаешь священные истины, на котором ты постулируешь какие-то абсолютные вещи. С ивритом вообще всё сложнее: существует даже течение в современном хасидизме, последователи которого считают, что иврит — это только молитва и только Тора, всё остальное — это должны быть народные языки, поэтому на идише надо говорить.
У нас также существует то, что Б. А. Успенский назвал диглоссией. Диглоссия — это наличие славянского слоя в языке и наличие русского. И, вроде как мы стали, начиная с XVIII века, двигаться к слиянию слоев, очень сильно помогла в этом смысле поэзия: Державин, Тредиаковский и так далее, которые стали сочинять поэзию на смеси языков народного и славянского, и в конце концов великий Пушкин, юбилей которого недавно мы праздновали, наконец, создал полноценную русскую поэзию, русскую литературу. Но славянский язык никуда не делся! Он присутствует как некоторая константа, и очень показательными являются дискуссии в среде православных: можно ли молиться на русском языке? Я вспоминаю слова знаменитого книжника XVII века Захарии Копыстинского, который писал, что славянский язык никак невозможно заменить русским, потому что славянский язык — это такой язык, на котором «врать невозможно». То есть такой язык, на котором ты чисто механически, технически не сможешь соврать. Поэтому нельзя славянский в русский. Потому что мы постоянно врем. И, соответственно, по-русски молиться нельзя, потому что это язык, который испорчен враньем. Поэтому и сакральный язык должен оставаться.
Когда, например, арабские какие-то политические деятели или духовные выступают по телевизору, перед людьми, они переходят на классический арабский язык, так называемый аль-люг̣ату ль-фус̣х̣а̄— «язык красноречия» буквально, и начинают (в том числе доклады, например, по физике и биологии в научном институте) со слов «бисмиллаhи ар-рахман ар-рахим» («Во имя Бога милостивого и милосердного»). Это переход на некоторый код, в котором ты можешь оперировать правдой. В этом смысле в арабском языке есть даже слова специальные, которые обозначают «То, что я говорю, объективная истина». Если предложение в арабском начинается со слова «инна» — инна яʿрафа-ллаhа — «Господь знает», то есть это точно, не «Я думаю, что он знает», не «Мы предполагаем, что он знает», а именно «Оно так и есть».
Вот эта двухэтажность культуры, в которой есть высокое, сакральное — и низкое, профанное, никуда не денется. Мы ничего не можем с этим поделать. Это внутри нас. Это авраамизм, очень сильная культурная основа. Христианство в каком-то смысле попыталось это расшатать, были очень острые выпады против законничества у Христа в евангелии, и так далее, но тем не менее это всё осталось в нашей культуре в каком-то смысле.
Самый главный вопрос, на мой взгляд: есть ли третий Восток, после христианского (веры) и еврейского (правил жизни)? Восток мусульманский? Да, он есть, он тоже есть в нас, и это тот Восток, который попал на Запад в виде ориентализма и потом вернулся к нам в виде фарфора (чашечка фарфоровая), пришедшего к нам совсем не из Китая, а сначала с Запада. И при Ломоносове издано повеление «устроить фарфор», фарфоровые чаепития, чашки из фарфора… Китайское изобретение, попавшее на Ближний Восток, оттуда на Запад, а затем — к нам.
К этому Ближнему Востоку внутри нас относится обычай пить кофе. Нам мнится, что это западное: весь Запад пьет кофе. Но само слово «кофе», «кахуа» — это слово ближневосточное, и это тот самый Восток, который мы знаем. Почему? В чем специфика кофе? Кофе — это философский напиток. У него есть две фазы действия на мозг. Во время первой фазы происходит возбуждение. Дофамин синтезируется в центральной нервной системе. А потом наступает фаза понижения, усыпления. И вот, собственно говоря, сама идея была в том, что люди садятся, начинают разговор, а потом потихоньку успокаиваются. И этот кофий, который вывезли португальцы, испанцы (поэтому он у нас называется таким странным словом — «кофе», а не «кахуа» или, как сейчас говорят арабы, «ауэ»), пришел к нам.
Другой аспект мусульманского Востока в нас — это философия. Я помню, как-то была дискуссия, почему у нас нет философии, возможна ли русская философия. И философы даже проводят целые конференции: есть ли русская философия. Философии западной у нас в каком-то смысле действительно нет. Потому что восточная идея — заимствовать и жить этой античной мудростью, переваривая ее в себе. И знаменитый философ мусульманской Испании ибн Рушд (на Западе его называли Аверроэс) как раз говорил, что все наши беды — из-за того, что мы неправильно читаем и толкуем Аристотеля. Это такой настоящий, глубокий, восточный, прочувствованный античный мир. Аристотель стал нервом, смыслом во многих отношениях даже таких философов Востока, которые к античности, ко всему не кораническому относились плохо — имам Газали и другие.
И вот это всё в каком-то смысле показывает другую рациональность — рациональность, которая не обязательно имеет западное происхождение, а которая была в Византии (с Аристотелем, с античным наследием), которая попала на Восток и с Востока, через Испанию, опять попала на Запад. И вся эта схоластика, Фома Аквинский, Альберт Великий — они же все фактически взяли свою философию у арабских философов. Поэтому я бы сказал, что, как ни странно, западный ориентализм, помимо любви к абстрактному Востоку (кофе, сиесте, танцу живота и каким-то еще маргинальным вещам, которые связаны с Востоком), на самом деле должен нас в каком-то смысле привести к осознанию того, что есть Восток, который дает нам ту же античную рациональность, но в гораздо более понятной и приятной для нас упаковке, чем та упаковка, которая в течение последних пятисот лет лежала на нашей интеллектуальной витрине.