Стенограмма лекции социолога Александра Филиппова, прочитанной 16 ноября 2014 года в рамках Фестиваля публичных лекций #ЗНАТЬ – совместного проекта информационно-аналитического канала «Полит.ру» и Департамента науки, промышленной политики и предпринимательства г. Москвы.
Борис Долгин: Добрый день, уважаемые коллеги. Мы продолжаем наш фестиваль публичных лекций под названием «Знать». Тема нашей второй лекции «Философия или социология действия». Наш лектор – неоднократный участник цикла публичных лекций «Полит.ру», известный социолог, специалист по социальной философии, Александр Фридрихович Филиппов, руководитель центра фундаментальной социологии, профессор Высшей школы экономики.
Александр Филиппов: Спасибо. Добрый день тем, кто здесь. Поскольку я знаю, что есть трансляция, то доброе время суток, как принято говорить тем, кто онлайн. Раньше, когда я приходил читать лекции, в число регалий, которые нужно было перечислять при представлении, входило заведование кафедрой. Теперь у нас структура изменилась, кафедры вот-вот не будет. У нас факультеты теперь, нет кафедр. Попросил, чтобы название не произносили, и в последний момент подумал, что теряю такое замечательное начало для лекции, поэтому я хочу сказать, что пока эта кафедра была, она называлась кафедрой практической философии. Такая формула совершенно ужасающая для тех, кто имеет, так сказать, профанное представление о философии. Между тем,практическая философия, если называть по-простому, это всего-навсего философия действия. Как Аристотель говорил, поскольку мы заинтересованы в том, чтобы изучать, как мы познаем, в созерцании некоторых вещей. Вот это теория, теоретическая философия, если сказать на языке более позднем. А если мы заинтересованы в том, чтобы исследовать действия, предметом нашего рассмотрения мы делаем действия людей, то это философия практическая. То, что действия людей отличаются от всего остального, на что смотрит философия, было известно с глубокой древности. Потом эта традиция называть философию практической одно время сохранялась, уходила на задний план, снова приходила. Есть страны, где до сих пор есть целая кафедра практической философии. Есть страны, где слово это практически исчезло. Но то, что действия людей являются предметом философского рассмотрения – непрерывная традиция, нельзя сказать ,что действия уходили из поля зрения, а потом снова в него попадали. Для большинства философов, для большинства тех, кто создавал большие полноценные системы философии, практическая философия всегда была некоторым разделом. Даже если они это так и не называли. Кто-то называл, кто-то не называл. Скажем, у Канта есть критика практического разума, а Гегель в зрелые годы не говорил о том, что у него есть практическая философия, но это была та же самая проблематика. Если сейчас кто-то пишет книги о Гегеле под названием «Практическая философии Гегеля», то это опять же никого не удивляет. Но это вот такая, повторяю, старая затравка лекционная, потому что несколько раз к этому придется возвращаться. Хотя время ограничено, а возвращаться все равно буду несколько раз. Социология изначально не возникала как наука о действии. Но она возникала, безусловно, как наследница определенной ветви, определенного направления в практической философии. Она возникала по контрасту с философией, возникала в противоборстве с философией. Социология возникла официально, что называется, в начале XIX века, в первой трети, в первой половине, во всяком случае, XIX века. Придумал это слово, как вы знаете, Огюст Конт. Как правило, даже когда к нам приходят сдавать экзамены, про Конта рассказывать особенно никто не любит. Потому что если приходится рассказывать, то все знают какую-нибудь ужасающе простую вещь. А именно, что Конт придумал закон трех стадий. Придумал или открыл. Первая стадия развития человечества – теологическая, вторая метафизическая, третья стадия позитивной научности. И на этой стадии позитивной научности появляется, по мысли Конта, социология, то есть наука, которая завершает всю систему наук в структурном смысле. Самое сложное, что только есть в предметах познания, это социальная жизнь. Эту социальную жизнь описывает специальная наука. И именно наука, позитивная наука, наука, которая не хочет знать или, по крайней мере, хочет дистанцироваться от философии. Таким образом, позитивизм контовский как целая система и контовская социология как часть этой системы при официальном начале социологии – это резко антифилософский проект. Вообще говоря, это дух эпохи такой в это время. Выясняется, что надо бороться с философией. Что вся прежняя философия никуда не годится, что XIX век должен быть веком науки. Сказать это просто, сделать это оказалось несколько сложнее. Первые социологические системы ужасно напоминали так или иначе переделанную философию. Постепенно, очень медленно, социология приходила к пониманию себя самой как по-настоящему автономной дисциплины. Уже в конце XIX века стали появляться первые кафедры социологии, стали появляться журналы по социологии. Стали появляться социологические ассоциации. Конечно, настоящая классическая социология, образцовая социология, социология не тех авторов, которые открыли для себя это слово, это поле, эту возможность противопоставить знания о человеке, о человеческих связях между собой всему прежнему составу философских представлений об этих предметах, не эти первые герои дисциплины, а совсем другие оказались впоследствии классиками социологии. Мы этих классиков знаем. Когда начинаются курсы социологии, независимо от того, есть ли специальный курс истории социологии, нет ли его, всегда выделяется какое-то количество времени на социологическую классику. И хотя набор классиков время от времени меняется, есть некоторые авторы, которых не вычеркивают никогда. Это, естественно, Макс Вебер, имя которого знают все присутствующие, независимо от того, какая у них первоначальная специальность, Эмиль Дюркгейм, которого тоже все знают. И есть несколько более проблематичных авторов. Среди этих проблематичных авторов, в частности, Карл Маркс, потому что Маркс себя социологом не считал, Конта он ненавидел. Свою систему выстраивал, свои концепции выстраивал в противоположность контовской. Здесь мы ненадолго задержимся, буквально на несколько минут. Потому что именно здесь, возможно, лежит основание достаточно распространенных недоразумений, с которыми бороться очень сложно, которые замедляют процесс знания. Это не продуктивные недоразумения, какими они были когда-то, они стали непродуктивными, они стали тормозами дальнейшего социального знания о человеке. Что это за недоразумения? Если совсем грубо говорить, в XIX веке было, как теперь, наверное, сказали бы, несколько больших проектов. Вот после того, как было ясно, что так или иначе, но все-таки большая, многолетняя философская традиция рухнула. Рухнула вместе со старым порядком, который уничтожили революции и войны рубежа XVIII–XIX веков. Рухнула традиционная философия, в частности, благодаря научным революциям. И область практической философии, вот эта широкая область оказалась местом серьезных схваток, серьезных боев. Один из проектов, который мы хорошо знаем, который в результате, в исторической перспективе оказался, можно считать, победителем, это проект политической экономии. Если вы хотите знать, как устроена человеческая жизнь, обращайтесь к экономистам. И не только потому, что их много, а потому что, как говорил Жванецкий когда-то, у мальчика в руках реальные цифры, танки идут свиньей и справиться с ними все равно невозможно. Другой проект был – программа позитивной философии, как ее называл Конт. Это была большая секта. И частью ее было социологическое предприятие. И Конт прекрасно понимал, кто его враг – политическая экономия. Поэтому хорошо известный эпизод из истории мысли состоит в том, что пытаясь найти для себя кафедру во Франции, человек, не имевший высшего образования, пришел к министру образования, сказал, дайте мне кафедру в университете. А если у вас нет денег, закройте политическую экономию, она все равно никому не нужна. Третий проект был родственный контовскому, из которого по-настоящему Конт вышел, и родимые пятна которого всегда оставались на социологии контовской и постконтовской. Это был проект социалистический. То, что у нас раньше называли утопическим социализмом. Совершенно не обязательно добавлять слово утопический. Главное –понимать, что социализм был определенным способом исследования, определенным способом воззрения на человеческую природу, на прогресс, на научное объяснение и тому подобное. Вот поскольку Маркс опирался на политическую экономию, на социализм, никакая, конечно, социология была ему не нужна, относился он к ней враждебно. Только последующие марксисты стали говорить, Ленин в том числе, что исторический материализм это и есть социология марксизма. Уже потом, гораздо позже, в 20-е годы XX века возникла идея, что поскольку в социологии дела были не очень хороши, может быть, один из вариантов переделать социологический проект – это обращение к социализму. А самый лучший, самый научный социализм, это социализм марксовский. Опять-таки политэкономия оказывалась врагом. Потому что она оказалась в стане либерализма, в стане капитализма, значит, социологию пытались сделать наукой более критической, более родственной социализму. К сожалению, всю эту историю прослеживать дальше не можем, просто фиксируем, что из-за этого положение Маркса как классика в таких ретроспективах иногда бывает неустойчивым. Кто-то его признает, кто-то нет, но сейчас в основном признают. Но несколько социологических классиков у нас есть. И по меньшей мере один из этих классиков называет социологию наукой о действии, наукой о социальном действии. Это Макс Вебер, который не очень был уверен, что он социолог. Есть такая интересная проблема, заключающаяся в том, что Маркс, когда обнаружил, сколько у него последователей, твердо сказал, что он, во всяком случае, не марксист. Вот и Вебер, когда он посмотрел на людей, входящих в тогдашнее немецкое сообщество социологов, которое он же и организовывал, достаточно долго и твердо говорил, что он не социолог.
И с большой неохотой, только в коне жизни он признал, что да, хорошо, он принадлежит к этой дисциплине. Такие штуки случаются нередко. Но все-таки когда ему пришлось говорить о социологии, он говорил, что это наука о социальном действии. Известно его определение, которое с большей или меньшей точностью я могу процитировать наизусть, оно таково: «социология это наука о социальном действии, она должна истолковывающим образом понять, что такое социальное действие и тем самым причинно объяснить его протекание». С чем мы здесь сталкиваемся в этом достаточно тяжелым на слух определении? Для тех, кто не открывал Вебера, прошу поверить, в принципе человек он был широко образованный, умевший очень хорошо ясно, ярко, захватывая аудиторию говорить и писать, разумеется, воспитанный на лучших образцах античного красноречия. Когда он писал плохо, не то что невнятно, тяжело, огромными периодами, снабжая все свои определения массой оговорок, то делал он это специально. Как висела надпись над одной греческой философской школой «не геометр не войдет», у Вебера висела примерно такая же надпись над всеми его научными сочинениями. Кто не может продраться сквозь длинные периоды, сквозь тончайшие, присущие немецкому юридическому уму дистинкции, тот пускай бросит прочь эту книжку, он не способен к научной аскезе. Все-таки ничего такого страшно сложно в этом муторном определении не содержится. О чем говорит Вебер? Он говорит о том, что социология должна быть наукой о социальном действии. Почему бы и нет? Но это принципиальное определение. В этом определении –именно поэтому оно такое тяжелое – каждое слово на вес золота. Каждое слово, по крайней мере, из тех, что я смог сейчас вспомнить, имеет совершенно определенный философский смысл. Если одно слово убрать, то все остальное потеряется. О чем бы она могла быть еще? Она могла бы быть об очень многих вещах. Она могла быть о государстве. В Германии была старая почтенная, хорошо утвердившаяся дисциплина, Statslehr – государствоведение. Значит, она могла бы быть наукой об обществе. Почему нельзя сказать об обществе? Потому что само слово «общество» не имело в то время не только в Германии, но и России того значении, что сейчас. Когда мы говорим «общество», я думаю, 90% присутствующих имеют в виду какую-то огромную вещь, огромный котел, резервуар. Внутри него происходит много разных интересных событий, происходит много разных вещей, но само по себе оно продолжает оставаться самой большой вещью. Вот ни для немца XIX – начала XX, ни для русского того же времени со словом «общество» такая мысль не связывалась. Но были другие представления об обществе, которые частично называл, частично разделял великий современник Вебера, Георг Зиммель, который говорил, что надо говорить не об обществе. Общество есть везде, где люди между собой общаются. Надо говорить о процессе обществления, то есть о том, что происходит, когда люди вступают в того или иного рода общение между собой. Что-то возникает в этот момент, и это самое интересное. Были люди, которые говорили, что поскольку все взаимодействия так или иначе отрегулированы правовыми нормами, то изучать надо на самом деле право. Потому что в праве прописаны все возможные случае, как люди связаны между собой. Неважно, договора, обязательства, вступление в какие-то брачные отношения, наследование, мало ли что еще. Все это прописано в праве, вот что надо изучать. Были и такие, их было совсем мало, кто намекал, что да, большая вещь общество. Но это в Германии их было мало. А где их было много? Их было много во Франции. Великий социолог, современник Вебера, Дюркгейм, который был резкой противоположностью Веберу. Дюркгейм считал, что общество – это громадная вещь. Он его называл с применением латинских терминов «реальность sui generis». Высшая реальность, объемлющая все остальные способы устойчивого взаимодействия между людьми, какими бы они ни были. Вот есть семьи, есть классы, сословия, что угодно. Но все это включено в эту огромную вещь, это называется общество. Для Вебера это было все совершено неприемлемо. Он говорил, что социология – наука о действии, он утверждал сразу несколько вещей. Он не говорил, что для социологии нет такой вещи, как армия, церковь, государство или нация. Для социологии есть только действие. Другие науки, которые смотрят на тот же самый сегмент реальности, но через свою оптику, получают совершенно другое. И кто-то видит некую цельную организацию, которая называется «армия», или кто-то видит цельную организацию, которая называется «фабрика». Вебер тоже видит фабрику, армию, государство, но как социолог. Не говоря уже о том, что он способен говорить на языках других дисциплин. Но самое главное, там, где другой человек видел бы единое целое, он видит множество совершающихся действий. Это раз. Два. Действие – штука очень коварная в этом смысле. Если мы говорим о какой-то вещи, которая есть сейчас, была в прошлом, возникла когда-то, потом структурировалась, кристаллизовалась, отстоялась, будет существовать дальше. Она есть, по крайней мере, некоторое время. Действие совершилось, и его нет. Вебер должен был сказать, что действие – это не просто безобидное слово. Действие – это событие. Но Вебер этого не сказал, и это было на самом деле очень плохо. И мы скоро увидим, почему. Вебер сказал, что социология должна действие человеческое понимать. Почему его надо понимать? Потому что если вы видите некоторую последовательность того, что вы принимаете за вполне понятные действия, но вы не говорите для себя: «для меня это проблема» –, то может статься, вы наблюдаете совсем не то. Вам кажется, вы знаете, о чем идет речь, на самом деле вы не знаете. Вы забываете о том, что если летит кирпич, его полет описывается при помощи каких-то формул, но если этот кирпич бросил кто-то, то это осмысленное действие бросившего. Если вы не знаете, кто его бросил, зачем, с какими целями, то то следствие, что просто пролетел кирпич, оно бессмысленно для вас как для наблюдателя-социолога. Огромная разница есть между теми, кто наблюдает за событиями физического мира, потому что осмысленные обстоятельства, которые стоят за ними, не имеют никакого значения. Когда профессор Мориарти охотится за Шерлоком Холмсом, кидает в него сверху камушки, то они летят исключительно в соответствии с физическими законами. Если вы хотите вычислить траекторию камня, вам нужно знать импульс, с которым он был брошен, ускорение свободного падения, а также некоторые другие законы, вероятно относящиеся к области механики, баллистике – чтобы знать, как он полетит. Но вы не поймете, почему это преступление. Вы не поймете, откуда взялось это обстоятельство преступления. Вы не поймете, почему можно было это преступление предсказать и раскрыть или предвидеть. Ничего из того, что относится к области человеческой реальности, вы не поймете, для этого вам нужно понимать смысл. Так вот социология занимается тем, что понимает смысл.
Но она не просто понимает смысл, мы понимаем смысл художественного творения – «что хотел сказать автор». Мы видим некоторое стихотворение, оно выглядит совершенно безобидно. Потом мы читаем первые буквы в каждой строке и получаем некоторое политически крамольное, скабрезное или какое-то иное высказывание. И понимаем, что для того, чтобы понять, что хотел сказать автор, нужно было предпринять некую интерпретативистскую операцию. Или это не стихотворение, это что-то другое. Если вы не понимаете, что сонет мог быть устроен только таким образом, почему фигуры на картине распределены определенным образом, потому что это устойчивый сюжет. И отклонение от него и составляет вклад художника. И так далее. Во всех этих случаях, если вы этого не понимаете, вы не понимаете самого художественного произведения. Но с человеческим действием дело совсем другое. Вы не просто его интерпретируете, вы не просто его понимаете, понимаете его смысл. Вы, как говорит Вебер, даете ему каузальную интерпретацию. Вы объясняете, как оно протекает в соответствии с его причинами. Это значит, что Вебер сделал одну вещь: он вступил в огромный радикальный спор, который велся в ту эпоху. Это спор между сторонниками универсального метода естественных наук и сторонниками гуманитарных дисциплин. Сторонники естественных методов говорили, что все в мире может быть объяснено только с помощью методов естественных наук. Поэтому мы должны все объяснять. А все объяснять – это значит найти для всего причину. А сторонники гуманитарных дисциплин говорили, что нет, есть огромная область гуманитарного знания, человеческого знания, здесь не объяснять надо, не причины надо искать, а здесь надо понимать, интерпретировать смысл. Вот Вебер говорит: нет противоречия, социология это и наука в позитивном смысле слова, в контовском смысле слова. В контовском смысле, подчеркиваю. Конт говорит, не залезайте в глубокие метафизические сущности, откажитесь от этой старой философии, которая ищет какие-то глубокие метафизические основания, предполагая, что существует нечто такое, что глазу не видно, а исключительно может быть постигнуто разумом философа. Откажитесь от всего этого, смотрите за регулярностями. То есть за повторяющимися вещами. Если есть регулярность, если мы ее обнаружили, мы ведем себя как ученые. Вебер говорит, нет проблем, мы ведем себя как ученые, обнаруживаем регулярности. Но если это регулярности человеческих действий, значит мало нам этого, мало статистики, мало наблюдения за повторяющимся. Мало обнаружения однородного. Какие бы сложные формулы впоследствии ни появились. А Вебер был одним из первых, кто начал понимать значение вероятностной статистики. Какие бы мы ни обнаруживали новые регулярности там, где обычный неискушенный взгляд не видит ничего, кроме какого-то хаоса совершающихся событий, все равно, если мы не поняли смысла, мы не поняли ничего. Но как его понять? И Вебер встраивает свою понимающую социологию, а это именно такой термин, «понимающая социология», в тот большой не только социологический, но можно сказать, и социально-философский, хотя он не любил этого слова, проект. Может ли один человек понять другого? Это огромная проблема. Нам кажется часто в нашем повседневном взаимодействии, что мы друг друга понимаем. Потом оказывается, что мы понимали неправильно. Потом оказывается, что из этого неправильного понимания возникают споры, вражда, непримиримое отношение. Когда-то удается это преодолеть, когда-то не удается. Но ведь здесь речь идет о науке, наука не может опираться на то, что кто-то оказывается более хорошим чтецом в сердцах, кто-то плохим. У кого-то более удачная проницающая способность, у кого-то менее проницающая способность хороша. Зиммель, которого я упоминал, современник Вебера, придумал тончайшие схемы, которые должны были дать какие-то шансы человеку их принявшему догадаться, что имел в виду другой человек. И тот же Зиммель говорил: «как ни крути, моя душевная жизнь содержит лишь элементы моей душевной жизни. Душевная жизнь другого человека не может содержаться в моей душевной жизни. Если я считаю, что я понимаю другого человека, то это не значит, что его душевная жизнь стала частью моей душевной жизни. Это значит, что я в своей душевной жизни воспроизвожу нечто такое, что я принимаю, что я утверждаю в качестве элементов чужой душевной жизни. Другой и понимание – это одно и тоже. Но то, что во мне, а не то, что вне меня». Естественно, что в этом случае нам приходится полагаться на интуицию, на философию, на философски важные догадки, на искусство, кстати говоря. В некоторых случаях может помочь даже и статистика в таком понимании. Но полной уверенности быть не может. Вебер всю эту конструкцию отвергает, может быть, даже чрезмерно активно. Вместо этого он говорит: мы понимаем не человека, мы не понимаем чужую душевную жизнь. Мы понимаем смыслы. Понять смысл действий, понять смысл действующего – это не одно и то же. Мы не знаем, с какой целью человек доказывает теорему Пифагора. Возможно, он сошел с ума и доказывает ее 24 часа подряд и будет делать это до тех пор, пока не упадет замертво от истощения. Но сам смысл доказательства нам понятен. Мы понимаем, что он делает, даже если это сумасшедший. Мы не понимаем, быть может, изначально, зачем человек рубит дрова – этот пример с рубкой дров очень распространен в социологии потом оказался. У него может быть несколько причин для этого. Но мы понимаем сам смысл совершаемого действия. Мы видим, что действие выстроено целесообразно, что человек ясным осознанием поставил себе цель, потом он взял и рассчитал средства достижения этой цели. И мы видим его действия, мы понимаем, что эти действия являются средствами для достижения этой цели. Мы понимаем это действие. Кто такие «мы», кто это понимает? Это ученые. Почему мы понимаем человека, который поставил себе цель и начал рассчитывать средства для ее достижения? Потому что наука – это царство рациональности. Человек, который поставил себе цель и рассчитывает средства для ее достижения, ведет себя рационально. Человек на рынке, ненавистный для многих гуманитариев, ведет себя рациональным образом, то есть в погоне за некоторым результатом, за некоторым благом минимизирует издержки и максимизирует результаты, ведет себя рационально, мы его понимаем. Что мы в данном случае понимаем? Мы понимаем не какие-то тонкости душевной организации кого бы то ни было. Мы понимаем рациональное действие, потому что мы сами ученые. И как ученые мы понимаем, как действует рациональный человек на рынке, мы понимаем, как действует человек модерна.
Современный расчетливый человек модерна, который расчетлив, который холоден, все убрал за скобки, кроме того, как ему лучше достичь своего результата. Мы его понимаем. Единственный ли это способ действия? Нет, не единственный, есть другие способы действия по убыванию рациональности. Есть способ действия, который Вебер называет целерациональным, мы его с вами рассмотрели. Есть способ действия, который он называет ценностнорациональным. Он сложен немного для понимания, прямо противоположный в каком-то смысле целерациональному поведению. Что делает ценностнорациональный человек? Он ставит пред собой цель совершить действие. Не достичь результата, а совершить действие. То есть само действие оказывается результатом, которого он стремится достигнуть. Удался ли результат ему в том смысле, что это действие должно было повлечь за собой какие-то последствия, это другой вопрос. Но человек ясно понимает, что он хочет. Он хочет совершить некоторое деяние. Это деяние представляет ценность. Поэтому это ценностнорациональное действие. Есть действия, которые Вебер называет традиционными, они совершаются на полуавтомате, человек совершает их просто по привычке. Есть действия, которые Вебер называет аффективными, которые человек совершает скорее реактивно, не целиком понимая, что он делает. Здесь у него то ли ясное сознание есть, то ли нет. Значит, то ли есть действие как таковое, то ли действия нет. И вы видите, что получается, вы видите, куда пришел Вебер на самом деле? Он пришел к утверждению, что наука, в конечном счете, хорошо и правильно понимает только целерациональные действия. Чуть хуже она понимает ценностнорациональные действия и практически почти не понимает действия, которые он называет традиционными, аффективными. За это, конечно же, не могли не уцепиться многочисленные критики Вебера. И это действительно является его реальной слабостью. Проблема, к сожалению, была не только в этом. Проблема была гораздо глубже и гораздо хуже. С одной стороны, критики Вебера, опиравшиеся, что очень важно, не только на научные соображения, но и на другую философию, нежели та, на которую опирался Вебер, указывали, что для него все смыслы действия находятся в готовом виде, в готовом состоянии. Кстати говоря, так и было. Вебер считал, что есть более-менее неподвижное царство ценностей, правда, уже в конце жизни внутри этого царства ценностей нет мира. Что эти ценности как некие античные боги находятся во вражде между собой. Но все-таки человек, собственно говоря, не активен здесь, не устраивает по своему разумению царство ценностей, он создает его уже готовым. И его проблема, проблема человека состоит в том, как ему относиться к этим ценностям, которые требуют от нег определенного поведения? Пришедшие позже Вебера философы и социологи говорили, что это совершенно не так. И царство ценностей он понимает неправильно, говорили они, и смысл он понимает неправильно, говорили другие. Потому что смысл – это то, что постоянно производится, то, что постоянно творится. Причем творится отчасти человеком как специфическим живым, сознательным существом. А частично возникает благодаря тому, что люди находятся во взаимодействии между собой. Вот те смыслы, о которых идет речь – это не то, что можно было бы всякий раз взять как готовое, а то, что всякий раз находится в процессе производства, конституирования, как это еще иногда называют. И именно это позволяет нам поставить проблему понимания совсем иначе, не так, как ставил ее Вебер. Для Вебера проблема понимания – это проблема ученого. Для, скажем, пришедшего через 10 лет после Вебера, даже чуть позже, проблема понимания – это проблема самой социальной жизни. Не только ученый понимает других людей. Но люди в процессе социального взаимодействия лишь потому способны взаимодействовать между собой, что они понимают друг друга. А что значит – понимают друг друга? Они конституируют смысл своей совместности во взаимодействии друг с другом. С опорой на собственную память, на собственное представление о том, как они действуют. И с опорой на предположение о том, как будет действовать другой человек. И наконец с опорой на то, какую историю это взаимодействие имеет для них самих и для тех, кто является их партнерами по взаимодействию. Вот мы встретились, например, у нас какое-то время идет взаимная отладка нашего взаимопонимания. Потом какие-то вещи для нас становятся самоочевидными, мы их больше не проговариваем, мы считаем, что здесь и так все ясно. Это понимание, которое устанавливается между нами, становится таким базовым, не нуждающимся в дальнейших процедурах интерпретации, разве что для социолога, который придет и не знает, как мы между собой устроились. Это базовое понимание Шутц впоследствии, опираясь на работу позднего периода знаменитого философа феноменолога Эдмонда Гусерля, называл жизненным миром. Это направление исследования оказалось впоследствии необыкновенно мощным, необыкновенно перспективным. Потому что то, что, как говорят по-английски, taking for granted принимается в качестве само собой разумеющегося, и оно оказалось необыкновенно благодатной, обширной зоной исследования. Оказалось, что те области, в которых действует веберовский человек, идеальный человек, идеальный калькулятор, идеально рациональный, которому противостоит столь же идеальный ученый с его представлениями о рациональности, – это, в общем-то, довольно небольшая зона. И даже в тех местах, где, как Вебер считал, царит настоящая подлинная рациональность, на современных предприятиях, там, где люди занимаются наукой, где, как он надеялся, люди ведут себя в повседневной жизни экономически рационально, огромное количество вещей принимается в качестве самоочевидных и не отвечает критериям научной рациональности. Тем более эти вещи оказываются интересными для исследователя. Зона изучения жизненного мира, таким образом, оказывается приоритетной областью для социолога. Но почему только жизненный мир? Можно было бы сказать, это совершенно неочевидно. Ведь что, собственно говоря, в результате получилось? Да, Шутц и его последователи, представители феноменологической социологии объяснили нам, что существует область, которая вовсе не является ни аффективной, ни традиционной в веберовском понимании и тем не менее, для того, чтобы совершать понятные друг другу действия, люди вовсе не должны что-либо рассчитывать, ставить какого-либо рода цели и калькулировать ведущие к ним действия как средства. Но обязательно ли, повторю еще раз, эта область должна быть областью того самого жизненного мира, который появился именно так, как об этом говорят феноменологии? Нет. Оказывается, есть масса других возможностей исследовать то же самое, исследовать человека совершающего рутинные операции, потому что так принято, таковы привычки, таковы невидимые ему структуры, принуждающие к определенного рода поведению. Таковы способы социального контроля. Чем больше социологи углублялись в эту область, чем больше они начинали посвящать свои исследования именно этому, тем больше, разумеется, из области их внимания уходил человек сознательный, человек рациональный и, не забудем этого, человек ответственный. Оказалось, что интереснее и продуктивнее всего исследовать человека как такого полусознательного конформиста, который ведет себя так, как ведут себя другие, который не замечает, насколько он соответствует определенного рода стандартам поведения. Который не замечает контроля, который, следовательно, между прочим, не замечает эксплуатацию, угнетение, господство, много других вещей, на которые в свое время обращали внимание другие наследники практической философии и другие соперники социологического проекта, а именно социалисты. Когда же социология и социализм, время от времени, встречались в тех или иных концепциях, оказывалось, что есть все-таки смысл посмотреть на человека с другой стороны, посмотреть на те ресурсы, которые у него есть для критики, для выхода из-под контроля обстоятельств, для того, чтобы те невидимые на первый взгляд структуры господства, в которых он заключен, которым он подчинен, сломать для эмансипации, для установления нормального межчеловеческого общения, не отягощенного всеми теми неприятными вещами, о которых я только что сказал. Таким образом, социология оказалась перед несколькими достаточно тяжелыми вопросами, которые она решала по-разному и продолжает по-разному решать до сих пор. Один из привычных для нее модусов поведения какой был, такой и остался. То есть вроде бы молчаливо предполагая, что человек существо сознательное, что он способен к выбору, что он способен к рациональному планированию поведения, социология в высшей степени склонна изучать при этом человека как конформиста, такого, что, не замечая того, воспроизводит привычные системы отношений, привычные структуры, будь то структура жизненного мира, или, как в еще одной социологической концепции говорится, рамки или фреймы. Философия с другой стороны постоянно делает некоторого рода вызов социологии. Она говорит, что человек и человеческое действие в принципе устроено гораздо сложнее, что сведение человека к представлению его в таком виде, во-первых, просто неадекватно, а, во-вторых, является философски и политически не безупречным. Человек, представляемый как конформист, – это не самый лучший ответ со стороны науки на вопрос о том, что такое совместная жизнь людей. Но в ряде случаев из ответа на эти вопросы из философии возникает специфическая социология, которая пытается найти в самом человеческом взаимодействии и в самом устройстве человеческой жизни некоторые ресурсы эмансипации. Иногда этого не получается.
И социологическое предприятие, как оно постепенно устроилось за полтора века, идет своим чередом, изучая в большей степени повторяющиеся воспроизводимые рассчитываемые действия людей и в меньшей степени обращая внимания на вот эти философски трудные вопросы. Я приближаюсь к тому, чтобы завершить свою речь. Может показаться, что она выстроена с некоторым недоброжелательством по отношению к социологии. Это не совсем так. У социологии есть несколько направлений. Единой социологии не существует. Внимание социологии к бедности, неравенству, многим другим болячкам современного мира можно только одобрять. У современной социологии, почти у всей, есть одна большая проблема. Она состоит в том, что при всякой попытке углубиться в вопрос об устройстве человеческого действия, о тех философских вопросах, которые приходится решать, отвечая на вопрос, что такое действие, как оно возможно, почему люди могут понимать друг друга, как они могли выстраивать осмысленное взаимодействие между собой, большая часть современных социологов, к сожалению, начинает страшно нервничать, говорит, что это вопрос не науки, а вопрос философии. А философия должна быть изгнана. Вот это, пожалуй, то, что меня лично беспокоит больше всего. Социология возникла как противница философии, как проект, противоположный философии, отрицающий ее. Современные социологи, чем больше они изощряют свои методы, чем более устойчивым становятся их факультеты, лаборатории, журналы и прочие принадлежности фабрики проектов, как это называл покойный великий социолог Луман, тем меньше склонны подвергать сомнению ключевые понятия, тем меньше склонны к переосмыслению важнейших вопросов своей собственной науки. Они снова, теперь уже укрепившись, выступают против философии. Мне кажется, что это опасно, что добром это не кончится. Что в таком виде социологический проект не устоит, во всяком случае, перед лицом других проектов, описывающих социальную жизнь. Все, спасибо.
Борис Долгин: Так, теперь та часть нашей встречи, которая посвящена вопросам и очень компактным репликам. Я, может быть, начну со своего. На новом этапе противостояние философии – это то, что вас смущает. Нужно пытаться, если я правильно понимаю тезис, социологии самой двигаться вглубь этого самого действия. А как?
Александр Филиппов: Да, это хороший вопрос. Самым внешним образом. Социология каждый раз, когда она возникала – несколько раз она возникала – была всегда на высоте лучшей философии своего времени. Можно как угодно относиться к позитивизму, но 40-50-60-е годы XIX века – это расцвет философии своего времени. Было не стыдно быть позитивистом. Когда Вебер и Дюркгейм создавали социологию, они были на высоте философии своего времени. Неокантианство сейчас умерло, его нет совершенно. Мы вспоминаем только потому, что Вебер и Дюркгейм были неокантианцами. В то время это была одна из вершин мировой философии. Гофман, которого я сегодня не упоминал, только скупо упоминал слово «фрейм», не мыслим без аналитической философии, понять его без этого совершенно нельзя. Тоже мощнейшая философская традиция. Те социологи, которые чего-то стоят в наши дни, в философии разбираются. Недавно скончавшийся Луман или Бурдье, живущий поныне во Франции. Необходимо понимание, в особенности тем, кто занимается теорией социологии, что они не могут игнорировать высший свет философии своего времени. И если я могу сказать, что 20–25 лет назад было нормальным появление социологических книг, которые назывались «Теория действия», это были вот такой толщины разные книжки, я уже не говорю об более раннем периоде, когда о действии писали более ранние авторы. Сейчас я таких книг по теории действия по социологии не знаю. Зато компендиумы по теории действия философские выходят вот такой толщины. И я не знаю социологов, которые отдавали бы себе отчет в том, что происходит. Что на их собственном поле 25 лучших философий занимаются проблематикой действия. А в то же время социологи в своих лабораториях пилят очередной грант. Что делать дальше? Как говорит известный герой Стругацких, «если бы знал, что посоветовать богу, я бы им был».
Борис Долгин: Но вы таки социолог.
Александр Филиппов: Да. Я могу сказать, как другой герой Стругацких, «мои труды читать…» Я пытаюсь что-то писать, но не могу сказать, что это лучшие образцы. Это действительно сложный вопрос. Мне кажется, что перспективой, по крайней мере, чтобы это прозвучало, не знаю, будет ли у меня время на расшифровку, перспективой в теории действия является интерпретация действия с точки зрения теории события, философии события. С точки зрения не обязательно аналитической философии, хотя есть и в аналитической философии. Я сам стараюсь писать об этом, призываю тех, кому я читаю лекции, сотрудничаю, призываю, чтобы речь шла именно о социологии события.
Вопрос из зала: Ефремов Максим. Спасибо за лекцию, у меня два вопроса. Первый, как я понимаю, некоторое освещение получил в предыдущих комментариях. Касается вашей последней реплики об альтернативных проектах, альтернативной социологии в описании социальной действительности. Можно немного расширить данную тематику. Второй вопрос касается тоже альтернативной, но, наверное, марксисткой идеологии, поскольку сегодняшний доклад был посвящен методологии Конта, Вебера, Шутца. Можно несколько слов об этой альтернативной и во многом, как я понимаю, оппозиционной?
Александр Филиппов: Первый вопрос об альтернативах. Тут важно понимать… я об этом сказал скупо, с большой горечью, это необходимо еще раз повторить. Понимаете, социология, в особенности социология, испытавшая такой тяжелый удар, тяжелое воздействие со стороны экономической мысли, она же не просто прогнулась от слабоволия. А реально вы получаете, избрав определенную оптику наблюдений, скажем, в экономсоциологии, в социологии, которая собственно экономсоциологией не является, но, тем не менее, с ней как-то сроднена. Вы получаете огромные материалы. И эти материалы достаточно изощренным образом обрабатываются. Вы получаете язык описаний, сравнимые, сопоставимые результаты разных исследований. Единственное, что при этом постепенно утрачиваются очень важные черты основного социологического проекта, а именно того, о котором я сегодня достаточно много говорил. Связанного, так или иначе, с интерпретацией смысла, с производством, творчеством новых смыслов, внимание к чему явственным образом в этой альтернативе утрачивается. Но надо понимать, что эта альтернатива существует, это мощная альтернатива. Другие варианты, другие способы не менее интересны, хотя могут представляться очень экзотическими. Например, одно из мощных современных направлений, которое называется этнометодология. Оно вообще отвергает, отрицает весь словарь предшествующей социологии, потому что он не позволяет адекватно схватить само течение социальной жизни, если угодно, то, что происходит в социальной жизни постоянно. Это производство и воспроизводство порядка людьми, которые хорошо отдают себе отчет в этом. И если бы не чрезмерно экзотический язык, не чрезмерные усилия со стороны этнометодологов доказать, что они совершенно ни на кого не похожи и являются неким светом в окошке, есть у них такая несколько сектантская установка. Не у всех, но у очень многих. Я думаю, это был бы еще более мощный вызов утвердившемуся способу социологического описания. Можно много других примеров привести, но альтернативные проекты существуют. Скажем, один из тех проектов, который я достаточно хорошо знаю, но совершенно не могу принять, именно потому, что хорошо знаю. Это теория систем, которой в Германии Николас Луман заразил огромное количество немцев. Вообще германская социология помешана на социологии Лумана. Это еще один способ описания очень сильный.
Второй вопрос был по поводу марксизма. Звездный час марксизма, как казалось, прошел, потому что было время, когда, казалось, трещала по швам сама социальная ткань общества. Оно не удерживалось как раз в том, что оказалось наиболее надежным, что касалось базовых ценностей, основных принципов поведения людей, особенно людей, на которых возлагались наибольшие надежды, элитарного слоя молодежи, конец 60-х, начало 70-х годов, это движение молодежи. Если кто-то еще помнит этот термин «новые левые» и тому подобные вещи, они заставил заново, не заново… очень хорошо прозвучать те опыты соединения социологии с социализмом, которые были произведены в Германии во франкфуртской школе и в родственных ей течениях еще в конце 20-х, начале 30-х годов. Потом, естественно, это революционное движение сошло на нет, но люди, которые в молодые годы социализировались как борцы с системой, к этому времени уже успели поназанимать профессорские места в университетах, и неомарксисткая социология стала практически основным трендом запада. Что такое неомарксисткая социология? Это была критическая социология, то есть на все происходящее нужно было смотреть так, что оно могло бы быть другим, могло бы быть иначе, реальность, которую нужно критиковать с точки зрения улучшения жизни, простраивания каких-то социальных обязательств государства и так далее и тому подобное. А когда в конце 80-х, начале 90-х рухнул реальный социализм и Советский Союз, это был огромный удар по неомарксизму западному. Потому что оказалось, что не нужны все эти тонкости. Не нужны все слова про эмансипацию, вообще ничего нет, нужна глобализация, конец истории. Такой неолиберализм как светлое будущее всего человечества. Они попали в такой большой тупик, и у них были очень большие проблемы. Но с течением времени произошло то, что должно было произойти. Постепенно заново начинает развиваться неомарксисткая мысль, развивается она, как мне кажется, гораздо более продуктивно, опять-таки в философии. Левая неомарксисткая философия представляет сейчас огромный интерес, это очень серьезное продуктивное направление. А левой неомарксистской социологии, адекватной этой философии, пока что нет. Но уже есть словари понятия, уже есть довольно мощные попытки проникновения этой новой политической философии в область собственно политической науки. Если социология будет и дальше все это игнорировать, считать, что это очередная модная философия с ее вычурным никому не нужным языком, она потерпит страшный крах, я имею в виду социологию на институциональном уровне. Потому что это будет рассматриваться как та область закосневшего, закаменевшего никому не нужного знания, которое не способно ни предсказать социальные катаклизмы, ни объяснить что-либо в них, когда они уже происходят. Кстати, примером являются все попытки социологического объяснения известных вам событий двух-трехлетней давности в нашей стране. Социология, любая, на мой взгляд, любой политической окраски, совершенно бессильна была в объяснении того, что на тот момент происходило. Еще раз для завершения ответа: перспективы социологии – отчасти реализующиеся, но в очень малой степени – это обращение к новейшей левой неомарксистской философии, очень интересной и очень продуктивной.
Борис Долгин: А можешь имена?
Александр Филиппов: Имена, да.
Борис Долгин: Ну, не Жижек же?
Александр Филиппов: Я не большой специалист по Жижеку и всегда вздрагиваю. Вот среди таких… первый раз имя Жижека я услышал в Англии в 1992-93 году, именно среди как бы социологов. Они уже не знали ничего про историю социологии, но они знали Жижека и Фуко. Но я имею в виду из левой философии, в первую очередь итальянцев. Негри, Вирно, то, что сейчас у всех политических философов на слуху, но что, на мой взгляд, повторяю, социологи пытаются иногда реализовать лишь ценой утраты собственно социологического содержания. Они могут рвануться в эту область. Но при том они начинают быть не очень интересными политическими философами, перестают быть социологами. Здесь очень многое предстоит еще сделать.
Борис Долгин: Еще?
Вопрос из зала: (От Юрия, который представился «человеком с улицы, который в Вышке не учился, не учусь и не будет, наверное – «Полит.ру» Хотел уточнить, какое отношение философия, социология современная имеет к реальной жизни? С примерами. Вот вы сейчас сказали про события в России два года назад, которые не смогла объяснить, предсказать социология. Я не понял, про какие события идет речь. Основные события сейчас идут, последний год. И еще будут разворачиваться дальше.
Борис Долгин: Я прошу прощения, некий уточняющий вопрос. А что, по-вашему, вообще может для так называемой реально жизни делать философия?
Вопрос из зала: Вот лекция – это философия действия.
Борис Долгин: Да, но не философия реальной жизни.
Вопрос из зала: Я сам не большой философ, подождите, я не вас спрашиваю. Я из философов знаю философию действия Ницше, например, Маркса, Ленина. Философия действия, они конкретно говорят, что делать. Они массы организовывают. А здесь аудитория слишком узка для философии действия, как мне кажется.
Александр Филиппов: Ницше, безусловно, вы правы, он философ родственный Марксу и Ленину, но, в отличие от них, он массы не организовывал, скорее наоборот, испытывал перед ними ужас. Я понимаю, что вы имеете в виду. В свое время, когда Маяковский набрасывался на искусство своего времени, требовал нового искусства, он говорил, что улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать, разговаривать. Философия в этом смысле создает язык эпохи, язык описания, язык, на котором можно говорить. И философия действия в этом смысле опять же, вы правы, должна говорить о том, как возможно ответственное действие, о том, как возможно ответственное политическое действие в том числе. Здесь есть вопросы, которые, к сожалению, ни в рамках всей лекции, ни в рамках короткого ответа на ваш вопрос осветить невозможно. Но если говорить попросту, то философия действия должна не призывать кого-то куда-то, это все-таки философия. Философия, если угодно, это тончайший духовный сок человечества. Это не способ организовать массы, это способ создать тот язык, на котором будут говорить те, кто будут либо организовывать массы, либо наоборот стрелять по ним из пулеметов. Учтите, что философии абсолютно все равно. Она стремится к истине, а не к тому, чтобы вам было хорошо. Философу все равно, хорошо вам или нет. Если он философ, то его интересует в первую очередь истина. А истина может оказаться такой, что узнав ее, вы умрете. В том числе и в области философии действия. Но точно так же философ не может заранее знать, как будут использованы результаты его трудов. Единственное, что можно сказать совершенно точно: язык он создавать обязан. Язык для социологии он тоже создавать обязан. Для социологии, которая описывает происходящее адекватным образом, а не прячется за старые привычные образы, никому ничего не говорящие.
Вопрос из зала: Александр Фридрихович, у меня очень простой вопрос. Сейчас проводятся очень часто всякие социологические опросы, можно ли им доверять?
Александр Филиппов: Я так и знал, что рано или поздно этот вопрос здесь возникнет.
Борис Долгин: Некоторое мини-предуведомление. Этот вопрос точно находится за пределами темы, поэтому вы можете на него ответить или не ответить.
Александр Филиппов: Я считаю, что в данном случае, поскольку я работаю на философском факультете, мне неприлично называть себя философом. Спиноза был философом, а я просто преподаватель философского факультета. Но все-таки даже преподаватель философского факультета не должен бояться вопроса, каким социологическим исследованиям надо доверять. Смотрите. Первое – и это нужно понимать – ни одна опросная контора не является социологической. По привычке эти исследования называются социологическими. Они не являются социологическими. В рамках социологии была обоснована научная идеология, то, почему вообще возможны методики массовых опросов. Именно социологи объяснили, почему, если вы хотите знать, о чем думает 150 миллионов человек, чуть меньше по всей стране, вам достаточно опросить в определенное время, задав определенные вопросы, 1200-1300 человек в разных местах этой страны. Но то, что применяется этот метод, не делает ни сами исследования, ни их результаты, ни общий характер контор, в которых они проводятся социологическими. Это полстерская исследования, которые пользуются отчасти социологическими методами. И при описании своих результатов авторы отчасти пользуются социологическим научным аппаратом. Это первое. Второе. Не только у нас, а вообще, в любой стране… я помню, как-то задал вопрос одному немецкому коллеге по поводу очень уважаемой исследовательницы общественного мнения Ноэль-Нойман, книжки все ее знают. Он прямо вздрогнул, сказал, что не хочет говорить о ее Алленсбахском институте, потому что это кухня ведьмы. Вот второе, что мы должны понимать, что как бы ни называлась контора, в какой бы она стране ни располагалась, от кого бы она деньги ни получала, насколько бы ни были адекватны результаты, скажем, по выборам впоследствии, любая полстерская контора это кухня ведьмы. И третье: если бы результатам этих контор нельзя было доверять, то ни одной из них не давали бы заказы, в частности, разнообразные фирмы на маркетинговые исследования, само финансовое существование которых зависит от того, насколько адекватно будет проведен опрос. Поэтому все эти конторы, являясь частью политической жизни своей страны, ставят вопросы, получают на них ответы, публикуют на них результаты внутри огромной политической машины. Притом в случае необходимости они способны, во всяком случае, лучшие из них, получить абсолютно адекватные ответы на абсолютно адекватные вопросы, если на то будет потребность у всего общества или у какого-то конкретного заказчика.
Вопрос из зала: Здравствуйте. Спасибо большое за лекцию. У меня возник вопрос в связи с очень большой связью искусства и социологии. Вот вы упомянули…
Борис Долгин: В связи с гипотезой о наличии большой связи?
Вопрос из зала: Да, с гипотезой. Вы упоминали, что есть подход в социологии через искусство, через понимание смыслов интерпретаций личностной. В связи с эти я бы хотела задать вопрос, связанный больше с историей. Вот вторая половина XIX века, возникновение в искусствоведении каких-то общих смыслов, которые говорят о том, что невозможно все это объяснить с научной точки зрения и нужны только личностный анализ, личностная интерпретация. Как это повлияло на философию как науку.
Борис Долгин: На философию или социологию?
Вопрос из зала: На социологию, именно социологию.
Александр Филиппов: В социологии как раз этого же времени есть несколько таких точек острых. Как везде, была борьба позитивного научного метода. И социологический метод именно тогда идентифицировался с позитивным и научным. Когда мы берем более поздний период, чем тот, который вы называли, в это врем уже дают о себе знать результаты так называемого спора о методе. Это спор между герменевтикой, скажем так, и естественнонаучными дисциплинами, которые претендовали тогда на то, чтобы захватить вообще все пространство научного знания. И социологи, в общем, не желая переставать быть учеными, старались этот момент – именно художественный – как-то учесть. Не все, но Зиммель, которого я сегодня несколько раз упоминал, Вебер нет. Вебер старался очень жестко держаться в рамках именно позитивного научного метода и ввести процедуру интерпретации внутрь научного метода. А Зиммель, наоборот, говорил, в его книге, которая правда называлась «Проблемы философии и истории», что для нас одним из способов понимания является обращение к великим художественным творениям. И если вы хотите что-то понять о человеке эпохи Ренессанса, то вам гораздо больше для его понимания дадут картины великих художников, чем какие-то чисто социологически данные. Почему социология здесь достаточно слаба, постоянно прогибается? Конечно, не все ребята со своими цифрами, анкетами, я еще раз говорю, тут без вариантов, пленных они не берут. Но если брать более широко историю дисциплины, то мы увидим, что постоянно такая ситуация возникает. Так чтобы совсем экзотические примеры не приводить, вот из нашей жизни. Был хороший журнал, основанный еще в советское время, «Социологические исследования». Сейчас он известен как журнал «СоцИс», самый старый социологический журнал в стране. Там публиковались надежные, правда, в рамках марксисткой схемы сделанные, исследования, все было хорошо. Грянула перестройка. Там появились новые люди в журнале. Был такой известный социолог Батыгин, тогда он был совсем еще молодой человек. Он пошел к журналистам, пошел к писателям, стали предлагать публиковаться в журнал «Социологические исследования», потому что настоящая социальная жизнь – в их работах, а не в мертвых анкетных данных. Это очень типично. Из журналистики приходили в социологию, как пришел великий американский социолог Роберт Парк, который писал очерки журналистские. Из литературы, бывало, приходили… Есть знаменитый социолог Ричард Сеннет, который одновременно писатель. Правда, как беллетриста я его не знаю, но получается, что он и беллетрист и социолог. И есть прекрасная книга, название которой, по-моему, исчерпывает немного, надо было с самого начала привести. Один немецкий историк философии и социологии написал книгу, была когда-то в свое время известная книга Чарльза Перси Сноу, называлась «Две культуры» – о противоположности гуманитарных и естественнонаучных культур. А немецкий автор Вольф Лепенис, о котором я говорю, написал книгу «Три культуры» с подзаголовком «Социология между наукой и литературой».
Вопрос из зала: Спасибо большое за очень интересную характеристику развития социологии, может, даже и философии в последнее столетие. Я все-таки естественник, мне показалось из лекции, что какое-то хождение по кругу получается. С одной стороны, важен смысл, с другой стороны, его интерпретация оказывается важна. Человек рационален, но над ним обстоятельства, жизненные ситуации. Наука разрешает этот вопрос внесением механизма процесса и экспериментом. Мне кажется, что ближе к этому был Маркс, он поставил вопрос о механизмах процессов и не о действиях… и прекрасный, кстати, эксперимент был проведен. А то, что социологи так разочаровались в его результатах – он был проведен во всем мире не просто так, он будет повторен. Поэтому Маркс отнесся ко всему этому с научной точки зрения больше всех социологов. Во-вторых, он поставил вопрос не о действии как таковом, а об отношении двух людей. Это глубже, мне кажется, чем просто действие какого-то человека. Забыл нить.
Борис Долгин: В чем вопрос?
Вопрос из зала: Нужно именно научное решение социологического вопроса в духе Маркса – оно возможно. Глубже ли он или нет? На ваш взгляд.
Александр Филиппов: Сама по себе реакция человека, воспитанного в естественнонаучной культуре – вещь ожидаемая. С социальными науками проблема в чем? В том, что, с одной стороны, человеческие взаимодействия носят принципиально временной характер, причем событийно неповторимый. Вся идеология научного эксперимента основана на возможности воспроизведения: другой ученый может в своей лаборатории поставить тот же самый эксперимент и получить тот же самый результат. В некоторых случаях с людьми такие вещи проходят, а в некоторых случаях с людьми такие вещи не проходят. Но вот известный результат Карла Маркса состоит в том, что капитализм возник благодаря первоначальному накоплению. Вы помните соответствующую главу в «Капитале», которая описывает все зверства, которыми сопровождался этот процесс. А когда Марксу говорили, что были страны, в которых не было первоначального накопления, следовательно, никакого капитализма, он говорил, что все сволочи и просто, значит, не понимаете, что рано или поздно это к вам придет. Немцы ему указывали, что у них совершенно другой хозяйственный уклад, нежели в Англии, про которую Маркс так много писал. Он говорил, ничего, ребята, к вам тоже придет. Что-то пришло, что-то нет. В точности такого капитализма, как в Англии, в Германии все-таки не было, выглядело по-другому. А, например, научный результат Вебера состоял в том, что возникновение капитализма связано не с первоначальным накоплением, а с глубоким изменением нравственной ориентации действий. Которое в свою очередь произошло в некоторых странах под влиянием очень маленьких и, казалось бы, не имевших такого кардинального количества последователей протестантских сект. Известна его работа «Протестантская этика и дух капитализма». И у него получали совершенно другие, он специально писал против Маркса, вообще он как «Антимаркс» выступал совершенно сознательно. Как тут проверить? Путем эксперимента? А как вы будете ставить эксперимент, хотел бы я знать? Ни Англию с XVI-XVII веков, ни Голландию того же времени вы больше нигде не получите. Здесь приходится оперировать совершенно другими категориями. Но что касается того, что наука в значительной степени ходит по кругу – это замечание кому-то может показаться обидным, а я его считаю достаточно точным. Знаете, у меня был в свое время коллега – довольно хороший философствующий социолог в Англии Вильям Аутвейт. Он написал еще где-то в 80-е годы книжку под названием «Формирование понятий в социальных науках». Там есть замечательный пример: он говорит, что естественные науки и социальные можно представить, как бегунов. Значит, естественные науки стоят на высоком старте, не очень быстро стартуют, а потом бегут, не останавливаясь, не оглядываясь. А социальные науки стоят на низком старте, со страшной скоростью устремляются вперед, потом возвращаются назад и долго рассматривают стартовые колодки. Понимаете, сказать, что вообще никакого приращения знания в социальных науках нет, нельзя. Но такое внимание постоянное к проблеме образования понятий, к обоснованию их, к философским вопросам, оно как раз свидетельствует о родстве философии и социологии. Философия на возникла в Древней Греции, я имею в виду философию западного типа, она, собственно, все те же вопросы и решает. Если бы у нас по-другому структурировалась лекция, я просто показал бы, как в этих самых понятиях Вебера воспроизводятся понятия Никомаховой этики Аристотеля.. Позитивное знание, которое было получено в времена Аристотеля, интересует только историков, а Аристотеля продолжают учить и будут учить, когда мы все сгнием. То же самое и с Вебером.
Вопрос из зала: Потому что это методы исследования. Даже мне, естественнику, известны блестящие эксперименты, которые сейчас проводятся в социологии. Не сейчас, на протяжении нескольких лет.
Александр Филиппов: Например?
Вопрос из зала: Когда человека били током, воздействие регулярного…
Борис Долгин: вы уверены, что это социология?
Вопрос из зала: Воздействие авторитета других людей, коллектива, прекрасно воспроизводимые эксперименты.
Борис Долгин: Но они не совсем прекрасно воспроизводимые, но как бы да…
Александр Филиппов: Это не совсем социология, это скорее из области социальной психологии. Я абсолютно с этим не спорю, но есть огромное количество других ситуаций, которые обладают исторически уникальными характеристиками. И наша социальная жизнь устроена так, что очень многое в ней является неповторяемой. Вы можете сбросить камень ночью, может сбросить его днем. Вы можете сбросить его со скалы, можете сбросить его с вышки. На него будут действовать одни и те же физические законы. А вот с историей смысловой жизни людей это, к сожалению, не получается. И последнее, я не очень рассчитываю, что мне удастся вас убедить, потому что я знаю, что в таких спорах обычно люди расходятся абсолютно не побежденные, не убежденные и даже немного обиженные. И все-таки я это должен сказать. Понимаете, тот же Вебер в этом смысле высказался, на мой взгляд, абсолютно адекватно. Он сказал: представьте себе, нам известна некая статистически безупречная регулярность какого-то рода социальных взаимодействий или еще чего-то. Мы знаем о ней в числовом смысле абсолютно все. Единственное, мы не знаем того смысла, который люди вкладывали в свое действие, когда они совершали таким образом исследованные поступки. Так вот та регулярность, с которой мы знакомы – это научный результат. Никто с этим не спорит. Статистика…
Погодите секундочку. Слово «механизм» очень ответственное. Сам по себе этот результат является научным. Но эта наука не является социологией. Вот в чем все дело. То есть социология – это та наука, которая испытывает интерес к смыслу. Если вам он не интересен, то вы занимаетесь другой наукой, нет никаких проблем. Здесь только вопрос в том, насколько перспективен социологический проект с его интересом к смыслу. Вебер считал, что он перспективен. И, в общем, на период 100 лет он не ошибся.