29 марта 2024, пятница, 08:26
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

Дмитрий Григорьев: «Есть некая труба, в которую дует Господь Бог, и в этой трубе есть пылинка, которая создает некое звучание»

К.: У нас сегодня в гостях Дмитрий Григорьев – поэт, писатель, литературный деятель. И у нас сегодня, как обычно, пойдет беседа о жизни, о литературе и о том, что между ними общего и различного.

Первый вопрос абсолютно личный, только к тебе. Что осталось сейчас в твоей жизни, в твоей практике от идей хиппи, от культуры хиппи, от чего-то, с этим связанного.

Г.: Я думаю, что если говорить о "хиппи" то это слово в нашей стране означало нечто иное, чем на Западе. Действительно, когда-то я знал людей, которые вели «хиппейный» образ жизни, и он выражался даже не в том, чтобы не иметь каких-либо контактов с "истеблишментом", а просто быть более свободными, нежели остальные. Что касается меня лично, то я никогда не определял себя как хиппи. Так же, как не считал себя и человеком "Сайгона". Впрочем, любого, даже очень олдового хиппана, типа Сени Скорпиона, спроси об этом, он скажет: "Ты что, я вообще не хиппи". Однако, были люди, которые так называли себя, сейчас даже существует сайт «хиппи.ру», это уже третье или четвертое поколение. Я, скорее имел дело со вторым, но явно не с первым. И с этой культурой познакомился очень странным образом. Если у нас есть время, могу немножко рассказать о своем знакомстве.

К.: Конечно.

Г.: Я очень любил журнал «Вокруг света». Его выписывал мой папа, у нас стояли огромные толстые подшивки этого журнала, и читал я его лет с семи. Это один из тех журналов, которые в те времена были свободнее других. «Иностранка» и «Вокруг света» - вот два журнала, на которых я вырос, которые читал всегда с большим удовольствием. И в «Вокруг света», думаю, что не в шестьдесят восьмом, когда мне было восемь лет, а в семьдесят первом была опубликована статья, причем очень доброжелательная, о том, что есть вот такие люди, дети цветов, которые против буржуазного общества, против буржуазных ценностей, они любят свободу, ненасилие, музыку  и так далее. Дальше было очень много красивых картинок, где были совершенно невообразимые люди в клешах, которые пускали мыльные пузыри, вокруг цветы, какой-то старик сидел в позе лотоса посреди поляны, возле него резвился всякий молодняк. И эти картинки вкупе с текстом заворожили меня. И когда я выходил на улицу, а мне было лет двенадцать, видел идущих по Невскому странных людей в клешах и цветной одежде, мне казалось, что вот эти люди - это супер, а все остальные - какая-то неинтересная серость. Кода я чуть-чуть познакомился с подобными людьми, которые были немногим старше меня, увидел, что там и бытовые разборки, и стяжательство, и наркотики, и так далее, что это совсем не те идеальные дети цветов, которых я представлял, будучи ребенком. При этом в их кругу было очень много хороших людей.

К.: Ты имеешь в виду - вся эта система, вписки – все это?

Г.: Надо сказать, что вписками  я активно пользовался, когда путешествовал автостопом. Я был довольно "правильным" студентом химфака ЛГУ, на который попал отчасти целенаправленно, отчасти случайно. Уже тогда знал, кто такой Теренс Маккена, кто такой доктор Шульгин. Один занимался этнографией, автор теории грибного происхождения цивилизации, если очень сильно упрощать, то суть в том, что вещества, расширяющие сознание, способствовали развитию человеческого сообщества. Это один из основных посылов Теренса Маккены. А что касается доктора Шульгина, тот просто испытывал на себе разные химические психоактивные препараты, написал большое количество прописей, он действительно доктор наук, американский, не наш. Еще Тимоти Лири – можно много назвать имен, Гроф в конце концов. Все это было в каких-то распечатках, в самиздате. Меня всегда интересовала химия именно  в этой области, ведь неспроста я поступил на природные соединения. Но, надо сказать, особых успехов не добился, и быстро понял, что Шульгин из меня никакой. Хотя были разные анекдотичные истории, но они все скорее с грустным, чем с веселым концом. А что касается правильности, то настоящий хиппи не должен быть таким правильным студентом как я, а я ходил в университет, учился, причем учился неплохо, в «Сайгон» приходил всегда с зачеткой, чтобы отмазываться, когда ментовали. Ты представляешь, что там было? Там были все: начиная от фарцовщиков, торговцев наркотиками, кончая литераторами. И художники тогда уже были, и музыканты круга Курехина, Гребенщикова, очень пестрая публика, настоящий Вавилон. Вавилон не в том смысле, в каком его понимают растаманы, то, что в свое время называли словом «истеблишмент», Вавилон в смысле столпотворения разных народов. И я скорее принадлежал к студенческому народу, нежели чем к истинно-хипейному, хотя все лето у меня уходило сначала на автостоп, а потом на горы.

К.: Я имел в виду хиппи не в том плане, чтобы быть в каком-то обществе хиппи, а хиппи как чувство свободы и некоторой легкости жизни.

Г.: Да, по-прежнему, несмотря на то, что сейчас веду довольно буржуазный образ жизни, для меня эта легкость очень важна. Причем я думаю, что она, на самом деле, сидит внутри каждого человека, и если человек способен ее из себя вытащить, это здорово. К сожалению, все шоры мы навязываем себе сами, сами их создаем, общество здесь во многом не при чем.

К.: Общество – это типа магазина: можешь взять, можешь и не взять.

Г.: Да, соблазн есть, и в нем утрачивается свобода, но мне кажется, что любой поэт в своем творчестве все равно уходит в ее сторону. Творчество – это один из выходов, поэт может работать в бизнесе, что-то еще делать, но когда он поэт, если он истинный поэт, он  не зависит от этого всего. Это как дзен-буддизм, дзен-буддисту не обязательно быть монахом, сидящим где-то высоко в горах, можно быть и успешным бизнесменом, но при этом быть свободным внутри. Среди моих знакомых есть люди, которые обладают такой внутренней свободой, несмотря на то, что у них какая-то совершенно буржуазная деятельность.

К.: Я думаю, что эта свобода им даже дает какие-то бонусы в этой деятельности.

Г.: Да. Но при этом человек не будет мучиться, если фирма вдруг закроется. Но она не закроется, потому что она построена на других принципах, не на принципах рынка. В России, как и везде, деньги тащат за собой деньги, эти паровозы в виде доллара, рубля, евро. А здесь подход немного другой, без привязанностей: ну, есть деньги – хорошо, а не будет денег – хрен с ними. Тут все просто.

К.: По теме возник мелкий вопрос. С помощью автостопа ты объездил нашу страну, как бы она ни называлась. У тебя был шок с точки зрения того, как это все многообразно или насколько все это похоже? Или ни то, ни то.

Г.: Шока не было. Потому что Советский Союз – он везде Советский Союз. Империя. При этом все говорят, что было подавление национальных культур. Наверняка, это подавление было, но оно меня не коснулось, потому что я приезжал в Таджикистан, например, у меня там много друзей было - и таджики, и русские, и узбеки, живущие в Самарканде, и бухарские евреи, то есть люди самых разных национальностей. Я жил в таджикской семье, там совершенно другой быт. На уровне быта, по крайней мере, культура сохранялась, причем это было, как ни странно, в городе. В Бухаре оказался в узбекской семье, прожил там несколько дней – и тоже быт абсолютно другой.

К.: То есть это была такая отдушина?

Г.: На уровне быта хочу сказать, что национальные черты сохранялись, и не только на уровне быта. Внутри это все сидит. Поэтому говорить, что советская империя подавляла все, будет преувеличением.

К.: Нет, идет речь о способах как-то выжить. Ясно, что эти способы были, раз люди…

Г.: Способы были, причем интересно, что даже в то время, в советское время в Бухаре была клановость. Скажем, бухарские евреи занимались газированной водой. Это была их специфика. Может быть, я и ошибаюсь, но мне говорили, что это именно так. К сожалению, они все уехали, и сразу исчезла одна из красивых граней, любой восточный город, даже в составе советской империи, он очень многогранен, вообще каждый город многогранен, имеет свое лицо.

К.: Москва – восточный город?

Г.: Не знаю. С одной стороны, за счет приезда гастарбайтеров, он становится все "восточнее", с другой, за счет глобализации - "западнее".

К.: Как ты опишешь литературную жизнь, литературную ситуацию Питера, условно говоря, за последние 20-25 лет? Какая она была, как она менялась, начиная, скажем, с эпохи самиздата?

Г.: Я думаю, это тема пятнадцати-двадцати лекций. Во-первых, мы можем говорить о культуре официальной и культуре неофициальной. Когда-то такое разделение было. Четкой грани между ними не было, с моей точки зрения, никогда. Но все же граница была видна.

К.: А кто был по две стороны этой границы?

Г.: Виктор Соснора, например. Гениальный, очень талантливый поэт, который был признан официозом и при этом не "продался большевикам". Из верлибристов – Геннадий Алексеев, с которым я, к сожалению, не был знаком. Я просто назвал два имени, на самом деле их гораздо больше.

К.: У нас в мозгах есть такая схема, которую можно взять за правило, а потом нарушить в одной десятой случаев, что люди были либо там, либо там. Вот Довлатов, например, Бродский, Аронзон, Шварц, Кривулин – они все по одну сторону, а, допустим, Кушнер, немного по другую сторону.

Г.: Кушнер – по другую, это точно. И сейчас Кушнер – генерал от поэзии, но уже не такой генерал как раньше. Видимо, все еще зависело от того, как человек сам себя позиционировал. Или от публикаций в официальных изданиях, или в самиздате, за рубежом. Вот, например, Владимир Уфлянд, человек симпатичный, обаятельный, хороший, интересный поэт, он писал сценарии, он много чего делал в литературе, но как поэт в официальных кругах практически не существовал.

К.: И Лосев.

Г.: Да, и в принципе о филологической школе, люди, читающие поэзию в то время, не знали. Вот я, простой советский парень, я не знал Уфлянда, не знал Еремина. Еремин для меня – это один из интереснейших поэтов, который и сейчас где-то в стороне, известный лишь тому, кто всерьез занимается поэзией. Но это явление в любом случае. Я знал только, кто такой Соснора, я знал, кто такой Кушнер. Я помню, как мы, наверное, в 1980 году, перепечатывали на пишущей машинке поэтов, которые давно умерли: Хармса, Введенского, находили какие-то крохи - и за счет того, что мы находили крохи, в нас это вживалось гораздо лучше. Сейчас идет поток, сейчас все всё знают. Тогда ценность слова была выше.

К.: Да что говорить, даже когда ты бьешь по машинке, печатаешь сам букву за буквой, особенно когда человек сам, вот я как машинистка не очень квалифицирован, я не печатаю вслепую, поэтому мне надо смотреть на машинку, а строфу, допустим, держать в памяти, и она держится в памяти и остается.

Г.: Да, она остается.

К.: Более того, некоторые слова ты помнишь с первого раза, а некоторые - нет, и тебе надо смотреть три раза, пять раз, и ты понимаешь, что это не совсем точные слова, которые не помнятся с первого раза, сразу появляется такой стереовзгляд. Да, это особая эпоха.

Г.: Первым, кого я переписывал, был Тарковский. Его стихи, я, подобно девочкам, ведущим дневник, переписывал в блокнот от руки. Тогда я еще учился в школе, одноклассница принесла книжку, и я практически всю ее переписал.

К.: Я, по-моему, стихотворений 35 Арсения Александровича переписал - перепечатал, правда.

Г.: Вернемся к нашему разговору. В принципе была официальная литературная среда и неофициальная литературная среда, которые смыкались. Граница стала размываться ближе к перестроечным годам. И я изначально, будучи человеком подпольным, ориентировался на литературу неофициальную.

К.: Вот куда делось все, я имею в виду ту энергетику, ту сумму текстов, которая была? Вот, скажем, «Обводный канал»?

Г.: Никуда не делось, все это есть.

К.: А куда делось институционально?

Г.: Сейчас есть молодые люди, это и литературоведы, и литераторы, они к этой теме возвращаются уже как к истории. Вот недавно ко мне в ЖЖ пришло сообщение от молодого человека, который спрашивал, где найти «Обводной канал». Слава Богу, Сергей Стратановский жив и здоров, тоже потрясающе интересный поэт, он существует в литературном пространстве и может многое рассказать про тот «Обводный канал», редактором которого он был. Вместе с Кириллом Бутыриным. Надо сказать, что я очень благодарен Сергею, он один из тех людей, которые оценили меня как поэта и поддержали.

Чем занимался я сам в то время? Кидался какашками. Было много официальных лито, например, лито нашего университета. Там, кстати  допускалась некая свобода от идеологии, даже Вознесенский и Евтушенко активно критиковались. Я был всего на двух заседаниях. В первый раз я просто посидел и послушал, а во второй раз я выступил со стихами вместе с друзьями депрессионистами. Точнее, покидался какашками. В моих текстах тогда было много ненормативной лексики, социальных моментов, помню я читал:

И все слышал лязг металла,

Это молодость ковала

Комсомольские значки…

И все в таком духе. Сейчас эти стихи мне самому вспоминать неинтересно. Эдакие отрыжки. Но я читал именно их. Лирику я никому не показывал, лирики, как ни странно, я стеснялся. Отрыжки я показывал везде - меня, естественно, выгоняли.

К.: Но по ним тебя можно было опознать. Что вот человек стоит на таких-то позициях.

Г.: Ни на одном литобъединении, которые существовали в Ленинграде, я не появлялся дважды. Наверное, на меня смотрели как на молодого дурака, но, с другой стороны, мне было интересно от такой игры, и, надо сказать, эта игра меня привела к Вите Кривулину. Я пришел, если не ошибаюсь, на лито, которое вел Юрий Шестаков, тогда его не было, а был кто-то другой, тусовка сидела, мы читали по кругу стихи, я бросил в зал очередную какашку, притом с успехом: на меня пошикали, поругали, причем ругались серьезно, агрессивно, и, когда я вышел из зала, ко мне подошел некий бородатый человек и спросил: «Что ты тут делаешь?» Я понял, что сейчас получу очередную оплеуху. Я сказал: «Да я вот тут стихи читаю». Он: «Этим стихи читать не надо. Сейчас мы с тобой возьмем бутылку водки и пойдем к настоящему поэту». Это был Олег Павловский, и пошли мы к Виктору Кривулину. С той поры я действительно очутился в той среде, которая, можно сказать, воспитала меня как поэта.

К.: Скажи, что ты слышал в то время про Лейкина, про Глеба Семенова, потому что, когда речь идет про Питер, все время возникают эти два имени.

Г.: К счастью, я не выступал на лито Лейкина, о нем, видимо, не знал, или как-то пропустил в своем сканировании литобъединений, потому что Лейкина как человека я очень люблю, и поэт он неплохой. Мой сын не так давно был им очарован на одном из фестивалей, потому что Лейкин вместо взрослых читал детские стихи, и моему восьмилетнему сыну было интересно только творчество дедушки Лейкина. А что касается Глеба Семенова, то я не застал тех времен. Уже появился клуб «81», куда я ходил как слушатель, а под конец и членом стал. Одно могу сказать, Глеба Семенова все мои друзья старшего поколения очень уважали, он был действительно настоящий учитель. Многие интересные и сильные поэты прошли через лито Глеба Семенова. И, как я понимаю, это было не простое литобъединение, это была школа. На самом деле, есть расхожая фраза, что поэта невозможно научить писать стихи, она абсолютно верна, стихи научить писать невозможно, но поместить человека в нужное время в нужное пространство – можно. Это дает очень многое. И если человеку от Бога дано писать стихи, он будет писать, а если не дано, то  и не дано.

К.: Да, дальше идет процесс настройки. Но настройка должна идти в правильном контексте.

Г.:С моей точки зрения, как раз вот здесь мы говорим о среде, то «Дебют», это тоже отчасти правильная настройка, я в Петербурге занимался «Дебютом», но это был клуб, и я просто организовывал общение литераторов старшего поколения с молодыми. Есть Вавилоновское сообщество, которое курирует Дмитрий Кузьмин, – это тоже правильная настройка. Их, на самом деле, много.

В Петербурге, например, есть самообразовавшиеся литобъединения, например, "Пиитер". Это сообщество поэтов самонастроилось таким образом, что в нем есть молодые сильные поэты. Оля Хохлова,  Рахман Кусимов и др. В то же время есть группы типа «Болт» или «Послушайте!», возможно, и они когда-нибудь поймают волну. Они пытаются себя позиционировать как единственно интересных в Петербурге, но, честно говоря, пока, лично мне, как читателю и слушателю, они не интересны.

К.: Сделаем шаг в этой же теме. Скажи несколько хороших слов про каких-то людей под общим девизом «Рад, что мы находимся в одном городе».

Г.: Я могу сделать такое заявление для прессы, что я рад, что я нахожусь в одном городе с Виктором Соснорой, Михаилом Ереминым, Сергеем Стратановским, рад, что я нахожусь в одном городе с моими друзьями: с Валерием Земских, с Арсеном Мирзаевым, с Сергеем Носовым, Павлом Крусановым,  рад, что я нахожусь в таком городе, где каждый второй – поэт. И я думаю, что это менталитет Петербурга, его метафизика так действует на наших жителей, что половина из них — скрытые поэты, эта зараза сидит в них, она не проявляется, но в определенный момент срабатывает механизм - и человек становится поэтом. Белые ночи заставляют человека жить немножко по-другому.

К.: Белые ночи, канал, мостик – и вот уже что-то пошло…

Г.: Для москвичей это романтическое представление, а это может быть совсем не романтическое представление, это может выливаться неким идиотизмом, как в «Белых ночах» у Достоевского, а может быть какими-то пронзительными, совершенно потрясающими картинками. Хочу сказать, что «идиотизм» Достоевского не несет ругательного смысла.

К.: Такой вопрос. Литература есть некоторое дело, дело не судьбоносное, а жизнь каждого дня, а есть литература как некий сухой остаток, это даже не просто изданные книги, а то, что осталось от изданной книги в твоем понимании через десять лет после того, как она вышла. Вопрос взаимоотношений вот этой влаги, этого каждодневного труда и вот этого сухого остатка. Что для тебя более важно, как это взаимосвязано?

Г.: Это очень интересно. И, мне кажется, очень субъективно. В данном случае это вопрос, обращенный лично ко мне, поэтому отвечаю на этот вопрос только я, и только про себя. С моей точки зрения, в моих прошлых книжках иногда я нахожу пару-тройку стихотворений и говорю: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын! Как мне тогда удалось хорошо написать, сделать вот эту вещь». Но это в периоды, когда у меня хорошее настроение. А вообще-то, когда неожиданно просят почитать на каком либо вечере, обычно читаю то, что в голове сидит. Вовсе не потому, что они  лучшие, а просто потому, что запомнились, и я знаю их наизусть. Но новое всегда для меня интереснее и важнее. Я думаю, для многих поэтов так. От каждой книжки остается сухой остаток в виде пяти - десяти текстов, которые адекватно отвечали моему тогдашнему состоянию и которые даже я сам без ложной скромности назову поэзией. И поэтому из книжек, которые у меня вышли, я, наверное «the best» стихотворений сорок бы собрал, за которые мне до сих пор не то, чтобы не стыдно, не стыдно-то за многое, а которые я считаю интересными для меня до сих пор. И сегодня я буду читать из последней книжки, которую «Арго-Риск» недавно выпустил. И немного из той, которая вышла у Вадима Месяца в «Русском Гулливере».

Для меня, в силу того, что я много путешествую, выпустить книгу в издательстве «Гулливер» большая честь. Вообще, большая честь участвовать в московских проектах, это я без всякой лести говорю, потому что есть ряд серий, которые я очень уважаю, в частности, серия «Воздуха». Она открывалась стихами Вениамина Блаженного, одного из моих любимейших поэтов. Правда, хочется сказать, что если бы я составлял книгу Вениамина Блаженного, то составил ее абсолютно по-другому, здесь уже субъективный взгляд Кузьмина, и опять же я хочу поблагодарить Митю за то, что он не изменил сильно концепцию моей книжки, потому что все, что я хотел сказать, в нее попало.

К.: Здесь мы можем несколько слов сказать на эту тему. Мы делаем книжку поэта, который, условно, жил и умер, мы делаем тоненькую книжку избранного, мне кажется, что если здесь нет очень большой ошибки, то мы можем сделать ее так, сяк, иначе - и все равно будет хорошо.

Г.: Конечно. Книжку Виктора Кривулина, которого я тоже очень люблю и как поэта, и как человека, я бы тоже по-другому сделал, но не я же составитель, у каждого составителя свой вкус, свои интересы и свои представления о том, что и как поместить в эту книжку.

К.: Я имею в виду вот что. Условно говоря, представляем себе Мандельштама, и представляем себе, что у кого-то сейчас возникла возможность издать тоненькую книжечку стихов Мандельштама. И эта тоненькая книжечка стихов Мандельштама может быть, условно говоря, больше из «Камня», а может быть больше из последних стихов, и так, и так она будет тем людям, которым это нужно, давать какое-то представление о Мандельштаме, что это тот поэт, в которого нужно «влезть» и взять весь массив, а это – только входная часть. Если уж этот издатель не пойдет по какому-то уж совсем экстремальному пути и не возьмет шуточные стихи Мандельштама и не издаст в виде такой вот тоненькой книжечки. Тогда, может быть, люди, изначально настроенные на Мандельштама, скажут: ну, зачем нам второй Иртеньев? То есть если он не совершит какой-то страшной ошибки, то все равно с книжкой все будет хорошо.

Г.: Да. В данном случае я просто говорю, что у каждого человека есть свои субъективные представления о том, как это вытащить. Я уверен, что если мы с тобой станем составлять сборники «the best» Мандельштама, то у нас будут совершенно разные. Причем у меня войдет очень много раннего. «Поедем в Царское Село…» - для меня эта чудесная легкость…

К.: А для меня милее кровь и тяжесть поздних стихов.

Г.: Ну да, и это тоже. А вот если Бродского составлять, то тут уж они будут абсолютно разные.

К.: У большинства войдут вот эти ранние хиты: «Ни страны, ни погоста…», мне кажется, что с Бродским как раз будет легче. Из позднего мало. А из раннего больше. Но это отдельная тема.

Г.: Отдельная тема. Но, видишь, ни ты, ни я не занимаемся составлением.

К.: Я занимаюсь. Я делаю антологии.

Г.: А я редактор. Я был редактором "Стихи в Петербурге. ХХI век", потому что Курицын и Зубова составляли, а я испугался, что меня убьют те, кто не вошел. Впрочем, я топал ногами и говорил, если этого поэта не возьмете, я не буду участвовать в вашем проекте, и они брали. И мое мнение иногда учитывалось. Сейчас мы делаем еще один очень интересный проект, "президентский". То есть президенты «Изабеллы» - Арсен Мирзаев, Валера Земских и я, плюс спонсор и сосоставитель поэт Сергей Чубукин работаем над многотомной антологией петербургской поэзии.

В данном случае пытаемся сделать эту многотомную антологию, не претендуя ни на какую объективность. Вот в первый том, например, вошли стихотворения  всего 33 поэтов. Зато мы смогли каждого поэта представить не по одному, не по двум стихотворениям, а по десяти-пятнадцати.

К.: А что за поэты? Самые ранние: Ломоносов?

Г.: Нет, только современные. Мало того, согласно концепции в первом томе мы публикуем только стихотворения 2009 года. Таким образом,  позиционируется некоторая актуальность. Называется это все «Собрание сочинений». «Собрание сочинений 2010», «Собрание сочинений 2011» - и так далее. Если спонсорские возможности одного из наших соучастников будут реализованы, то это будет происходить каждый год.

Я, честно говоря, на это дело потратил уйму времени, хоть нас четверо и мы вчетвером этим занимаемся. Биографические справки, разрешения на публикацию, вся эта рутина занимает не один час, не один день. А отбор и выбор у нас произошел спонтанно, по любовному согласию, причем получилось так, что и во второй том попадут хорошие поэты, и в третий том попадут хорошие поэты.

К.: Я думаю, что если это делать, если уже есть спонсорские деньги, хорошо небольшую часть этих спонсорских денег спустить на какую-то девочку, которая занимается вот этими справками, авторским правом, какими-то такими делами, утряской.

Г.: Надо бы. Но в данном случае денег немного, поэтому мы постарались все вложить в качество книги, в полиграфию, и все работаем абсолютно бескорыстно. А когда мы делали стихи в «Петербург ХХI века», этой девочкой, точнее мальчиком, был я. С хорошей зарплатой, надо сказать. Слава Курицын нашел где-то деньги, чтобы оплатить услуги редактора. Это было приятное дело, я сидел у себя в котельной, туда приходили поэты, приносили вино, ставили подписи, все было мило и хорошо. У меня были приемные дни, как по-большому, по-взрослому. В этот раз суеты больше.

К.: Мысль делать антологии одного года – это мысль, в принципе, моя. У меня была такая мысль – сделать десятитомник «Поэзия ХХ века», скажем, первый том – это стихи с 1901 по 1910 год, такие десять глав – стихи этого года. Двадцать-тридцать лучших стихотворений этого года. Это некоторый труд, который надо бы сделать некоторым экспертам, и под этим всем у меня была такая концепция, что когда уже сделаешь эту антологию ХХ века, то там не будет годов взлетов и годов проседания, каждый год пишется тридцать гениальных стихотворений.

Г.: Кстати, это очень интересная тема, потому что вот мы говорим: нам нравится Мандельштам, мы любим Пушкина, мы любим Георгия Иванова, но при этом мы же любим не автора, а мы любим конкретные произведения, и поэтому именно такая антология более правомочна. Мне нравится такое-то стихотворение такого-то автора. Это вполне естественно. Но это тоже расхожая мысль. Неспроста эта идея в воздухе витает – издавать именно такие антологии. Поэтому я за это дело и взялся, это совершенно не мое, но раз уж залез…

К.: Я думаю так, что очень прочный стимул – это понимание того, что если бы взялся кто-то вместо тебя, кто-то другой, это бы тебя сильно бесило.

Г.: Нет, меня не бесило бы. Меня никогда ничего не бесит. Пусть все цветы цветут, сделают такую антологию, другую антологию… Вот например. Галя Илюхина составила антологию, довольно забавную, «Современные поэты о Петербурге». Кому-то не понравились картинки, кому-то стихи. А мне нравится. Картинки я бы взял другие, у классиков, например, у Добужинского. А там всего один художник, не совсем в моем вкусе. Я бы сделал иначе. Но меня не бесит. Я рад, что такая антология появилась. И в данном случае я сторонник того, что пусть появляются, любая подобная антология, с моей точки зрения, не искажает литературное пространство, а, наоборот, его дополняет. Поэтому можно сказать в камеру: «Больше антологий хороших и разных!»

К.: Такая тема, которая у нас время от времени появляется, и вот сейчас самое время ей возникнуть: поэзия и художественная проза. Потому что ты пишешь и то, и то. И, насколько я помню, у тебя даже есть одна вещь, «Господин Ветер», которая написана и в стихах, и в прозе отдельно. Существует два варианта.

Г.: Леня, я хочу горько заплакать и сказать, что в последнее время я пишу только стихи и… рекламные статьи. Надоело мне последнее ужасно. Но предлагают, и я не могу оказаться…

Из прозы у меня постоянно черновые почеркушки какие-то появляются, и, надеюсь, что они слепятся в какой-нибудь очередной роман. В данном случае «Господин Ветер» не совсем показатель, потому что это была долгая история, которая выплеснулась в один момент, она была уже заготовлена в голове, лежала в буфере, какие-то анекдоты, рассказы водителей и друзей, все, что я видел и слышал, и они легко собрались в единый текст. При этом действительно писались стихи, и оно всегда так, ведь у меня всегда идет проза, которая всегда граничит с некоторыми поэтическими территориями, причем образ может возникнуть в форме поэтической, потом концентрироваться и стать наполнением некоего прозаического текста.

К.: Давай поставим вопрос, к примеру, так.  Вот если поэзия сидит напротив прозы, и они играют в какую-то игру, какой главный козырь у поэзии, и какой главный козырь у прозы? Что есть такого в поэзии, чего нет в прозе, и что есть в прозе такого, чего нет в поэзии?

Г.: Я понимаю. Но я этот вопрос себе никогда не задавал. Сейчас ты этот вопрос задал, и я начинаю думать, Не хочется говорить банальности.

Из того, что я делаю, давай уберем слово «поэзия» и слово «проза». И оставим слово «текст». В данном случае текст – это некое высказывание, и для меня нет особой разницы, в поэтической ли оно форме или в прозаической форме. Меня может очаровать и стих псалма, и афоризм древнегреческого философа, и то, и другое, и третье. По стилистике, по метафоре, которая вложена, по еще чему-то или вообще в целом. И в данном случае для меня как человека воспринимающего, особой разницы нет. Сознание преобразует и поэзию и прозу в нечто иное. Но в поэзии есть одна вещь -  это ритм, который явлен. В прозе тоже есть ритм, но он более скрыт.

К.: Но в прозе мы скорее употребляем другое слово – «интонация».

Г.: Интонация в поэзии тоже есть. Один из моих друзей в прошлом и, с моей точки зрения, один из талантливейших поэтов Борис Пузыно, свои стихотворения так и называл – интонации. И он интонацию пытался перенести с помощью знаков, например, ставил впереди строки двоеточия. В поэзии этот ритм – это скорее ритм музыки слова, пауз между словами, еще чего-то, в прозе это скорее сердечный ритм. Вообще это очень сложный вопрос, и самый простой ответ — стихи это то, что в столбик.

К.: Тогда такой штрих к нему. Бывало ли у тебя так, что ты вот пишешь именно в этот день и переходишь с прозы на стихи, со стихов на прозу?

Г.: Да, бывало. Это очень часто бывает. В силу того, что верлибр – это пограничная ситуация. Надо сказать, что технология письма у каждого своя, у меня технология письма следующая: записать на бумажке, на каком-нибудь клочке, салфетке, чеке, в блокноте, фразочку, четверостишие или два, потом  перенести это на компьютер. И из этой фразы начинает расти как некий куст, как растение, некое поэтическое или прозаическое высказывание, уже не фраза, а нечто более или менее оформленное. И все это заносится в определенный файл под названием АА и далее цифра, раньше я их называл "Шитами". И это лежит, ждет своего времени. Потом я к тексту возвращаюсь еще раз, смотрю, насколько он интересен, и шлифовка происходит. У меня этих «шитов» 42 штуки. 42 больших файла, в течение многих лет они накапливаются, и большинство того, что я делаю, остается в них, как ни странно. И я в завещании попрошу их стереть. У меня есть одна приятельница, очень хороший поэт, сейчас она уехала в Израиль путешествовать. Так вот, она считает, что самолет – штука очень опасная, и попросила меня проследить за тем чтобы все файлы на ее компьютере были уничтожены, если что-то с ней случится. Это нужно писать, как завещание: "уничтожить все файлы". Думаю, что я бы тоже от такого завещания не отказался. "Посмертно форматировать диск".

Кстати, из этих «шитов» иногда появляется и проза, хотя изначально они представляют в большинстве своем поэтическое высказывание. Чаще всего афористические зарисовки в прозу переходят быстрее, нежели чем метафорические. Все-таки для поэзии метафора важнее. Хотя, на самом деле я метафору как прием использую не так уж и часто.

К.: А метафору не как фигура языка, а как способ мышления?

Г.: Как способ мышления как раз очень часто.

К.: Вопрос, который у нас идет ко всем. Постарайся дать свое авторское определение поэзии.

Г.: Ну-ну! Поэзия – это добыча радия – что-нибудь в таком роде?

К.: Ну, может быть, оно и будет афористично-метафорично.

Г.: Это очень сложно. Есть определение не мое, это определение, скорее, моего старшего товарища Виктора Кривулина, собственно, и не его определение, не знаю, кто был автором этого определения изначально. Есть некая труба, в которую дует Господь Бог, и в этой трубе есть пылинка, которая создает некое звучание. Собственно говоря, поэт – и есть эта самая пылинка, которая может зазвучать, а может и не зазвучать. У Вити в одном из стихотворений была такая фраза: не зазвучу, как пылинка, в раструбе страшной трубы. И для меня образ Господнего ветра, который дует, и этой пылинки, которая создает при определенном положении какой-то звук, вполне достаточен.

К.: И последнее. Интересно знать точку зрения поэта: твой взгляд на ХХ век в отечественной поэзии, с именами. Что для тебя русская поэзия ХХ века?

Г.: Это вопрос, для меня очень важный, потому что, в принципе, ХХ век – это та поэзия, на которой я вырос. Не Пушкин, не Лермонтов, хотя и они, конечно, оказали свое влияние, причем, еще какое. Но ХХ век – это то, что мне всегда было интересно и созвучно. 

Вернемся к той поэзии, которой я явился непосредственным соучастником. Там были свои имена, которые меня в свое время очаровали, Точнее, не имена, а мы говорим о стихотворениях определенных поэтов. Вот, например, мало кто знает Сергея Магида, цикл стихотворений  «Окраина» - вдруг меня пробило. Потом Вениамин Блаженный. Я помню несколько стихотворений, которые до дрожи в сердце, до слез, такое ощущение. Арсений Тарковский – это моя любовь со школьных лет, хотя  у меня совершенно другие стихи. Виктор Кривулин как учитель и как человек, причем не поэзии учитель, а учитель какого-то такого отношения к жизни, к творчеству, ко всему, что ты делаешь, что для тебя главное, а что второстепенное, это все очень важно. Боря Пузыно, которого я упоминал, его никто не знает, но вот он оказал на мой круг огромное влияние. Все это ХХ век, но все это ХХ век в которой я жил.

А если уходить глубже в ту сторону, то, безусловно, Хлебников. Хлебников – это, во-первых, великолепный поэт, поэт, который сделал множество открытий в языке, я говорю банальности, но это правда. Между прочим, и образом жизни Хлебников на меня повлиял. Гуль-мулла  – это же первохиппи. Хлебников выражал многое, что мне было близко. Его  посыл, что мир делится на изобретателей и приобретателей, это деление мира на две части и отнесение себя к изобретателям для меня было очень важно. И я сейчас скажу, что я стараюсь быть изобретателем. Хотя и окружен  красивыми вещами и всем остальным, все равно для меня изобретательская часть моей жизни важнее в тысячу раз. Еще как личность и как поэт в юности на меня оказал влияние Гумилев.

Пойдем дальше. Мандельштам. Мандельштам – это такое очарование, которое со мной все время, и оно остается. Если идти в другую сторону в той же плоскости, то это те поэты, которых я перепечатывал. Это Хармс, это Введенский, ОБЭРИуты.  Потом наступают такие годы, когда я могу назвать очень немного имен. Удивительно, но это факт. Пастернак до сих пор мною не понят. Соответственно, Айги, считавший себя учеником Пастернака, мне более понятен. Айги ушел в другую сторону, в сторону некоего постфутуризма, что-ли, но Айги я читаю с большим сердечным трепетом, чем Пастернака. Почему – объяснить нельзя. Созвучность какая-то внутренняя.

Иосиф Бродский оказал на меня влияние не очень большое, и то, что я делал, отчасти противопоставлял ему. С другой стороны уже во взрослом возрасте, в 25-26 лет или даже еще позже, я открыл Леонида Аронзона. Леонид Аронзон для меня тоже ключевая фигура. Так можно называть, называть и называть. И я назову сто имен, которые так или иначе будут ключевыми фигурами.

К.: Скажи про Иванова и про Ходасевича.

Г.: Хорошие поэты! Все, что могу сказать. Георгий Иванов мне также интересен своими «Петербургскими зимами», отчасти анекдотами, по которым очень ярко можно представить литературный мир того времени. Причем Иванов никого не обижал особо. Все равно обижались, конечно, но читаешь про эти литературные тусовки, которые он описывал, и видишь живых людей. Причем Иванов, в отличие от некоторых нынешних мемуаристов не вытаскивает грязь из-под ногтей. И как поэт Георгий Иванов не прошел мимо меня, хотя наизусть процитировать ничего не могу.

К.: Дима, есть ли что-то такое, что ты бы хотел сказать, а я тебя не спросил?

Г.: Ты знаешь, можно говорить часами. Миру всегда хочется сказать о жизни, о любви, но давай эту фразу опустим, пусть она будет за кадром. Такую фразу можно заменить Великим Молчанием, в котором есть все. Можно спеть молитву «Господи, спаси нас!», можно спеть «ОУМ», можно просто молчать – все это будет едино.

* * *

Реки, которые нас уносят,

жёлтые, белые, чёрные, чаще мутные

чем прозрачные,

начинаются весной

заканчиваются осенью,

где домики дачные,

сад-огород,

где реки, которые нас уносят,

наши дети легко переходят вброд.

* * *

Я за хмелем ходил в богадельню, где делают бога

старики и старухи, забитые в серые стены,

я ячмень собирал на сгоревших под солнцем полях,

теперь пиво в подвале бормочет, и белая пена

летит в небеса, а внизу закипает земля:

в бочках крепкого дуба бродит нежное пиво прощенья,

в бочках старого дуба пиво прощанья молчит,

оно ждёт не меня, оно ждёт своего воскресенья —

среди дней мимолётных бросающих тёмные тени

будет тот, кто опустит в окошко подвала лучи.

Тогда пиво взойдёт, для друзей становясь лучшим другом,

даже бывших врагов за единым столом соберёт

чтобы петь и плясать, разливая по кружкам, по кругу

горькую влагу прощания, прощения сладостный мёд.

* * *

Что мне сказать тебе прежде

чем станет водою чернеющий снег,

я могу быть ленивым  и нежным,

но мне надо лодку построить к весне.

Мне надо смолой заливать словно кровью

сосновое днище снов долгой реки,

где бьётся вода словно сердце живое,

когда к тёмным лункам идут рыбаки

и золото рыб рассыпают под ноги,

и звёздам-чещуйкам не знают числа…

По высокой воде я пройду все пороги

навстречу тому, кто не видел весла.

* * *

         …По закрытым глазам проведёт лапкой плюшевый кот.

         Дитя взрослым проснётся и больше кота не найдёт…

                                                        Алла Горбунова

Вокруг избушки еловый лес,

из иголок плед, слюда на окне,

где древние рыбы стоят во сне

стерегут тусклый лунный свет.

В доме встречают Новый год,

ледяные игрушки в глазах блестят,

тянется к ним дитя и растёт,

на еловых шкурах розовое дитя.

Его плюшевый кот ушел через лес,

роняя опилки на синий снег,

становясь тенью самого себя,

стирая до ветоши лапы,

чтобы вернуться на этот свет

мотыльком, чей невидимый след

перечёркивает саму смерть

в жёлтом пламени лампы.

* * *

Собаки лают наперебой,

за деревьями небо с разорванной губой,

Илья пророк рассыпает горох

и электричество вырубает по всей деревне.

Он едет мимо нашего дома

на телеге, полной застывших слёз,

он засеял уже всю дорогу,

и нам целый мешок привёз.

Молоко превращается в простоквашу,

дорога становится глиняной кашей,

мешок тяжёлый лежит у порога,

открывать его страшно…

* * *

Лежал на диване в потолок плевал

разные легкие красивые слова,

а все тяжелые сплёвывал на пол,

но никому на мозги не капал.

Так заполнял пустую квартиру

своим богатым внутренним миром.

* * *

Танцуй Саломея, чью голову ты попросишь,

кому в серебре на красном лежать снегу,

белый ягнёнок давно принесен в жертву,

и под землёй нарастает гул,

ты стала другой, сквозь лёд пробивается пламя,

и люди вокруг застыли камнями,

даже птицы висят неподвижно

когда ты взмахиваешь руками,

танцуй между нами — мы еще можем кричать:

Танцуй, пока время играет широким подолом

юбки твоей разноцветной, огнём твоего костра!

Но даже сбросив одежду и потеряв голову

снять невозможно всё прошлое:

эту родинку, этот шрам…

Еще Нейтральная Территория Позиция 201:

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.