А.Н. Горбунов, профессор МГУ. Леонид Григорьевич, каким я его запомнил
Впервые я увидел Леонида Григорьевича Андреева в далеком сентябре 1957-го года, когда поступил на первый курс филологического факультета МГУ. Оказалось, что Леонид Григорьевич тогда только что вернулся из Сорбонны и привез в Москву новый пропедевтический курсљ западноевропейской литературы. Задача курса состояла в том, чтобы сразу же в течение одного семестра бегло познакомить нас, вчерашних школьников, с достижениями современной западной литературы, а затем уже со второго семестра начать подробное чтение всех лекций по истории этой литературы от античности и дальше. Такой курс тогда был очень актуален – на дворе стояла хрущевская оттепель, и только что летом как разљ во время вступительных экзаменов прошел первый фестиваль молодежи, открывший для людей моего поколения окно в Европу.
И, вот, в старом здании на Моховой во 2-й аудитории открылась дверь, и мы увидели тогда еще совсем молодого (ему было немного за тридцать) подтянутого и элегантного лектора. Леонид Григорьевич сразу же увлек аудиторию. Он говорил легко и свободно, часто импровизируя и время от времени позволяя себе разного рода тонкие шутки на французский манер. То, что он говорил, было интересно и полезно всем нам. Конечно, Леонид Григорьевич касался обязательных тогда во всяком таком курсе произведенийљ так называемого социалистического реализмаљ (вроде забытого сейчас, а тогда очень популярного «Дипломата» Джеймса Олдриджа или «Коммунистов» Луи Арагона – другие современные романы на русский язык тогда почти не переводились). Но было видно, что не это главное для него. Гораздо важнее ему были обзорные лекции по импрессионизму, натурализму, сюрреализму, экзистенциализму. Очевидно, это были первые наброски, из которых потом, много лет спустя, выросли его монографии. Именно эти лекции мы тогда слушали с особым вниманием, и о них я и сейчас вспоминаю с удовольствием и благодарностью.
К сожалению, больше никаких лекций Леонид Григорьевич нам не читал. Когда мы доросли до четвертого курса, он ушел в докторантуру, и двадцатый век нам читал А.А. Федоров, которого мы все очень полюбили, хотя и часто спорили с ним, особенно по привходящим вопросам музыки и театра. Этот интересный спор быстро перерос в дружбу, но случилось это немного позже, когда я стал сразу после окончания факультета преподавать английский язык. Леонида Григорьевича я видел в эти годы лишь изредка, в коридоре или в профессорской, которая существовала в старом здании и была местом, где собирались перед занятиями или в перерыве между ними все преподаватели. А это обеспечивало достаточно тесное межкафедральное общение, которое в новом здании как-то сразу же прекратилось. Все разбрелись по своим кафедрам и стали общаться только со своими непосредственными коллегами по цеху. Думается, что мы много от этого потеряли.
На моей тогдашней кафедре английского языка обстановка, по началу достаточно благоприятная, постепенно начала меняться к худшему. О.С. Ахманова, которая в первые годы моей работы была целиком занята лингвистикой и не вмешивалась в учебный процесс,љ вдруг спохватилась и решила все в корне поменять. Лучшие преподаватели кафедры Э.М. Медникова и Л.Н. Натан оказались неугодными, о преподавании языка было забыто, начались отвратительные интриги и работать стало невозможно. Когда я уже твердо решил уйти с кафедры и даже начал вести переговоры в других вузах, совершенно неожиданно ко мне подошел А.А Федоров и сказал, что меня хотят взять на кафедру истории зарубежной литературы. За несколько месяцев до этого умер Р.М. Самарин, и кафедру возглавил Л.Г. Андреев. Это случилось весной, а осенью Леонид Григорьевич стал еще и деканом нашего факультета.
Услышав это пока еще неофициальное предложение от А.А. Федорова, я немного растерялся. Все прошедшие годы, преподавая язык, я не терял связи с литературоведением и к тому времени уже успел защитить кандидатскую диссертацию и опубликовал монографию. Р.М. Самарин время от времени приглашал меня руководить дипломниками. В общем, преподавать литературу было для меня, конечно, гораздо интереснее, чем учить английскому языку. Но мои знакомые со всех сторон предупреждали меня, что обстановка на кафедре у Самарина мало чем лучше, а может быть и хуже, чем у Ахмановой, и что заниматься делом там тоже очень трудно. Это и вызвало мое беспокойство и неуверенность. И все же когда последовало официальное приглашение, я сразу же принял его. Уж очень оно было заманчиво в профессиональном отношении. Да и А.А. Федоров, который сам раньше часто жаловался на трудности, убедил меня, что с приходом Леонида Григорьевича обстановка на кафедре резко изменилась.
И, вот, я в первый раз появился на кафедре. Это было рядовое заседание, на которое я по недоразумению немного опоздал. Мне сказали, что оно начнется в три часа. Но поскольку все заседания на английской кафедре начинались в три двадцать вместе со звонком на занятия, я решил, что и здесь будет также, и пришел в три десять. Заседание уже шло. Если бы такое случилось у Ахмановой, то сразу последовал бы взрыв или как минимум шипение. Но Леонид Григорьевич не обратил на это никакого внимания и предложил мне сесть за стол с другими преподавателями, а потом представил меня как нового сотрудника. Леонид Григорьевич вел заседание легко и спокойно, и постепенно мое волнение улеглось, и я стал чувствовать себя комфортно, на своем месте.
Как началась работа на кафедре, продолжающаяся и по сей день. По началу я никак не мог придти в себя – столь резко изменилась для меня обстановка. После ахмановского беспредела мне казалось, что я попал почти что в Телемскую Обитель и что все это сон, который скоро закончится, Но он длился, и постепенно и довольно скоро я привык к новому. Как известно, к хорошему привыкаешь быстро.
Леонид Григорьевич был просто идеальным заведующим кафедрой. Прежде всего он был талантливым литературоведом, всегда умевшим отличить плохое от хорошего, посредственность от таланта. И ставку он делал не на воинствующую серость, как это порой случается у менее одаренных руководителей, но на талант, что позволило ему за несколько лет необычайно поднять научный уровень кафедры. Кроме того, Леонид Григорьевич был еще и отличным администратором-дипломатом, почти всегда гасившим всякие конфликты. А еще он был и очень доброжелательным человеком, всегда помогавшим каждому из нас, своих сотрудников, и создавшим атмосферу, где каждый мог раскрыть себя, занимаясь тем, что ему интересно. Сам же он никогда не выпячивал себя и не стремился подчинить других своему авторитету. На кафедре царила спокойная рабочая обстановка, и благодаря авторитету Леонида Григорьевича прекрасно сосуществовали личности, казалось бы, несовместимые, вроде Н.П. Козловой и Н.Р. Малиновской.
Нельзя забывать, что это были годы так называемого застоя, когда давление в идеологической сфере ощущалось очень сильно. Но мы этого давления в своей работе не чувствовали. В.Н. Турбин как-то сказал, что Леонида Григорьевича сняли с поста декана потому, что он начал перестройку в масштабах факультета слишком рано, когда ее час еще не настал. Может быть. Но заведующим кафедрой Леонид Григорьевич остался, и практически ничто в нашей работе не изменилось. В масштабах нашей маленькой кафедры перестройка восторжествовала. Мы по-прежнему чувствовали себя благодаря Леониду Григорьевичу словно за каменной стеной, продолжая свободно и беспрепятственно заниматься своим делом. Как и раньше, на лекциях и семинарах можно было говорить все, что я считал нужным и – главное – не лгать и не передергивать факты. Думаю, что вряд ли в каком-либо другом месте, связанным с литературоведением, была тогдаљ такая обстановка.
Мне кажется, что уход Леонида Григорьевича с поста декана, явившийся несомненной потерей для факультета, для самого Леонида Григорьевича, если сбросить со счетов душевную травму, вызванную этой несправедливостью, в конечном счете оказался благом. У него освободилось время, и он занялся наукой. Именно тогда были написаны его лучшие книги и статьи, открывшие его нам как одаренного исследователя, который продолжал работать с полной отдачей до самого последнего момента жизни вопреки подступившей к нему в последние годы тяжелой болезни. Вообще же, все невзгоды Леонид Григорьевич переносил стойко и мужественно, как и подобало фронтовику. Никто из нас никогда не слышал из его уст никаких жалоб. Он всегда оставался внешне бодрым и веселым, даже если его мучила боль и он незаметно глотал таблетки. И до самого последнего момента он любил застолья, где всегда был в центре внимания, вовсе не подавляя окружающих. А лучшего, чем он, тамаду вряд ли можно было отыскать и среди грузин, наделенных этим мастерством от самого рождения.
Время неумолимо шло вперед, и перестройка все-таки началась и в масштабе нашего отдельно взятого факультета. Леонид Григорьевич с большим энтузиазмом воспринял новые веяния. Все мы тогда были полны надежд, и ждали перемен к лучшему. Пусть не все эти надежды сбылись в послеперестроечном мире, но тогда об этом никто не думал. А потом в новые времена и в новом обществе Леонид Григорьевич сумел найти достойное, подобающее себе место.
Помню, как где-то уже в середине перестройки в рамках факультета стали менятьљ программы, отменять старые, не отвечающие времени, и вводить новые. При обсуждении новых программ Леонид Григорьевич попросил высказаться не только нас, преподавателей, но и аспирантов. Неожиданно несколько аспирантов заявили, что им очень не хватает курса по Библии, без знания которой нельзя как следует понять историю литературы, да и вообще стать полноценным филологом. Леонид Григорьевич поддержал аспирантов, но сказал, что не видит, кого бы можно было пригласить для чтения такого курса. В тот момент я промолчал, но потом, подумав хорошенько, нашел Леонида Григорьевича и сказал ему, что, наверное, смог бы прочитать спецкурс по Библии. Леонид Григорьевич сразу же поддержал меня, заметив, что это обязательно должен быть общий курс, ибо Библию должны знать все студенты, независимо от их специализации. Мы быстро договорились о всех деталях. Прошло несколько месяцев, я подготовился и начал читать лекции на романо-германскомљ отделении. Сначала, первыељ два года, это был семестровый курс, но вскоре я понял, что одного семестра для такого огромного материала мало – нужен целый год, на что я никак не мог надеяться. Случайно я обмолвился об этом Леониду Григорьевичу, и тогда совершенно неожиданно он отдал мне часы своего пропедевтического курса (его снова ненадолго ввели). Так целиком благодаря Леониду Григорьевичу состоялся мой полный курс по Библии, который я читаю и по сей день.
Это только один из примеров той помощи, которую Леонид Григорьевич оказал мне. А ведь были еще и защита докторской диссертации, и публикация монографии, и его теплое участие и помощь в некоторых трудных обстоятельствах моей жизни, и многое, многое другое. Все и не перечислишь. И так было не только со мной, но и практически со всеми моими коллегами, особенно теми, кто младше меня по возрасту. Их Леонид Григорьевич бережно вырастил, сделав прекрасными педагогами и хорошими учеными (Т.Д. Венедиктова, В.М. Толмачев, М.А. Абрамова). Доброты и терпения Леонида Григорьевича хватало на всех, и его широкое и отзывчивое сердце никогда не было закрыто. Так продолжалось до той трагической минуты, которая оборвала его жизнь. Мы все осиротели. Боль этой утраты навсегда останется с нами. Но навсегда останется и чувство громадной признательности и благодарности к Леониду Григорьевичу. Вечная ему память.
Н.В. Забабурова, профессор
«В самом его изначальном и, несомненно, дерзком (для тех времен) интересе к явлениям западной культуры, стоящим за шкалой официально признанных ценностей, было что-то провоцирующее и вызывающее – этакая элегантная (как все, что он делал) форма интеллектуальной оппозиции. В 1968 году он выпустил монографию о Марселе Прусте, в 1972 – о сюрреализме, в 1980 – об импрессионизме. Все это было для нашей науки впервые и, как всякая интеллектуальная инициатива, - вопреки. Это была эпоха, когда многие выдающиеся российские ученые предпочитали уходить в «древность» - род оправданного эскейпизма, дававшего некоторые возможности духовной (и мировоззренческой) независимости. Он умел утверждать свою независимость лобовыми атаками…» (Нина Забабурова. Бесконечное прощание. Воспоминания о Л. Г. Андрееве // Филология в системе современного университетского образования. Материалы межвузовской научной конференции. Выпуск 5. М., 2002. С. 25).
Н. Т. Пахсарьян, профессор МГУ [О Леониде Григорьевиче Андрееве]
Сегодняшнее поколение молодых гуманитариев, «давших себе труд» интеллектуально сформироваться в демократических условиях перестройки, легко и вполне поверхностно «ботающих по Дерриде» (ибо значительная часть их даже не ведает, что фамилия французского ученого по-русски не склоняется, подобно фамилии Дюма), склонна весьма пренебрежительно относиться к филологам 1960-х – 1980-х годов, считая (часто априорно, не читая) их труды безнадежно «советскими», не выдержавшими испытания временем. Сочинения Л.Г. – весомый аргумент в защиту «роли личности» в истории науки: он сумел в эти годы создать такие книги, которые и сегодня читаются как увлекательные интеллектуальные исследования сложных художественных явлений. До сегодняшнего дня его труды – единственные в отечественной гуманитарной науке специальные монографии о сюрреализме, импрессионизме, Сартре. Даже обилие в последние годы переводной литературы, в основном справочно-энциклопедического характера, по этим проблемам не может отменить ценности этих работ Л.Г. и, скорее, является своего рода вызовом сегодняшнему поколению филологов.
Его роль не сводилась только к «максимально возможной в тех условиях честности». Л.Г. был, кроме того, человеком смелым и свободным. Появление в разгар застоя в МГУ Р.Якобсона, приглашенного лично Л.Г., схлопотавшего потом за это выговор, по-моему, убедительное свидетельство. Не диссидентствуя, будучи «лицом официальным», университетским ученым и руководителем факультета и кафедры, он смог создать, по существу, новый, не конформистский научный коллектив, где собрал людей разных, по-разному ярких и интересных, увлеченных различными методологическими идеями и исследованием разных периодов истории литературы. Он сумел, не подавляя их индивидуальности, найти для них общие – научные, педагогические, человеческие – устремления, научил работать не просто рядом, но – вместе и в то же время самостоятельно.
На кафедре занимались Шатобрианом и Новалисом («реакционными» романтиками!), о Кортасаре успели защитить диссертацию, вообще, не слишком оглядывались на идеологический декор (а это ведь был пустой декор к тому периоду, представление о жестокости надзора в постчехословацкий период, во время польских событий – ей-богу, фикция: власти большей частью делали вид, что народ одобрямс; народ же, если и не шел на демонстрации против власти, то на митинги поддержки тоже не торопился – всегда была возможность сачкануть, и мы ею пользовались) – разве что, издавая манифесты западного модернизма, были вынуждены заменить прямое название книги на «Называть вещи своими именами». Этому способствовало и то, что область интересов самого Л.Г. никогда не была конъюнктурной.
Посмотрите на даты выхода его книг: в 1972 (!) – «Сюрреализм» (не – Критика буржуазной эстетики сюрреализма – как это, заметьте, в большинстве случаев в те годы), в 1980 – «Импрессионизм», в 1994 – «Сартр» (в момент, когда «мода» на экзистенциалистов схлынула, а настоящего анализа у нас так и не появилось). Уже начиная с конференции в ИМЛИ 1957 г. началось последовательное, хотя и не легкое, не вдруг свершившееся, освобождение от социологизма. Оно, в конце концов, достигло таких «успехов», что теперь пойди-догони социологическое литературоведение на Западе. И, что касается меня, то ни в курсовых работах, ни в дипломной (могу предъявить) я никаких классиков марксизма не цитировала – и никто меня за это не терзал. О диссертации уж и не говорю. Правда, надо учесть, что я «эмигрировала» в XVI-XIX вв. – но Л.Г. это не сделал: он, я бы сказала, посмел заниматься современной литературой как наукой, как частью – живой, динамичной, сложной – истории литературы. Источниками сведений о новинках зарубежной литературы, о литературных процессах на Западе были для отечественных филологов не только переводы в «Иностранке» или Худ. Лите. Прежде всего им была уникальная (не побоюсь сказать) ежегодная конференция в МГУ, которую проводил Л.Г. – «Итоги литературного года»: на нее съезжались отовсюду, чтобы услышать самые новые, интересные факты о новинках литературы, о которых рассказывали, помимо самого Л.Г., И.А.Тертерян, Н.А.Анастасьев, А.М.Зверев, В.Д.Седельник, и др. Л.Г. при этом был едва ли не единственном специалистом по современной литературе и одновременно – не критиком в штатском (что особенно касалось американистов), не журналистом-расстригой из АПН, а историком литературы, давал не поверхностно-импрессионистические (и «идеологически выдержанные») оценки, а соединял теоретический подход литературоведа с историко-литературным, показывая силу «связей, узлов, сцеплений» между эпохами, творческими индивидуальностями, стилями, жанрами.
Именно он (во всяком случае, в нашей университетской среде) в последние годы стал инициатором изучения самых острых теоретических проблем истории литературы – см. сб. «На границах» (2000), учебник, не похожий ни на какие другие – «Зарубежная литература второго тысячелетия» (2001), именно у него в последних статьях современная литература не делилась на зарубежную и отечественную клетки, а возникала целостная картина общемирового развития литературы.
Его ученики – это не те люди, которые были с ним на одной методологической платформе или занимались тем же, чем он. Это люди, которым он подал пример ответственной научной свободы. Вряд ли мы можем сказать, что ученики превзошли учителя, хотя критерии тут тонки и сложны. Во всяком случае, все они стремились и стремятся не уронить своего профессионального достоинства.