Издательство «Новое литературное обозрение» представляет новое издание книги Паоло Сартори и Павла Шаблея «Эксперименты империи. Адат, шариат и производство знаний в Казахской степи».
В 60–70-е годы XIX века Российская империя завершила долгий и сложный процесс присоединения Казахской степи. Чтобы наладить управление этими территориями, Петербургу требовалось провести кодификацию местного права — изучить его, очистить от того, что считалось «дикими обычаями», а также от влияния ислама — и привести в общую систему. В данной книге рассмотрена специфика этого проекта и многочисленные трудности, встретившие его организаторов. Участниками кодификации и — шире — конструирования знаний о правовой культуре Казахской степи были не только имперские чиновники и ученые-востоковеды, но и местные жители. Каждый из этих акторов имел разные мотивы и по-разному представлял себе ключевую проблему кодификации — соотношение адата (обычного права) и шариата (мусульманского права). Почему эту проблему было так трудно решить? Какие дискуссии в империи она порождала? Почему Россия так и не смогла претворить в жизнь ни один из проектов кодификации обычного права — не только в Казахской степи, но и в других регионах, таких как Восточная Сибирь и Северный Кавказ? Авторы книги — специалисты по истории мусульманских обществ: Павел Шаблей — доцент Костанайского филиала Челябинского государственного университета, Паоло Сартори — старший научный сотрудник Института иранистики Академии наук Австрии.
Предлагаем прочитать фрагмент книги.
Диалектика имперского разнообразия: колониальные vs «туземные знания»
Распространяя свое влияние на Казахскую степь, Российская империя сталкивалась с различными проблемами в сфере контроля и управления. Важную роль в решении этих трудностей играл процесс формирования колониальных знаний о своих новых подданных. Необходимо было дать этнографическое описание местных групп, изучить их политические и правовые институты, систему социальных и экономических отношений, религиозные воззрения, т. е. те нормы, обычаи и правила, которые помогли бы империи выработать свои собственные подходы для осуществления реформ и проведения политики русификации. Как формировалась система колониальных знаний о казахах? Каким образом она взаимодействовала с так называемыми «туземными знаниями»?1 Стремясь найти ответы на эти вопросы, мы признаем несколько положений, которые не исключают, а дополняют друг друга. Одним из подходов к отбору колониальных знаний о туземных жителях было представление о цивилизационной миссии2. Поэтому между французскими колониями в Африке3, Северным Кавказом4, Казахской степью и другими зависимыми территориями можно найти некоторые аналогии имперского восприятия местного общества и реформ, проводимых в соответствии с этим восприятием. Однако общность тех или иных черт колониальной политики не обязательно указывает на то, что ориенталистский дискурс должен воспроизводиться в истории разных империй по одной и той же схеме. Он может различаться и в рамках определенного колониального опыта. В зависимости от региональных особенностей, текущих целей колониального управления, степени влияния научного подхода, особенностей индивидуального мышления самих чиновников и ученых ориентализм приобретал новые черты и видоизменялся5. Чтобы читателю было проще представить себе смысл сказанного, приведем пример. Некоторые исследователи российской имперской истории попытались систематизировать траектории развития ориентализма. Так, по мнению О. Е. Сухих, с конца XVIII до середины XIX в. Казахская степь воспринималась путешественниками и чиновниками как чужое и опасное пространство, а населявшие ее кочевники представлялись разбойниками6. Такой подход представляет несколько упрощенную и крайне генерализированную версию ориентализма. Даже в официальных бумагах некоторые колониальные администраторы пытались избежать общего взгляда на Казахскую степь. В инструкции 1851 г., составленной для чиновников оренбургского ведомства на случай их столкновения с жителями степи7, говорилось, в частности, следующее: казахи, кочевавшие вблизи русских военно-укрепленных линий, благодаря сближению и контактам с казаками отличаются от так называемых «дальних или степных киргиз-кайсаков», которые из-за удаленности от русских укреплений и столкновений с «кокандцами» и «хивинцами» «приняли характер: дикий, грубый, самобытный, своенравный»8. Следует считать, что подобного рода инструкции, подготовленные в соответствии с идеологическими, военными, стратегическими задачами того времени, могли отличаться от описаний иного рода — работ востоковедов, уделявших большое значение местным языкам, культурному контексту и особенностям взаимодействий пограничных обществ. Примечательно, что И. Я. Осмоловский, подготовивший труд по казахскому обычному праву, не характеризовал «дальних» казахов, т. е. не находившихся в прямом контакте с русскими укреплениями и их жителями, как диких или грубых. Наоборот, соседство с кокандцами и хивинцами он рассматривал как важный шаг в сторону развития мусульманской грамотности и эволюции правовой культуры9.
Теперь обратимся к несколько иному контексту. В последнее время исследователи, пишущие о том, что в имперской ситуации не существовало монополии на производство знаний, больше внимания уделяют так называемым местным или «туземным» голосам. Особый интерес здесь представляет проблема «колониального посредничества»10. Ян Кэмпбелл показал, что Российская империя в своем стремлении модернизировать Казахскую степь не могла обойтись без местных представителей (ставших переводчиками, чиновниками, военными и прочими колониальными деятелями), которые, приняв императивы модернизации, тем не менее «сохраняли степень интеллектуальной автономии и деятельности»11. Такой подход, адаптированный Я. Кэмпбеллом из работ Бернарда Кона12 и Кристофера Бейли13, призван продемонстрировать, что «знание в колониальных контекстах должно неизменно зависеть в некоторой степени от туземных акторов, сетей и пониманий; хотя результаты этой кооперации не всегда предсказуемы и прямолинейны»14. Конечно, подобного рода анализ является показательным, если мы представляем колониальное воздействие как широкий круг возможностей и сферу достижения взаимных интересов. С этой точки зрения местные элиты могли рассчитывать на карьерный успех в российских бюрократических ведомствах, а также получали возможность перераспределить ресурсы экономического, политического и иного влияния. Для имперских ведомств услуги местных жителей играют особенно важную роль в тех сферах, которые связаны с текущими политическими и административными задачами: составление карт, перепись, изучение обычного права и др. Однако само по себе колониальное посредничество как разновидность знания (колониальное vs «туземное») идентифицировать чрезвычайно сложно. Поэтому исследователи часто определяют его особенности скорее в условных, чем в строгих понятийных и аутентичных формах. В случае Казахской степи эта проблема осложняется еще и тем, что казахский язык занимал по сравнению с татарским и русским менее привилегированное положение.
В XVIII — первой половине XIX в. мало было и местных переводчиков15. В колониальных учреждениях в основном была представлена казахская элита, прошедшая русские учебные заведения. Однако данных о том, как такое посредничество функционировало в условиях смешанного опыта и разного интеллектуального фона — например, наличие сразу и мусульманского, и русского образования, — мало. С другой стороны, не проясняется и сам опыт элиты иного качества — мулл, кади, аксакалов, биев, дистанцированных от изучения русского языка, системы знаний и привилегий, обеспеченных империей. Если мы не имеем здесь ясной картины, то возникают только фрагментированные или упрощенные представления о формировании «туземных знаний» в период колониальной зависимости, например рассмотрение казахской поэтической традиции «Зар-заман», усиливавшей исламские элементы, только в виде реакции на колониальную политику16, не допуская, следовательно, что колониальная тематика могла стать составной частью более древней интеллектуальной традиции, развивавшейся в рамках собственных ориентиров. Сталкиваясь с подобного рода трудностями, мы признаем, что будет заблуждением искать путь к интерпретации «туземных знаний» через дихотомические вариации — например, противопоставление модерности и традиции. Очевидно, что «туземные знания» имели гибридный характер и являлись продуктом многих обменов. При этом «туземные знания» одного региона могли стать колониальными в другом17. Подобного рода сравнения можно найти и в истории Российской империи. В 1840-е, когда обсуждалась идея кодификации обычного права для казахов оренбургского ведомства, в качестве образцовых должны были использоваться сборники адата, предназначенные для народов Восточной Сибири (тунгусов, остяков, самоедов, бурятов и др.)18, составленные по указанию М. М. Сперанского в 1820-е гг.19 Определенного рода заблуждением является и суждение о том, что «туземные знания» нетрудно вычленить из колониального контекста и с их помощью найти «достоверный» язык описания местного общества. В действительности же это очень сложная задача. Местные жители, описывая себя и свое общество через понятия «традиция», «род», «племя» и другие категории, апеллирующие к прошлому и доколониальному опыту, часто скрывают свои истинные намерения, тесно связанные с современным политическим и идеологическим контекстом20.
Полагая, что понятие «туземные знания» может смутить читателя этой книги, мы не пытаемся его артикулировать в каком-то узком автономном смысле. Производство знаний в Казахской степи — это не настолько очевидное, как может показаться на первый взгляд, противопоставление разных традиций и эпистем (колониальное vs туземное, адат vs шариат, Казахская степь и центральноазиатские ханства), а скорее их смешение и взаимопроникновение. В связи с этим следует подчеркнуть, что гибридность сознания и разнообразие стратегий поведения проявлялись не только среди казахской кочевой элиты. Имперские чиновники, востоковеды, военные действовали в колониальной истории по-разному. Становление отдельных личностей, особенности их мышления, подходы к изучению реальности развивались в разнообразных и зачастую противоречивых условиях. Стремление к совершенствованию колониальной системы управления и политический прагматизм могли сочетаться с научной рациональностью и щепетильностью, а также с требованиями здравого смысла. Все это в совокупности обеспечивало релятивистское представление о знании, основанное на поиске адекватного для той или иной имперской ситуации языка описания реальности. Очевидно, что И. Я. Осмоловский, рассматривая адат как часть исламской правовой культуры, руководствовался не только научным подходом к делу, но и современным политическим прагматизмом, который учитывал необходимость русификации Казахской степи. Однако этот прагматизм и вытекавшая из него оценка действительности были несколько иного характера, отличными от представлений о них В. В. Григорьева, В. А. Перовского и других администраторов. Поэтому сближение адата и шариата и совершенствование языка и методики изучения кочевников, представлявшихся в качестве очевидного ресурса колониального управления для одних имперских деятелей, не было настолько же очевидным для других — тех, кто, прежде всего из-за политических рисков и бюрократического формализма, не готов был выйти за рамки единых и линейных схем понимания реальности.
Знание как ресурс для управления империей
Рассматривая производство знаний в колониальном контексте, исследователи, как правило, пытаются указать на его позитивистскую составляющую. Иначе говоря, знание — это основа для административных преобразований (с помощью классификации, систематизации, категоризации) и в то же время следствие длительного социального процесса, выделяющегося своей противоречивостью и непоследовательностью в отношениях между империей и ее подданными. Бернард Кон, изучая Британскую Индию, пришел к выводу, что колониальные чиновники представляли себе местное общество как «серию фактов», влиявших непосредственным образом на эффективность управления. Систематизация и категоризация таких фактов посредством статистических отчетов, этнографических наблюдений, правовых кодексов и прочего позволяли более ясно ставить и решать различные административные вопросы21. Корректно ли такой подход, предполагающий, что колониальные империи могли создавать и в выгодном свете использовать связную систему понятий и точных определений, считать эффективным, иначе говоря, находить его полезным для понимания того, как империя могла соизмерять свои познавательные возможности и интеллектуальные ресурсы, а также многообразие исторического контекста с логикой административных преобразований? В случае Казахской степи, особенно для периода XVIII — первой половины XIX в., это представляет значительные затруднения. Причем не только потому, что рост научных знаний отставал от требований совершенствования колониального управления22. Как мы уже заметили, колониальные чиновники не готовы были отступить от неких политических и идеологических стереотипов в угоду системе знаний и фактов, с помощью которой можно было бы ускорить сами имперские реформы. Яркой иллюстрацией сказанного является проблема кодификации казахского обычного права, которая так и осталась проектом, несмотря на подготовку разных сборников, в том числе и при активном участии специалистов-востоковедов.
Признавая относительность позитивистского подхода, мы тем не менее не отрицаем, что эффективность и масштаб многих реформ в Казахской степи зависели от производства знаний и ресурсов, которые могли использовать в своей деятельности местные и центральные институты управления. Другой вопрос — это то, что такие знания не были систематизированы и обобщены в какой-либо определенной целостности и непротиворечивости. Разные люди и институты часто представляли свои версии имперского знания (не только явно, но и скрытно), которые, вступая в противоречие друг с другом, затрудняли решение тех или иных задач по управлению Казахской степью и ее реформированию.
В осуществлении имперской политики на территории Младшего жуза важную роль играла Оренбургская пограничная комиссия, образованная в 1799 г.23 В 1820-е гг. после отмены ханской власти у казахов Оренбургского ведомства и трансформации местных управленческих структур роль ОПК значительно возросла. Наряду с судебно-арбитражными функциями это учреждение определяло к должностям султанов-правителей, начальников дистанций, аульных старшин24. В число главных обязанностей этих лиц входило предотвращение нападений на пограничные линии, защита торговых караванов, информирование российской администрации о ситуации в Степи25. Изучая деятельность ОПК, некоторые исследователи склонны переоценивать значение этого учреждения, в том числе преувеличивают его ресурсы и возможности. Так, по мнению А. Л. Перфильева, в 1830–1840-е гг. ОПК могла эффективно влиять на урегулирование межродовых споров казахов. Произошло это потому, что после отмены ханской власти так называемые народные собрания (суды биев, чрезвычайные съезды и др.), организованные по заказу империи, должны были трансформировать ряд положений обычного права и возложить контроль над исполнением своих решений уже не на ханов, а на колониальную администрацию26. Трудно согласиться с А. Л. Перфильевым в том, что такой подход имел большую эффективность и соответствовал менталитету местного общества. Скорее следует принять за основу другие положения и прежде всего обратить внимание на попытки исследователей переосмыслить роль так называемых «туземных акторов» или колониальных посредников27. Мы полагаем, что позиции и интересы султанов и биев, участвовавших в урегулировании межродовых конфликтов, не всегда были прямолинейны и предсказуемы. Они соответствовали выбору разных стратегий поведения. Одна из таких стратегий могла включать только формальную опору на имперские знания о Степи и в большей степени зависеть от логики собственных интересов и властных амбиций. Необходимо признать справедливыми и выводы Ж. Джампеисовой. По ее мнению, организация крупных съездов не приносила долговременного результата, так как эффективность «механизмов адата зависела от величины сегментов (т. е. степени консолидации между родами), разрешавших конфликт»28. Таким образом, деятельность ОПК и ее знания в контексте, рассмотренном А. Л. Перфильевым , не соответствовали возможностям этого учреждения для поиска более действенных механизмов урегулирования межродовых конфликтов. Российские чиновники не понимали, что обычное право более эффективно справляется с конфликтами в мелких группах, чем в больших29.
Важной составляющей колониального управления было изучение местных языков. Как обстояло дело с этим в Оренбурге? В 1825 г. в этом городе было открыто Неплюевское (в честь оренбургского генерал-губернатора И. И. Неплюева) военное училище30. Основная его задача заключалась в подготовке переводчиков31, чиновников и военных кадров, происходивших из народов, населявших Оренбургский край. Однако доля казахских детей среди учащихся до середины 1840-х гг. не была значительной. По данным на 1 января 1839 г., в Неплюевском училище обучалось 77 русских и только 17 «азиатцев»32. Всего же это учебное заведение в период между 1825 и 1866 гг. окончило 37 казахов33. Есть все основания полагать, что такое число выпускников не могло обеспечить нужд колониального управления. Более значительную роль играли татарские переводчики. Несмотря на рост исламофобии имперских чиновников и оценку татар в качестве культурных и политических соперников34 русских в Казахской степи (особенно с середины 1850-х гг.), даже В. В. Григорьев вынужден был признать, что через этих переводчиков (татарских) «велись все сношения с кайсаками, которые во всех совещаниях администрации участвовали как эксперты, без которых ничего не предпринималось, не делалось…»35 Анализируя штат ОПК за 1856 г., мы находим, что из шести переводчиков четверо были татарами и башкирами, а казахов не было ни одного36.
Важной задачей ОПК был разбор исков по гражданским и уголовным делам. С одной стороны, эти иски должны были поступать от жителей внутренних регионов Степи и в то же время могли быть следствием конфликтов между казахами и прилинейными (вдоль военно-укрепленных линий) жителями (например, казаками)37. В архивах сохранилось значительное число таких исков, направлявшихся как с той, так и с другой стороны38. Более того, империя даже планировала подготовить специальных чиновников, которые смогли бы наряду с российским законодательством активно использовать и казахское обычное право в этих разбирательствах39. Анализ отчетов и ведомостей ОПК по судопроизводственной части свидетельствует о низкой эффективности учреждения в этой сфере. Так, по состоянию исковых дел на 1 января 1851 г. на балансе ОПК значилось 79 дел (37 — по несогласию супругов и 42 — об обидах). За период с 1 января по 1 мая 1851 г. поступило еще три иска. Из них только один был удовлетворен40. С. В. Горбунова считает, что основной причиной низкого качества делопроизводства были формализм и бюрократическая волокита, которые отталкивали казахов. Однако известно, что вязкость и длительность разбирательств были характерны не только для колониальных учреждений, но и для суда биев. Очевидно, что речь не всегда шла о признании неких институциональных и эпистемологических трудностей. Ситуации и контексты были разные. Казахи могли игнорировать также и решения судов биев, обращаясь с апелляциями к колониальным чиновникам и следуя колониальной интерпретации адата. Как мы увидим в четвертой главе, такое смешение знаний и практик не было каким-то возведенным в правило явлением, а представляло собой набор разнообразных хаотических ситуаций, базировавшихся на перманентности интересов, правовых манипуляциях, недоверии к тем или иным биям, русским чиновникам и др.
Наряду с ОПК Российская империя для изучения своих восточных земель и управления ими задействовала и другие учреждения. При этом особую роль должны были играть военные чиновники — некоторые исследователи называют их военными востоковедами41. В 1810 г. была создана Канцелярия управляющего квартирмейстерской частью свиты Его Императорского Величества. Офицеры этого учреждения посылались в Казахскую степь с военно-разведывательными целями. В 1815 г. высшим органом военного управления стал Главный (он же Генеральный) штаб. Одной из задач этого ведомства было «собирание всех сведений о земле, где война происходит», в том числе статистическая, этнографическая, историческая и географическая информация42. Несмотря на то что в первой половине XIX в. офицерами Генерального штаба были проведены первые крупные военно-статистические обследования43 казахских земель, мы не должны преувеличивать значения этой деятельности. По мнению Е. С. Сыздыковой, неравномерность и асинхронность процесса вхождения Казахской степи в состав империи определяли локальный характер военно-востоковедческих изысканий. Актуальными становились в первую очередь вопросы, связанные с основными направлениями внешней политики на Востоке44.
Пожалуй, более разнообразная деятельность по изучению казахских регионов организовывалась чиновниками Азиатского департамента МИД. Возникнув в 1819 г. как реакция на обострение восточного вопроса, департамент должен был принимать участие в управлении присоединенными к Российской империи кавказскими и азиатскими землями. Непосредственно в компетенцию его второго отделения входили дела кочевых народов, отношения с Китаем и Центральной Азией. От других ведомств МИД Азиатский департамент отличался комплексным характером деятельности, так как в сфере его ведомства были одновременно вопросы политического и гражданского характера45. В имперском дискурсе административные, консульские, правовые и иные дела восточных окраин зачастую носили политический оттенок. Объяснить это положение правительственные верхи пытались указанием на отсутствие цивилизованных норм права в странах Востока46. Благодаря Азиатскому департаменту произошло углубление некоторых специальных отраслей этнографического и востоковедческого изучения. В частности, большое внимание было уделено сбору сведений о казахском обычном праве.
1. Как справедливо заметили Дэвид Гордон и Шепард Креч III, слово «туземные» — это не обязательно некий доколониальный опыт или термин, с помощью которого местные народы осмысливают свою культуру. Часто «туземные знания» представляют собой своеобразный палимпсест, т. е. рукопись, с которой стерт первоначальный текст и на его месте написан новый. В этом случае, если внимательно смотреть и задавать правильные вопросы, то сами «туземные знания» представляются продуктом конструирования (как для колонизаторов, так и колонизируемых). Иначе говоря, они указывают на прошлые конфликты, в центре которых находятся интересы разных групп, желающих описать действительность через понятия автохтонности, аборигенности и т. п. См.: Gordon D. M., Krech III Sh. Introduction. Indigenous Knowledge and the Environment // Indigenous Knowledge and the Environment in Africa and North America / Eds. D. M. Gordon, Sh. Krech III. Athens: Ohio University Press, 2012. P. 2.
2. См., например: Вальпиус Р. Вестернизация России и формирование российской цивилизаторской миссии в XVIII веке / Imperium inter pares: Роль трансферов в истории Российской империи (1700–1917): Сб. ст. / Ред. М. Ауст, Р. Вальпиус. М., 2010.
3. См.: Scheele J. Smugglers and Saints of the Sahara: Regional Connectivity in the Twentieth century. Cambridge, 2012. P. 169–198.
4. См.: Арапов Д. Ю., Бабич И. Л. и др. Северный Кавказ в составе Российской империи. М., 2007. С. 307–327.
5. О непоследовательности ориентализма на примере культурной истории медицины в Казахской степи см.: Афанасьева А. «Освободить… от шайтанов и шарлатанов»: дискурсы и практики российской медицины в Казахской степи в XIX в. // Ab Imperio. 2008. № 4. С. 113–150.
6. Сухих О. Е. Образ казаха-кочевника в русской общественно-политической мысли в конце XVIII — первой половине XIX века: Автореф. дис. … канд. ист. наук. Омск, 2007. Сложно согласиться с исследователем и в том, что источники, из которых русские наблюдатели извлекали информацию о казахах, имели какое-то общее усредненное значение, а сама Россия могла осмысленно противопоставлять цивилизационные свойства русского народа другим жителям империи. См.: Там же. С. 10–15. Натаниэль Найт убедительно показал, что даже в середине XIX в. «гораздо труднее было определить, кто дикарь, а кто нет, при сравнении русских крестьян с их соседями: татарами, мордвой или чувашами». См.: Найт Н. Наука, империя и народность: Этнография в Русском географическом обществе, 1845–1855 // Российская империя в зарубежной историографии. М., 2005. С. 168, 173.
7. Этот документ не был опубликован и представляет собой тщательно подобранную систему колониальных знаний, нацеленную на конкретное практическое использование. См.: РГИА. Ф. 853. Оп. 2. Д. 65. Л. 5–24.
8. Там же. Л. 8 об. — 9.
9. ЦГА РК. Ф. 4. Оп. 1. Д. 2382. Л. 111 об.
10. См., например, работы, написанные на примерах европейской колониальной политики в Африке: Moyd M. R. Violent Intermediaries: African Soldiers, Conquest, and Everyday Colonialism in German East Africa. Athens, Ohio, 2014; Tamba M’bayo. Muslim Interpreters in Colonial Senegal, 1850–1920: Mediations of Knowledge and Power in the Lower and Middle Senegal River Valley. Lanham; Boulder; New York; London, 2016.
11. Campbell I. Knowledge and the Ends of Empire: Kazak Intermediaries and Russian Rule on the Steppe, 1731–1917. Ithaca; London, 2017. P. 8–9.
12 Cohn B. Colonialism and its Forms of Knowledge: The British in India. Princeton, 1996.
13. Bayly C. A. Empire and Information: Intelligence Gathering and Social Communication in India, 1780–1870. New York, 1996.
14. Campbell I. Knowledge and the Ends of Empire. P. 4.
15. Важно заметить, что исламофобские тенденции среди русской колониальной администрации часто уравнивали понятия «ислам» и «мусульманский переводчик». Поэтому не только татары, но и другие мусульмане могли рассматриваться в качестве неблагонадежных передатчиков информации только потому, что все они исповедуют ислам. См.: РГИА. Ф. 853. Оп. 2. Д. 65. Л. 23 об. — 24. В свою очередь сами казахи могли воспринимать татарских переводчиков как проводников имперской политики.
16. См.: Uyama T. Th e Changing Religious Orientation of Qazaq Intellectual in the Tsarist Period: Shari‘a, Secularism, and Ethics // Islam, Society and States across the Qazaq Steppe (18th — early 20th Centuries) / Ed. N. Pianciola, P. Sartori. Vienna, 2013. P. 95–117.
17. Gordon D. M., Krech III Sh. Introduction. Indigenous Knowledge and the Environment. P. 7–8.
18. Очевидно, что эти народы, вошедшие в состав Московского государства в XVI–XVII вв., были лучше изучены, чем казахи, и до реформы М. М. Сперанского они не могли рассматриваться в том социально-политическом и правовом контексте, в котором рассматривались казахи. См., например: Скрынникова Т. Пограничные идентичности: буряты между Монголией и Россией // Регион в истории империи: Исторические эссе о Сибири. М., 2013. С. 226–253; Бобровников В. О., Конев А. Ю. Свои «чужие»: Инородцы и туземцы в Российской империи // Ориентализм vs. ориенталистика: Сб. статей / Отв. ред. и сост. В. О. Бобровников, С. Дж. Мири. М., 2016. С. 167–206.
19. Самоквасов Д. Я. Сборник обычного права сибирских инородцев. Варшава, 1876.
20. Дэвид Гордон и Шепард Креч III заметили, что жители европейских колоний Африки и индейцы Северной Америки по необходимости называли свои «знания» общественными, религиозными или традиционными, используя эти выражения как форму скрытого противодействия индивидуализму, секуляризму и сциентизму, которые ассоциировались с европейским колониализмом. См.: Gordon D. M., Krech III Sh. Introduction. Indigenous Knowledge and the Environment. P. 4–6. Манипуляции местными знаниями в российском колониальном контексте также изучены исследователями. Так, в центральноазиатских ханствах после российского завоевания обострился вопрос о земельной собственности. Местное население, понимая, что российские чиновники, как правило, не углублялись в специфику терминологии, которая характеризует земельные отношения в мусульманском праве, пыталось использовать российскую власть для аннулирования решений кади как якобы не соответствующих шариату. Такой маневр позволял мусульманам объявлять земли — никогда им не принадлежавшие — своей собственностью. См.: Sartori P. Vision of Justice. Shari‘a and Cultural Change in Russian Central Asia. P. 176–210.
21. Cohn B. Colonialism and its Forms of Knowledge. P. 4–5.
22. См.: Найт Н. Наука, империя и народность. С. 155–198; Энгельштейн Л. Комбинируя неразвитость: дисциплина и право в царской и советской России // Новое литературное обозрение. 2001. № 49; Campbell I. Knowledge and the Ends of Empire. P. 13–62.
23. Фактически история Оренбургской пограничной комиссии восходит к 1734 г., когда была учреждена «Киргиз-кайсацкая экспедиция», переименованная затем в Оренбургскую. В 1774 г. по инициативе П. И. Панина была создана Оренбургская экспедиция иноверческих и пограничных дел при Оренбургской губернской канцелярии. С января 1782 г. это учреждение называлось Оренбургской пограничной экспедицией, а с марта 1799 г. — Оренбургской пограничной комиссией. См.: Касымбаев Ж. Государственные деятели Казахских ханств XVIII — первой половины XIX в. Т. 2. Хан Айшуак. Алматы, 2001. С. 105, 169; Васильев Д. В. Россия и Казахская степь: административная политика и статус окраины. С. 185–207.
24. См.: Материалы по истории политического строя Казахстана. С. 205–211.
25. См.: Перфильев А. Л. Межродовые конфликты казахов и их урегулирование (80-е гг. XVIII в. — 60-е гг. XIX в.). Автореф. дис. … канд. ист. наук. Томск, 2011. С. 25.
26. Там же. С. 26.
27. См.: Campbell I. Knowledge and the Ends of Empire. Р. 5–9.
28. Джампеисова Ж. Казахское общество и право в пореформенной степи. Астана, 2006. С. 155–156.
29. Там же.
30. В 1845 г. училище было переименовано в кадетский корпус. См.: Матвиевская Г. П. Оренбургский Неплюевский кадетский корпус. Очерк истории. М., 2016. С. 63.
31. При губернаторе П. П. Сухтелене (1830–1833) тактические задачи училища были скорректированы и основное внимание стало уделяться подготовке переводчиков не из мусульман, а из русских. См.: Там же. С. 28.
32. С. В. Горбунова не приводит данных об этническом составе этих «азиатцев». См.: Горбунова С. В. Обучение казахов в Неплюевском военном училище (кадетском корпусе) (1825–1866) // Культура, наука, образование: проблемы и перспективы: Материалы IV Всероссийской научно-практической конференции. Ч. 1 / Отв. ред. А. В. Коричко. Нижневартовск, 2015. С. 88.
33. Там же. С. 89.
34. По мнению японского исследователя К. Мацузато, татары-мусульмане были включены в число «уважаемых врагов» империи. См.: Мацузато К. Генерал-губернаторство в Российской империи: от этнического к пространственному подходу // Новая имперская история постсоветского пространства. Казань, 2004. С. 450–451.
35. Хисамова Ф. М. Татарский язык в восточной дипломатии России (XVI — начало XIX вв.). Казань, 2012. С. 47.
36. Архив востоковедов Института восточных рукописей РАН (Архив востоковедов ИВР РАН). Ф. 61. Оп. 1. Д. 14. Л. 5 об. — 6.
37. Горбунова С. В. Оренбургская пограничная комиссия и политика России в Младшем казахском жузе. Автореф. дис. … канд. ист. наук. М., 2002. С. 15.
38. См.: ГАОО. Ф. 6. Оп. 10. Д. 5618, 5619, 5623, 5625, 5640, 5668, 5674, 5681, 5688.
39. Izbassarova G. B. Institute of the Guardian in the Kazakh Steppe in the XIXth century: Legal Status and Duty Regulations // Bylye Gody. 2017. Vol. 46. Is. 4. P. 1366–1375.
40. Архив востоковедов ИВР РАН. Ф. 61. Оп. 1. Д. 1. Л. 61 об.
41. По мнению М. К. Басханова, военное востоковедение возникло в первой половине XIX в. как «прикладная, научно-практическая форма исследования». В дальнейшем это направление стало самостоятельной отраслью знаний о Востоке. См.: Басханов М. К. Русские военные востоковеды до 1917 г.: Био-библиографический словарь. М., 2005. С. 5–7. Не все исследователи следуют такому подходу — проведению четкой границы между военным и классическим востоковедением. См.: Tolz V. Russia’s Own Orient. Th e Politics of Identity and Oriental Studies in the Late Imperial and Early Soviet Periods. Oxford; New York, 2011.
42. Сыздыкова Е. С. Российские военные и Казахстан: вопросы социально-политической и экономической истории Казахстана XVIII–XIX вв. в трудах офицеров Генерального штаба России. М., 2005. С. 41–42.
43. Бларамберг И. Ф. Военно-статистическое обозрение земли киргиз-кайсаков Внутренней (Букеевской) и Зауральской (Малой) орды. СПб., 1848; Военно-статистическое обозрение Российской империи: Киргизская степь Западной Сибири. СПб., 1852.
44. Сыздыкова Е. С. Российские военные и Казахстан. С. 47.
45. Куликов В. И. «Для рассмотрения всех вообще азиатских дел составить Особый комитет». Документы об Азиатском комитете. 1819–1848 гг. // Исторический архив. 2009. № 1. 174–187.
46. Министерская система в Российской империи: К 200-летию министерств в России. М., 2007. С. 291, 293, 296.