В рамках проекта «После» мы говорим с социологом, профессором Национального университета «Высшая школа экономики» в Санкт-Петербурге, о том, что привело Россию к ее нынешнему состоянию и что делать, чтобы появилась возможность из него выйти. Ключевые слова — «интеграция», «образование» и «сообщество».
Примечание профессора Александрова: «Я говорю не обо всей массе факторов и параметров сложного социального процесса, но о том, что мне понятно и достоверно известно как эмпирическому ученому, уже много лет изучающему образование и местные сообщества. Рассказать живые истории о школах или поселках мне кажется важнее, чем рассуждать теоретически. При этом образование и сообщества в нашем разговоре — это своего рода синекдоха, такой троп, в котором часть говорит о целом: и неравенство в образовании, и гибель нерожденных муниципальных сообществ отражают тенденции страны и общества в целом, которые видны во всех прочих сферах».
Свобода образования, которая возникла в 90-е, привела к тому, что люди стали формировать для себя или уговаривать власти формировать для себя хорошие школы. И произошло расслоение хороших школ и плохих школ. Это расслоение, кстати, оказалось внутри Петербурга и Москвы не сильнее, чем европейское расслоение. Но всё равно эта сегрегация есть. И интеллигентные, либеральные, прекраснодушные, хорошие люди очень отстаивают это право быть изолированными от остального населения. Когда я какое-то время тому назад говорил, что нужно как-то иначе жить и иначе строить школы, на меня набрасывались самые хорошие интеллигентные питерские люди, утверждавшие, что я совершенно не понимаю, как это важно для детей, способных к чему-то, — жить в среде способных детей.
При этом мы знаем, что это не вопрос способностей, а вопрос привилегированного положения родителей. Способные дети есть везде. В каждом провинциальном городке есть способные дети. По этому поводу моя любимая история: в одном районном центре Ленинградской области в школе три класса. Класс гуманитарный, класс математический и класс такой просто никакой. В классе гуманитарном все дети людей с достаточно высоким социально-экономическим статусом. В классе «никаком» — дети из семей со сравнительно низким социальным статусом. Но когда мы посмотрели, где самые бедные, оказалось, что их довольно много в математическом классе. Математический класс очень разнородный в социальном происхождении, потому что туда все-таки отбирают тех, кому нравится математика.
У нас классовое неравенство (быстро, агрессивно формируемое классовое неравенство, в том числе идейное: мы богатые и успешные, а вы неуспешные, такая понятная очень логика) в 1990-е годы наложилось на территориальное неравенство. И поэтому у нас есть специфическое представление: мы здесь должны иметь хорошие школы, а что там происходит в других местах — это нас не очень касается.
Я хорошо помню, как еще в середине 2000-х годов, когда я начал заниматься проблемой неравенства в образовании, коллеги говорили: «Ну зачем ты занимаешься всем этим ненужным?! Займись, например, темой "детские способности и специальные школы"! Потому что вот это нужно стране. У тебя будет успех, деньги, известность. А ты хочешь заниматься какими-то детьми-мигрантами». А я говорил, что заниматься нужно социальными проблемами, которые могут потом сработать нетривиальным образом. И они действительно начинают работать.
В Петербурге я не вижу мигрантских районов, а в Новосибирске и в Екатеринбурге мы это видим: формируются целые территории, которые заселены мигрантами из Средней Азии, где все объявления на разных языках, не на русском, во всех кафе сидят мужчины и ведут деловые разговоры за чаем — «чайхана». И мои знакомые девушки, которые там работают с темой «дети-мигранты в школе», как-то раз зашли и спросили: «А можно мы тут тоже чаю попьем?» Им сказали: «Заходите». Ну, понятно, потому что они были вообще не уверены, что им здесь можно. Это такая очень понятная сцена из другой городской культуры.
Мы не знаем толком даже, что там происходит. И я хорошо помню, как в каком-то там году мы с Найшулем ходили в ЦСР, он меня позвал, и там обсуждалось развитие неравенства в городах, и Михаил Эгонович Дмитриев говорил: «Во всех продвинутых странах, посмотрите на США, есть 20 % андеркласса, который ничего не делает, живет на пособия, торгует наркотиками и т. д. И ничего, как-то справляются!» То есть продвинутые, развитые страны могут решать проблему андеркласса путем его изоляции. Я пытался сказать, что в России этого не получится. Ну, мне сказали: «Ничего-ничего, у нас будет развитая страна, мы справимся». Дело в том, что в нашей стране нет привычки (здесь я перейду ко второму потом вопросу, который меня волнует) локально решать важные вопросы. Всегда стараются создать какую-нибудь «федеральную политику», которая сводится к бюрократической отчетности и бумажным действиям по организации якобы работы.
В свое время мы делали работу в связи со «Стратегией-2020», вот тогда я и боролся со всеми, утверждая, что нужно заниматься социальным неравенством, а не продвинутыми школами, потому что продвинутые школы сами о себе позаботятся: там успешные дети, родители и т. д. А потом мне говорят: «Ты читал статью Путина в "Комсомольской правде" про социальные вопросы?» (Он тогда шел на новый срок после Медведева.) Я говорю: "Нет, зачем я буду это читать?" Мне говорят: "Почитай, там твои слова". Оказалось, именно то, что я проповедовал про преодоление социального неравенства, в том числе внешкольную работу, попало в этот текст.
Мы тогда показали, например, что для детей из семей с высокими образовательными ресурсами наличие внешкольных занятий ничего не добавляет ни в самоощущении (что они думают о себе), ни в их оценках по сравнению с тем, что статистически ожидается от уровня образовательных ресурсов; а вот для детей из бедных, необразованных семей наличие любых кружков дает толчок, в том числе в самоощущении, то есть в уверенности в себе. Мы обнаружили смешной эффект вроде того, что где-то там, не помню, в каком-то городе было: мальчики, которые успешны в спорте, думают о себе и по всем предметам лучше, чем у них оценки. Потому что они в себе уверены.
Это вообще довольно важная особенность: люди должны быть в себе уверены для того, чтобы они были успешными. Потому что если люди в принципе в себе не уверены, — они и несчастные, и злые в результате этого. Вот это проблема российской жизни.
Разумеется, из того, что планировалось в этой статье, а потом в «майских указах», вообще ничего практически не было сделано. И в самих документах были ошибки, про которые мне люди, занимающиеся экономической образовательной статистикой, с ужасом говорили. Так напортачили при подготовке указа, что стало ясно: работать он не будет в принципе, не потому, что чиновники на местах что-то провалят.
1990-е годы, когда многие люди обеднели, болели, умирали рано, тоже формировали не очень благополучную атмосферу во многих регионах России, это мы знаем. Наталья Зубаревич является главным проповедником представления о разных Россиях, где территориальные различия, помноженные на классовые, имеют огромное значение. При этом, в общем, мы повсюду стремимся как-то в лучшем случае что-то запрещать. Например, идея, которая у меня была во время этой «Стратегии-2020»: есть школы, у которых есть социальная миссия. Мы на этой почве подружились с психологом в Москве, которая занималась интеграцией детей с ограниченными возможностями, то есть инклюзивным образованием. И моя идея была в том, что дети-мигранты и дети бедные, из трудных семей, сироты и т. д. — это та же задача инклюзии, что и дети с ограниченными возможностями.
Согласно концепции бедности Амартии Сена (есть такой нобелевский лауреат), бедность — это отсутствие возможностей. Причем неважно, каких возможностей. У человека может не быть здоровья, или не быть денег, или не быть родителей. У него нет той поддержки, которая у других есть. Значит, надо их интегрировать. И там была такая идея, что если у вас в школе всего один ребенок инвалид-колясочник, то у вас не инклюзивная школа; если у вас 40 % детей-колясочников, то у вас коррекционная школа; поэтому надо определять оптимальный процент детей. И школам, которые готовы это делать (вот так вот, чтобы было не много и не мало, а правильно), нужно давать ресурсы. Потому что если просто дать ресурсы, то число нуждающихся в поддержке детей быстро вырастят до 40 %, и школа станет коррекционной.
Та же самая была идея по поводу мигрантов. Возможно, та же самая идея интеграции может быть с бедными людьми. Мы здесь возвращаемся к тому, что общество должно быть интегрировано. И этого у нас очень мало. Дело ведь не только в том, что у нас есть бедные, а в том, что у нас слабо интегрированное общество, и все люди — и образованные, и необразованные — в результате атомизированы, друг от друга отделены. И если групповая профессиональная солидарность еще заметна среди образованной публики, то есть журналисты с журналистами, писатели с писателями как-то поддерживают друг друга, то классовой солидарности в смысле рабочих профсоюзов у нас нет. А цеховая солидарность успешных людей в мегаполисах отрывает их еще больше от остального населения страны.
Как только я стал заниматься школьным образованием, я начал смотреть на примеры шведских школ. В Швеции долгое время запрещали выбор школы. Все дети должны были ходить в свою районную школу. Внутри этой районной школы одни дети выбирали себе курсы про какое-то мастерство, потому что они собирались идти в квалифицированные рабочие, а другие дети выбирали иностранные языки. И я видел работы шведских исследователей, которые показывают, что по привычкам курить, материться и выпивать дети, выбирающие курсы по мастерству, отличаются от детей, выбирающих два дополнительных иностранных языка примерно так же, как наши техникумы от гимназий. Но они хотя бы занимаются футболом вместе, играют. Поэтому у них есть локальная интеграция людей в довольно больших территориях.
У этого оказалась оборотная сторона, которая состоит в том, что в Швеции сформированы очень большие кварталы из мигрантов, так что там школы состоят на 95 % из детей мигрантов. Там очень сильная сегрегация. Потому что у них она территориальная, в отличие от других стран. Но в принципе эта идея социальной интеграции кажется очень важной. И Швеция очень долгое время гордилась этой интегрированностью и способностью разных социальных групп у них в стране к переговорам между собой.
Это вообще отдельная такая тема, которую я очень люблю: как был сформирован шведский социализм. Когда я это прочитал, я впал в неописуемый восторг. Потому что выяснилось, что шведский социализм был сформирован прямыми негоциациями предпринимателей и рабочих. Почти без участия политиков. В течение нескольких лет представители промышленности и банков собирались с рабочими профсоюзами на отдельные совещания за городом в доме отдыха. И спорили до хрипоты. И договорились! Договорились, какая будет налоговая система, и т. д. Это прямой пример того, что такое подписанный общественный договор. Мы обычно употребляем это как метафору, а у них это было реализовано буквально. И шведы этим очень гордились. Сейчас они это размонтировали, у них свободный выбор школ, люди перемещаются. Ну, увидим, к чему это приведет. Из разговоров со шведами складывается ощущение, что социальная ткань Швеции, которая поддерживалась разными усилиями, в том числе интеграционными усилиями через школу, начинает расползаться.
Я говорю здесь о школе, потому что школа — это то, что я изучаю, я понимаю, как это работает.
У нас вообще очень низкий в этом смысле уровень интеграции общества.
Теперь о второй теме, которая меня давно волнует. У нас нет никакой коммунальной жизни в смысле формирования местных сообществ. У нас последовательно отбирают у местных сообществ право на самостоятельные, пусть и ошибочные решения. Последние правительственные решения окончательно уничтожают муниципальную автономию. А это же самое главное! Это моя давняя, отчасти, возможно, даже циничная идея: надо дать местным сообществам полную свободу в муниципальных выборах, воспользовавшись тем, что в Конституции разделены государственный уровень и муниципальный. Если Кремль хочет подморозить политику, то пусть он подморозит ее на федеральном уровне, государственном, но освободит на муниципальном. Потому что люди должны сами решать, как им жить. И тогда еще (это было 15 лет назад и больше) было видно, что местные выборы — очень честные. Для того чтобы купить их, нужно было найти местного врача или местного директора школы и его двинуть, потому что попытки завезти каких-то олухов царя небесного девелоперами в Ленинградской области проваливались совершенно катастрофически. Мне рассказывали про конкретный поселок: хотели поселковый совет взять под контроль, и население приняло все подарки, которые им занесли, а потом проголосовало за местного, удивив девелоперов. И мне потом люди, которые специально занимаются торговлей землей, говорили: «Да-да-да, мы это давно поняли, что нужно врача, нужно, там, учителя…»
А дальше происходит следующее (цитирую разговор с предпринимателями). Они говорят: «Ужасно смешные там люди! Мы им говорим: "Что ты хочешь за то, чтобы мы договорились?" Он говорит: "Ну, вообще у меня есть еще одна важная просьба". И они думают: он еще сейчас себе что-то попросит. Он говорит: "Мужики, надо баню людям построить в поселке!" И они такие растерявшиеся, типа "во у людей какие ценности! Баня для людей, мы думали, что он себе попросит еще денег, а он просит баню для людей!"». Ну, потому что это местная жизнь. Это на уровне губернатора региона можно бог знает что творить, а здесь ты рядом живешь. Могут и «красного петуха» пустить, если ты баню не сделаешь людям и будет видно, что ты только богатеешь.
И муниципальная жизнь могла бы стать уроком демократии и важным опытом интеграции. Она хорошо работает. По крайней мере, работала, когда я это плотно изучал. Но этого не произошло. У нас бросились контролировать муниципальную жизнь, и тем самым она тоже распалась. В 2000-е годы было очень интересно наблюдать, как формируются альянсы людей в сельской местности. Глава поселка с какими-то мужиками (это реальный случай), которые владеют магазинами в этом поселке, в бане решает вопрос о том, как будем помогать пенсионерам. Поселок выделит столько-то денег, а эти выделят такие-то продукты, а школьники пройдут по старикам и с ними поговорят и т. д. К такому-то празднику. И коллега, проводившая полевое исследование, говорит: «Вместо гражданского общества у нас какой-то бизнес-сговор». Я начинаю смеяться: «Так это и есть гражданское общество!» А она мне говорит: «Ну какое же это гражданское общество?!» Я говорю: «Перечитайте Алексиса де Токвиля про то, как была устроена самостоятельность в Америке». Токвиль описывает, как они собираются, собирают деньги на школу или на мост, не интересуясь тем, что думает федеральное правительство; это и есть идея гражданского общества, которое самостоятельно решает все проблемы, не обращая внимания на то, как в этой сфере работает государство. «Если вы думаете, — говорю я, — что эти люди, про которых Токвиль пишет, советовались со всеми алкоголиками в своем поселке, то нет. Очевидно, что это были крепкие протестантские люди, которые собирались не в бане, но в церкви. Но если вы отвлечетесь от разницы между церковью и баней, вы поймете, что механизм-то тот же самый! Где привычно собираться, там собираются важные люди, у которых есть ресурсы, и договариваются друг с другом, как они будут жить коммунальной жизнью. При этом, конечно, немножечко отталкивая неуспешных. Но хотя бы они будут заботиться в целом обо всех».
Люди в 1990-е годы выживали в одиночку. А потом они начали кооперироваться. Те, у кого были хоть какие-то ресурсы, начали общаться друг с другом, с тем чтобы решать какие-то местные проблемы. А местные проблемы — это старики, подростки, которые, если ими не заниматься, бог знает что будут делать. И местные люди готовы давать какие-то деньги кому-то, кто организует спортклубы в поселке. В каком-то поселке спортклуб организует Дом культуры, а в каком-то — священник. Потому что священник молодой, с опытом службы в армии, он играет с детьми на гитаре и организовал им какую-то качалку, где-то ему дали помещение. Ему дают какие-то ресурсы (маленькие, но ресурсы) местные жители, чтобы он мог это сделать. Находятся инициативные люди, а те, у кого есть ресурсы, им как-то помогают. Процесс интеграции шел.
Наша проблема еще вот в чем. Когда начинаешь говорить про поселковую элиту, большинство умных людей в Петербурге и в Москве смотрит на тебя как на сумасшедшего. Потому что элиты — это примерно «мы с Дерипаской», ну, или «мы, умные профессора». А вот почему владелец магазина — элита, так я объясняю: это же вопрос структуры сообщества. Элитой называется группа людей, у которых существенно больше ресурсов, чем у остальных членов общества. Которые могут оказывать влияние. И здесь есть такая фрактальная жизнь: вы опускаетесь до поселка в Ленобласти, и там тоже несколько человек, которые формируют элиту. И они решают, как жить поселку. Но поскольку они живут рядом, и их дети вместе ходят в одну школу, то они заботятся друг о друге гораздо больше, чем в каком-нибудь городе (возвращаясь к школам), где эти школы сегрегированы.
Это ощущение, что «мы — эльфы, а они — какие-то там орки, и ладно», оно же формируется на основе повседневности, да? Мы ходим в разные рестораны, в разные бары, наши дети ходят в разные школы, мы немножко ходим по разным улицам. И я это обсуждал с коллегами и журналистами по поводу всяких скандалов вокруг баров в Петербурге. Я говорю: «Местные жители, живущие в этом доме, в этот бар не ходят, поэтому он их раздражает. Если бы они ходили в этот бар регулярно, они бы как-нибудь договорились. Может быть, даже путем кулачного конфликта, но договорились бы. А так — это совершенно для них чужеродное тело, вставленное в первый этаж». И это очень совпадает с теориями по поводу того, как вообще устроено общество. Я, когда ездил с ребятами в экспедиции такого рода, всегда с ними читал одну и ту же статью — голландский количественный анализ, написанный моими коллегами, который называется «Когда район проживания становится сообществом» (When Neighborhoods Become Communities). Они опросили триста микрорайонов Голландии и проверили, насколько люди интегрированы. И выяснилось, что достаточно, чтобы в районе были хотя бы общие магазины, в которые люди ходят, даже без кафе, чтобы уже произошел скачок интеграции. Потому что они начинают там общаться. Кафе, клуб и т. д, и в результате у них есть микрорайоны, в которых очень позитивное чувство местного сообщества. Люди как-то не прямо, но, например, через вторые руки друг друга знают, какими-то слухами обмениваются, разговорами. У нас этого нет.
Мы специально изучали парикмахерские в Петербурге. Нам было интересно: эти парикмахерские являются местными клубами или нет? Нет. Вот в доме парикмахерская, в нее ходят по знакомству через пять домов, потому что там знакомый мастер, и непосредственно с этим мастером разговаривают. Никто там не сидит. В то время как в американской парикмахерской — сидят. Или вот еще моя любимая история: в мигрантском районе Стокгольма Тенста мы идем поздно вечером, уже темно, и горит окно парикмахерской. Модный парень стрижет другого модного парня. Они какие-то ближневосточные ребята, это хорошо видно. А рядом на стульях и креслах сидят еще три или четыре парня, и все они оживленно разговаривают. То есть у них общение не с парикмахером, а друг с другом. У них такой молодежный пацанский клуб в этой модной парикмахерской, который тем и живет. У нас мы обошли 100 парикмахерских и не нашли ни одной, которая работала бы клубом. Там люди не разговаривают друг с другом, они разговаривают только с парикмахером.
Это огромная проблема, что у нас нет нигде таких вот простых институтов интеграции.
Помню, как я объяснял в разных районах Ленинградской области, где работал, что надо оборудовать футбольные поля лучше. И желательно построить при каждом футбольном поле по раздевалке, возможно, с душем. Потому что там-то люди и будут интегрироваться. Сейчас они приезжают на тачке, в тачке переодеваются и идут играть. А потом разъезжаются. Волейбол, футбол — неважно.
При этом, конечно, всё равно игра работает хорошо. Через игру в волейбол разные этнические группы интегрировались с местной властью в одном из районов, где мы изучали эти процессы. Там была таджикская волейбольная команда, которая моим интервьюерам говорит: «А вы приходите, мы будем играть с администрацией района в четверг, заодно и наши дела обсудим».
Но если вы оборудуете поле раздевалкой со скамейками, где люди могут потом сидеть и пиво пить из бутылок! Мы знаем, какую роль играют в этом смысле бани. Но если на любом управленческом уровне сказать чиновнику, что его задача организовать бани так, чтобы в них шла интеграция населения, — он посмотрит на тебя, как на сумасшедшего. Потому что у чиновников есть свои бани, этого им достаточно. Понимаете, это проблема, потому что у нас в этом смысле «и школа наша, и баня наша, а что у вас там происходит — какая мне разница?» Потому что каждый за себя, а дальше группа за себя.
Соответственно, это вторая проблема: у нас потеряна локальная интеграция. И здесь ответ про будущее, которое я вижу, и которое было бы устойчивым — в том смысле, что я склонен думать, что альтернативы этому почти нет. Просто мы к этому придем тяжело и плохо, но всё равно придем рано или поздно, к тому, что надо освободить муниципальный уровень, обеспечить механизмы интеграции, дать людям возможности делать ошибки и даже злоупотребления. Например, ввести институт шерифов. Зафиксировать, что муниципальная полиция — самостоятельная полиция, что поселкового полицейского нанимает поселок, а не МВД. Только видеть это нужно системно: школа, пивная, баня, полиция — это те институты, которые обеспечивают интеграцию на местном уровне. Когда разговариваешь с большинством людей и начинаешь объяснять, что это всё — звенья одной системы, люди этого искренне не понимают.
А мне кажется, что устойчивая страна держится на этом уровне. Устойчивая страна держится на интегрированных сообществах, которые способны сами о себе позаботиться, и интегрируются они через регулярные выборы местного полицейского; через кабаки, в которых они обсуждают, что полицейский этот что-то оборзел, и надо, наверное, провести новые выборы; где они пьют местное пиво, потому что они этим местным пивом гордятся, оно лучше, чем завозная «Балтика», «наши-то варят лучше». Людям нужно чем-то гордиться, и людям нужно давать ресурсы, чтобы они этим гордились. Иначе они будут гордиться победами русского оружия в другом полушарии. Лучше пусть они гордятся своим пивом.
А дальше есть институты, которые должны интегрировать страну. Потому что иначе, если она распадется на мелкие сообщества, будет хуже. Но это тоже не делается путем подчинения губернаторов Кремлю. Нужна новая динамика жизни, нужно, чтобы люди могли переезжать, например. Чтобы учителя могли работать в разных регионах, чтобы не было этого – «где родился, там и пригодился».
Сейчас, конечно, тоже есть какая-то динамика, но нет интеграции. Люди переезжают с разрывом отношений. Я помню, как разговаривал с одним французским коллегой про разные виды активности, про гражданское общество, и он рассказал, что все люди, которые в волжских регионах в начале 90-х занимались экологическими проблемами, переехали в Москву и интегрировались в столичные структуры. В результате чего энергичных региональных активистов просто не осталось, а экологические-то проблемы — местные. И даже самые антиэкологические (в широком смысле) люди склонны относиться к экологии в стиле «не в моем заднем дворе», not in my backyard. Люди, которые не верят в реальность экологических проблем, которые считают, что промышленность нужно развивать любой ценой и качать больше нефти, всё равно скажут, что «вот на моем заднем дворе вы, пожалуйста, не гадьте». Местный активизм — это необычайно важно, потому что когда у вас все люди начинают требовать «не гадить», возникает проблема даже и на больших проектах. У нас есть эта готовность. Мы видели активность Шиеса.
Вообще говоря, потенциал интеграции еще остался. Но, к сожалению, мы на это не обращаем внимания. Я сейчас приведу пример. Когда был Шиес, я внимательно читал связанные с тамошними протестами материалы. Как в московских, ну, федеральных, назовем это так, СМИ писали про протесты. Например, пишется, что «в Сыктывкаре был небольшой протест в поддержку Шиеса, вышло столько-то тысяч человек, они не смогли ничего добиться»… Это описывается как маленькое событие, а я делю число протестующих на население Сыктывкара и выясняю, что это больший процент, чем на любой протестной акции в Москве за последние 20 лет! Об этом надо писать как о победе местного населения! Люди вышли за Шиес в Сыктывкаре — где Шиес, где Сыктывкар?! Шиес, среди прочего, Архангельская область, а Сыктывкар — Коми! Понимаете, да? У нас есть ресурсы интеграции. У нас есть ресурсы локальных идентичностей, которые заставляют людей выходить против помойки в другой области. Это очень круто. И у нас это мало обсуждается даже самыми разумными людьми. Понимаете, что я имею в виду, да?
Когда были протесты против ареста Фургала в Хабаровске, тоже было известно, что люди из других городов приезжают протестовать. Об этом очень мало писалось. А вместе с тем это поразительно, понимаете. Потому что ну мы же знаем, что оторвать задницу от стула и поехать в другой город, чтобы там еще и на протест пойти — это, можно сказать, в рамках нашей российской жизни просто подвиг. Это же так устроено. Мы не всегда можем из дома выйти на протест… ну, сейчас уже и речи нету об этом, но и когда оставались еще возможности, не так много народу в собственном городе выходило, а чтобы в другой поехать — это, я вам скажу, подвиг такой бескорыстный. И мы как-то мало об этом говорим. А ведь это тоже требует поддержки.
К сожалению, у нас и религия не работает как интегрирующий институт, и церковь. Отчасти тоже потому, что она очень вертикально интегрирована. Потому что она и не очень местная, и не такая сложно устроенная, как католицизм, где, с одной стороны, они все под Ватиканом, а с другой стороны, ведь понятно же, что Ватикан за всем не проследит. Поэтому у них есть какая-то своя местная жизнь, — мы знаем, какую роль католическая церковь, в том числе левые католики играли в Латинской Америке. В борьбе с бедностью, со всем прочим. Отчасти потому, что Ватикан иногда, может, и хотел бы до них дотянуться и поправить, но так они же совсем далеко все-таки от Ватикана, в каких-нибудь джунглях Бразилии, в Колумбии, в Парагвае. А у нас все-таки поближе. И у нас довольно много бюрократии. А там, где много бюрократии, интеграция не идет, она заменяется круговоротом бумажных указаний с возвращением бумажных отчетов.
Конкретный пример, Дмитровский район. Там сильные монастыри, там исторически сильная епархия. И мы там были в самых разных приходах. В городе всё ориентировано на государственную машину, на демонстрирование правильных отношений с властью, на связь непосредственно с патриархией в Москве, — какие-то там программы по работе с молодежью и далее по списку. С молодежью реально работы мало, но есть какая-то активность. А потом вы выезжаете на самую окраину Дмитровского района, и там обнаруживается заброшенность: там и сельского хозяйства нету, и девелоперы не пришли… Там просто пустыня. И вот в этой пустыне живет праведник. Я там не был, но моя студентка, которая туда ездила, с веселым смехом рассказывала, как к ней подошел местный батюшка. Батюшка маленький, согнутый, старенький, в заплатанной рясе. «Ты приехала со мной поговорить? Милая девочка! У меня дела есть! Пойдем, пойдем, милая!» Выясняется, что у него образования-то толком нету. Его бы ни на какой нормальный храм не поставили. Его поставили туда, где окраина, где бедные. Его деревня пустеет. И что же случилось? К нему стали со всего района собираться бездомные. Он их селил в опустевшие избы и приспосабливал к жизни при храме. Поэтому у него там порядок. Кто-то варит еду, кто-то что-то красит… Какие-то бывшие алкоголики у него там… Он весь старенький, согнутый, ни копейки денег в храме нет, поскольку никто за требы не платит, и т. д. Такой вот просто подвижник, праведник там живет.
И беда в том, что иерархия в смысле социальном, механизм управления с отчетностью не старается помогать этим священникам, которые выполняют важную социальную функцию. У него там просто приют для бездомных, безработных. А могли бы помогать. Мы знаем, что во многих латиноамериканских странах католическая церковь активно этим занималась.