Для проекта «После» Дмитрий Ицкович и Иван Давыдов поговорили с историком литературы и журналистом Глебом Моревым, — о провале нынешних «культурных консерваторов», о новом исходе, сравнимом для культуры с эмиграцией первой волны, о Москве как образе будущего и о Москве будущего.
Довольно сложно выстраивать какие-то ментальные утопии относительно России будущего с разными прилагательными — «нестрашная», «прекрасная», «нормальная» или попросту «удобоваримая», — из точки настоящего, которая как раз выглядит очень страшной и абсолютно тупиковой. Потому что отличительной чертой проживаемого нами момента является то, что, с одной стороны, каждый день всё меняется, и если бы год назад, допустим, нам рассказали о ситуации сегодняшнего дня, то мы были бы страшно удивлены и, может быть, даже не поверили, что вот так будет через год. С другой стороны, каждый день этого прошедшего года характеризуется одной и той же константой: продолжает сохраняться ситуация полной неопределенности. То есть, как и год назад, по-прежнему ничего нельзя предсказать и ничего нельзя прогнозировать. И любой ответственный политолог сейчас бежит от вопросов о прогнозах, потому что понимает, что никакие прогнозы сегодня не работают. В этой ситуации тяжело выстраивать какую-то совсем уж абстрактную картину будущего, поскольку она получается целиком оторванной от реальности. Мы вырезаем весь логический путь от настоящего к этому будущему, вырезаем все мотивировки, почему это будущее будет таким, а не другим, и просто представляем себе некую картину. На мой взгляд, такая картина немножко повиснет в воздухе, и это будет не прогноз, а скорее мечта и утопия, это будет желаемое, то есть мы желаемое будем выдавать за действительное. В этом смысле мои пожелания никогда не отличались какой-либо оригинальностью, потому что мне всегда хотелось видеть Россию вышедшей из пресловутой «русской колеи», в которой она бесконечно ходит по кругу, на другую, скажем, условно западную модель политического и культурного развития, которая, как мы сейчас понимаем, давно усвоена и русской культурой, и в значительной части обществом и не представляет собой ничего неорганичного для нашей страны. На мой взгляд, выход России на западную модель сдерживается искусственно. Те препятствия, которые создаются для этого выхода, являются сугубо инструментальными и создаются теми силами, которые сознательно не хотят этого выхода, исходя из, прежде всего, прагматических, а не идеологических причин. Понятно, что Россия, вышедшая из «русской колеи», не будет иметь ничего общего с той патримониальной (вотчинной) моделью, которая была гениально описана Ричардом Пайпсом в лучшей, я считаю, книге о том, что представляет собой Россия, — в книге «Россия при старом режиме»; характерно, что эта книга даже не касается советского периода. И, на мой взгляд, как объяснительная модель она абсолютно убедительна и полностью сохраняет свою актуальность.
Представить себе такую вестернизированную Россию на самом деле довольно легко. Как ни парадоксально, ее внешние формы были явлены нам в Москве в последние десять лет. Общим местом стало то, что Москва выглядит чрезвычайно вестернизированно, как в совершенно разных смыслах продвинутый мегаполис. Так что осталось только наполнить эти внешние формы внутренним содержанием и заставить по-другому работать политическую и экономическую модели, связанные между собой. Что касается культурной части, то тут всё вообще довольно просто, потому что понятно, что в России только та часть культуры, которая разделяет общемировые тенденции, ценности и придерживается общемирового вектора развития, то есть примыкает к общемировой проблематике, — только эта часть культуры, грубо говоря, имеет какую-то ценность. Мы видим, что «традиционалистская» и «консервативная» культура не может ничего противопоставить тому, с чем она так яростно и шумно борется. Понятно, что, говоря о культуре, мы всегда лишены какого-то объективного механизма верификации, это во многом вопросы вкуса. Но здесь я позволю себе сказать, что консервативно-традиционалистская часть культуры, которая сейчас в России активно, почувствовав себя на коне, борется за социальное признание и социальный реванш, не обладает сколь-либо вменяемым, адекватным времени понятийным языком. И никаких достижений на фоне того, к чему пришла русская культура в начале XXI века, она не показывает, это сплошной регресс во всех смыслах. «Консервативным» у нас можно быть, только консервируя какие-то зады 30–40–50-летней давности. И вот это уже является объективным признаком того, что ничего нового и, соответственно, ценного эта часть культуры в себе не несет.
На самом деле сегодня происходят — я не говорю о политическом или о военно-политическом измерении, я сейчас говорю о культурном измерении — довольно радикальные события, которые своим прецедентом имеют, пожалуй, даже не события второй или третьей эмиграции, а события первой русской эмиграции, когда у нас на глазах огромная часть русской культуры отделяется от метрополии, уходит в диаспору, и объем и масштаб этой уходящей части беспрецедентен. Два или три года назад — возвращаясь к непредсказуемости, — если бы кому-то из нас объяснили или, вернее, описали ситуацию, когда российская культура от Аллы Пугачёвой до Земфиры (включена Минюстом в реестр иноагентов. — Полит.ру) или от Гребенщикова до главных фигур современной поэзии окажется, называя вещи своими именами, в эмиграции, то это выглядело бы неким футурологическим упражнением или антиутопией. Причина этого исхода — абсолютно внешняя по отношению к самой культуре. Ничто не мешало российскому театру, российскому кино и российской литературе развиваться в тех же трендах и так же плодотворно, как это происходило с начала перестройки и вплоть до начала [конфликта] в Украине, когда значительная часть российской культуры переживала явный расцвет и была очень интересна. Прежде всего это касается театра; кино, арта и литературы — в меньшей степени. Но ничто не мешало идти дальше и пробовать двигаться в тех же общемировых рамках, в которых российская культура развивалась с начала 1990-х (даже с конца 1980-х), для этого, повторяю, не было никаких имманентных самой культуре препятствий. Все препятствия, которые появились сейчас, имеют абсолютно внешний и искусственный по отношению к культуре характер, и в этом смысле происходящее в смысле насильственности и масштаба напоминает события первой русской эмиграции.
Русской жизни мешала и мешает привязанность политических элит к вотчинной модели, когда политическая власть срастается с собственностью и борьба за политическую власть, на самом деле, имеет в виду борьбу за собственность. Борьба за деньги, как известно, есть самая кровавая деятельность в истории человечества; это то место, где неметафорически убивают. Обычно это происходит на каком-то мафиозно-бытовом уровне, но в России это переведено на уровень государственный. Вот, собственно говоря, упрощая, но не искажая, и вся причина происходящего.
Аналогии, конечно, никогда не работают полностью, но они работают частично. В чем хромает аналогия с последствиями революции 1917 года? В том, что огромная часть замечательной, конкурентоспособной, авангардной русской культуры оказалась в диаспоре, на мировом рынке, если так можно выразиться. Но при этом оставшаяся тогда в СССР часть была не менее конкурентоспособной, не менее (а может быть, и более) авангардной, не менее трендовой и не менее влиятельной в мировом плане. И если, условно говоря, Михаил Чехов уехал за границу, то в России оставался Мейерхольд. Или мы знаем это по, скажем, отношению Цветаевой к Маяковскому — тогда она смотрела на Маяковского совершенно другими глазами, нежели мы сейчас, и неслучайно ощущала эстетическую силу там, за ним — в СССР. И не только Цветаева: советское искусство 1920-х — начала 1930-х годов обладало огромным обаянием и влиянием в мировом масштабе. Это было обаяние новых идей, социального переустройства, идей какого-то другого, невероятного будущего. Ничего этого сейчас нет. Никакой идеи, сколь-нибудь привлекательной для кого-то, за исключением маргинальной группы условных реконструкторов мифически-победного прошлого, у оставшихся в России и берущих сегодня своего рода социальный реванш консерваторов нет. Их идея, собственно, и заключается во взятии реванша: сейчас мы отомстим всем тем, кто с конца 1980-х годов утверждался в культурном поле, — и противопоставим им что? Противопоставить им оказывается нечего. Мы, например, видим нищету новой патриотической «военкорской» поэзии; это же страшно убого по всем меркам. То же самое можно сказать о «патриотическом» кино и театре, но об этом смешно говорить, просто говорить не о чем, — и в этом огромная разница с раннесоветским периодом. И, собственно, это позволяет говорить о нынешнем повторении как о фарсе. Эту разницу в аналогиях необходимо отметить.
Я не стану называть конкретные имена и тексты, еще, по-видимому, не написанные. Но, несомненно, как историк литературы я могу ответственно предсказать, что проживаемая нами эпоха будет ретроспективно описываться через энное количество лет через тексты — литературные, театральные и художественные, — которые будут созданы людьми, занимающими сейчас антигосударственную позицию, — как это произошло с культурой советского периода. Потому что, несмотря на всё обаяние ранней советской культуры, в исторической перспективе победила другая культура, та, которая была оппозиционна советскому государству и советской власти. Именно она утвердилась в качестве канонической. А то, что пользовалось покровительством государства в лице какого-нибудь Фадеева или каких-то еще советских авторов, сегодня поднимается на щит и реактуализируется самым искусственным образом, потому что никакого запроса на эту культуру нет, это мертвая культура, обслуживавшая мертвую идеологию. Она оказалась проигравшей, потому что те культурные ценности, через которые описывается советская эпоха и которые сохраняют актуальность для сколь угодно разной аудитории — от небольшой до массовой (небольшая — это может быть Кузмин, а большая — например, Бродский) — это ценности, выработанные, состоявшиеся и жившие в противофазе с государством, в противостоянии ему. Эта же модель работает и сейчас.
Это есть одна из составляющих «русской колеи». Государство никак не может понять, что репрессивные действия по отношению к культурным деятелям, которые предпринимаются сейчас, — это какое-то дурновкусное дежа вю, где государство в исторической перспективе обречено на проигрыш. Побеждает всегда культура, а государство всегда оказывается ее нелепым (с точки зрения потомков) гонителем. Это было в русской истории всегда и повторяется сейчас. Удивительно, что государство настолько глупо, настолько культурно невменяемо, что не понимает: бессмысленно даже начинать эту борьбу с культурой, потому что оно в ней заведомо проиграет.
На бытовом уровне сегодня проигрывают, к сожалению, и культурные деятели. Будем надеяться, что не так трагически и не в тех чудовищных формах, в которых это происходило в советское время. В этом смысле ощущается, слава богу, некоторая гуманизация имени Кати Шульман (внесена Минюстом в реестр иноагентов. — Полит.ру). В культурном же и в историческом смысле проигрывает (и проиграет) государство.
Я считаю, что сейчас — я не знаю, как это было в описываемые Пайпсом времена, хотя думаю, что тогда причины были примерно те же, — провал вестернизаторского проекта связан, прежде всего, с бедностью, с катастрофической травмой бедности всего советского периода, к которой привело уничтожение частной собственности. И последствия избывания этой травмы, на самом деле, видны не только в России — они в разной степени видны во всех бывших социалистических странах. Потому что, возвращаясь к России, мне кажется, что стремление людей, получающих власть или стремящихся к власти, избыть эту травму бедности пока не имеет каких-то рациональных границ и рациональных пределов. Отсюда пресловутое сверхпотребление, отсюда эти гипертрофированные и пародийные формы обогащения, которые мы видим среди российской элиты — именно ради возможности их сохранения страна погружена в тяжелейший кризис.
Вопрос о Москве — хороший вопрос. Сразу начинаешь думать о том, сохранит ли Москва свой столичный статус — вот это, наверное, самое интересное предположение применительно к будущему Москвы. Я в этом не уверен, и думаю, что те мотивировки, которые можно привести в пользу утери Москвой этого статуса, достаточно рациональны. Возможно, они и сыграют роль в будущем. Что касается внешних форм, то я думаю, что Москва всегда останется богатым мегаполисом. Я не думаю, что при удачном развитии событий, если мы описываем какой-то благополучный сценарий будущего, Москва захиреет и превратится в развалины Третьего Рима. В этом смысле — в смысле городской культуры и урбанистики — Москве ничего не угрожает. Наоборот, город будет развиваться достаточно органично. И, может быть, наоборот, потеря им политических функций освободит энергию и силы для созидательной культурной работы, больше обращенной к людям, отмеченной более человеческим отношением к культурному наследию и потребностям современного горожанина.
Конкретные прогнозы относительно новой столичной точки будут смешны, потому что, как мы знаем из истории, любой город можно назначить столицей, а можно даже построить с нуля как столицу. Поэтому здесь можно ткнуть пальцем — и попадешь, может быть, в будущую столицу. Суздаль может быть столицей, Нижний Новгород… На самом деле здесь конкретный город ничего не значит — значит сам жест, а уже его наполнение в каком-то смысле вторично.
Бессмысленно сейчас пытаться назвать конкретную точку как будущую столицу России, потому что в этом событии значимо то, что ею будет не Москва. А что ею будет, какая другая точка, — на мой взгляд, уже вторично. В каком-то смысле этой точкой может стать любая точка России — от модели заново, с нуля, создаваемой столицы, до назначения столицей любого русского города.
Меня поражает всё более и более пародийный характер происходящего. Казалось бы, что уже невозможно представить себе что-то более дурновкусное и еще более приближенное к сорокинским антиутопиям, но тем не менее мы видим, что это происходит и движение в этом направлении никак не может остановиться. Это один стилистический тренд. Ему противостоит возвращение к нормальности, то есть возвращение к той стилистике, даже к стилистике власти, которая сохранялась, несмотря на все особенности политического режима, вплоть до 2014 года, наверное. Мы помним, что за 1,5 месяца до Крыма была олимпиада в Сочи. Теперь понимаем, как эта олимпиада была устроена с точки зрения спортивных достижений и механизма их получения, но мы помним, как это было оформлено эстетически. Ведь церемония открытия, срежиссированная, кажется, Эрнстом, была продвинутой и совершенно отвечала нашим с вами, условно говоря, представлениям о том, как это должно быть сделано. Хедлайнером была Земфира, объявленная ныне иностранным агентом, а одним из символов России был показан Малевич. В общем, это была та Россия, которую не стыдно видеть, которую не стыдно показать миру, которую мир любит и которая имеет на мировом культурном рынке все шансы достойного утверждения. Это было совсем недавно! Вот эта альтернатива, вот развилка — стилистика открытия олимпиады и та пародийная стилистика, в которой мы существуем сегодня. При том что, подчеркиваю, мы теперь знаем, как эта олимпиада была устроена и что эта стилистика прикрывала. Возможно, поэтому так быстро ее и смыло.