Для проекта «После» Дмитрий Ицкович и Иван Давыдов поговорили с политологом Григорием Голосовым о том, как можно описать режим, сформировавшийся сейчас в стране, о том, как он может измениться, и о том, кто окажется акторами этих изменений.
Если говорить о специфике российского авторитаризма, то первое, что я хотел бы заметить, — у него нет особенной специфики. Это довольно характерный авторитарный режим, который концептуально характеризуется двумя взаимодополнительными способами — как электоральный авторитарный режим и как персоналистская диктатура. Что это значит? Что это режим, который является, во-первых, электоральным по происхождению, а во-вторых, по способу приобретения и передачи власти, другого способа просто-напросто нет. Часто говорят, что выборы в России ничего не значат, но будущей весной мы увидим, насколько они ничего не значат; полагаю, что это будет довольно шумно. Забывать о выборах нам не дают. Вполне возможно, что многие люди не согласятся признать то, что произойдет в будущем году, выборами в собственном смысле слова. Но для российских властей это все-таки выборы, и они чрезвычайно важны. Нам предстоит увидеть, сколько денег и сколько усилий будет потрачено на то, чтобы организовать это мероприятие.
В электоральных авторитарных режимах выборы не обязательно фиктивны, иногда в них допускается к участию вполне реальная оппозиция. Фокус с авторитарными выборами даже не в том, участвует в них оппозиция или нет. Важнее другое: существуют ли гарантии того, что эта оппозиция выборы не выиграет, и что тот, у кого есть власть, их не проиграет. Эти гарантии могут быть сильными или слабыми, но они должны быть эффективными. Например, в Сингапуре оппозиция в выборах участвует, но избирательные кампании, структура избирательной системы и многое другое там устроено так, что победить может только правящая Партия народного действия. В России эти условия гораздо менее щадящие, и можно сказать, что никакой оппозиции, которая действительно претендовала бы на то, чтобы выиграть, в России на данный момент не существует в качестве потенциальных участников этих выборов. Даже такое безобидное формирование, как Партия народной свободы, недавно было не то чтобы ликвидировано, но поставлено в условия, когда оно больше не сможет выдвинуть кандидатов. И единственный, кто сможет символизировать какое-то участие так называемых либералов в российских выборах — партия «Яблоко», которая выполняет эту функцию уже много лет.
Есть еще «Новые люди», но они себя как оппозицию никогда и не позиционировали, они позиционировали себя в соответствии с названием — как новых людей. Они считали — возможно, справедливо, и многие политтехнологи им на это указывали, — что если просто сказать: «Мы не старые люди, а новые люди», — то у них всё будет хорошо. И это, в общем-то, сработало. Понятно, что в Думу нынешнего созыва их пропустили. Они могли и не пройти. Но понятно, что если бы они не набрали голосов, то их и пропускать было бы ни к чему. Так что те политконсультанты, которые с ними работали, показали достаточно высокий уровень эффективности.
Когда-то электоральная составляющая была в России сильной. Если мы вспомним выборы начала нулевых годов, то они всё еще были довольно-таки конкурентными. Я бы сказал, что думские выборы 1999 года и президентские выборы 2000 года были относительно свободными. Постепенно, довольно целенаправленно и методически, эта электоральная составляющая выветривалась, вымывалась, и сейчас ее осталось чрезвычайно мало, хотя она, повторю, остается важной. Теперь зададимся вопросом, что после этого остается в режиме, который является электоральным по происхождению и в котором не возникло никаких других механизмов воспроизводства власти. Очевидно, что в качестве главной составляющей в нем остается тот человек, который когда-то выигрывал выборы. Это именно персона, отдельный индивид, на котором оказывается основанной вся система властных отношений в стране. Он принимает основные политические решения, он остается у власти столько, сколько захочет, и вопрос о преемственности власти в логике этой системы будет решать тоже он. Подчеркиваю — в логике, так не обязательно будет на самом деле, если система начнет трансформироваться. Но на данный момент это то, что называется персоналистской диктатурой в чистом виде. Так и выходит, что в России существует режим, который, будучи электоральным, в то же время является персоналистской автократией.
Шанс избежать нынешней ситуации был, и я полагаю, что политическая воля Владимира Путина в значительной степени определила не направление этой траектории — это направление оставалось бы высоко вероятным в силу структурных факторов, — но ее скорость и глубину. Справедливости ради, я должен сказать, что, принимая во внимание слабость российских институтов, унаследованных из 1990-х годов, это могло произойти еще быстрее. Поделюсь с вами такой фантазией: я полагаю, что если бы выборы 2000 года выиграл, скажем, Примаков, то многое из того, что мы наблюдаем в России сегодня, всё равно произошло бы, но только скорее, чем это произошло при Путине. Однако шанс удержаться в рамках более щадящего электорального авторитаризма, конечно, был, и были люди, которые считали, что именно в этом направлении и нужно двигаться. Вот принято ругать Суркова, а я считаю Суркова человеком, сознательно придерживавшимся линии на то, чтобы создать в России устойчиво воспроизводимый электоральный авторитаризм, который мог бы просуществовать десятилетиями — как в Мексике, скажем. У него это не получилось.
Те политические перемены, которые произошли в России на фоне протестов 2011 и 2012 года, в значительной степени и способствовали ускорению движения России от модели воспроизводимого и относительно устойчивого электорального авторитаризма в направлении режима, в котором элемент персоналистской диктатуры значительно перевешивает всё остальное. А такая система, как сейчас уже довольно наглядно начинает показывать практика, неравновесна, она более подвержена колебаниям. Известно, что Мексика при режиме Институционно-революционной партии, который был как раз устойчивым, стагнировала. Это был плохой режим, который подавлял национальное развитие; в конечном счете к девяностым годам мексиканцы его возненавидели. Но просуществовал он долго. Я думаю, что если бы эта, условно говоря, сурковская стратегия победила, то Россию ждал бы длительный период деградации. А получилось иначе, но я не тот судья, который может вам сказать, вышло ли лучше или хуже. Факт состоит в том, что в варианте, который позволил бы избежать деградации к персоналистской диктатуре, был свой подвох.
Если уж мы договорились о том, что режим — это, собственно говоря, Владимир Владимирович Путин, то я думаю, что для него-то его собственное будущее совершенно ясно — закончить специальную военную операцию с победой, остаться президентом и оставаться на посту до 2036 года. И этим, я полагаю, исчерпывается его видение будущего. Я думаю, что где-то на периферии этой линии рассуждений лежит мысль о том, что в 2036-м году он еще и оставит преемника — такого, который будет продолжать его политику. Хотя какая это будет политика — если спросить это у Владимира Владимировича сейчас, он и не объяснит. Пожалуй, он скажет, что это будет человек, которому он доверял бы; как Мао Цзэдун в свое время будто бы сказал своему малоизвестному преемнику, который у власти не задержался: «Если дело в твоих руках, я спокоен». Но я не думаю, что прямо сейчас Путин озабочен такого рода вопросами, потому что на его жизненную перспективу у него есть достаточно ясное видение того, что будет происходить.
Но то, как будет на самом деле, конечно, далеко не во всем зависит от перспектив долголетия Путина. Я бы сказал, скорее, что перспективы долголетия Путина зависят от того, как оно будет на самом деле.
Однако изнутри режима не ожидается никаких особенных изменений. Часто говорят, что этот режим может каким-то образом трансформироваться, что он наконец-то приобретет идеологию, что будет создана настоящая партия или массовое движение. Ничего этого не будет, потому что любые изменения такого рода — это изменения с потенциальными рисками для существующего порядка вещей, а этот порядок вещей устраивает того человека, которому фактически принадлежит власть. Только под давлением каких-то очень серьезных факторов этот режим может измениться, и в той мере, в какой он будет меняться, он будет меняться не в положительную сторону для Путина. И, насколько я понимаю, Путин это хорошо видит.
Мы знаем из международного опыта, каким образом трансформируются такого рода режимы. Поскольку это дело не новое, то с довольно высокой долей уверенности можно сказать, что трансформируются они, скорее всего, путем переворотов — дворцовых ли заговоров, военных ли переворотов. Но дворцовые заговоры всегда включают в себя силовую составляющую, так что это легко совместимые понятия. На этом пути в России есть довольно существенные препятствия. Если рассуждать, не вдаваясь в тонкости, то этих препятствий два. Первое — это то, что российские силовые структуры находятся под очень жестким политическим контролем, а политический контроль обеспечивается глубокой интеграцией верхушки силовых структур в структуры правящего класса. Причем эта интеграция — многоуровневая, вплоть до бытовых деталей: военачальники живут как крупные предприниматели, например. И второе — это фрагментация самих силовых структур, а это в России наблюдалось еще при Ельцине. Когда модель политического контроля, которая просуществовала десятилетиями при Советах, начала распадаться, Ельцин принял модель, которая довольно широко применяется во всем мире. А именно: он начал фрагментировать силовые структуры, с тем чтобы ни одна из них не могла претендовать на контроль над всеми остальными и не могла, стало быть, претендовать на то, чтобы захватить власть.
Оба эти механизма по-прежнему работают, однако для того, чтобы они работали и дальше, с политической точки зрения необходимо, чтобы лидеры силовых структур осознавали свою слабость по отношению к политическому руководству и чтобы фрагментация этих структур компенсировалась интеграцией с помощью политической воли. Часто говорят, что бунт Пригожина прошел и прошел, и никаких последствий не оставил. Однако последствия у него есть, и они проявятся. Они состоят в том, что, во-первых, они поставили под вопрос (и очень сильно) возможность политического контроля над силовыми структурами. Действительно, далеко не самая сильная в глазах населения и правящего класса силовая структура оказалась буквально на грани того, чтобы если не захватить власть, то продиктовать властям, что именно они должны делать дальше. А во-вторых, именно сама объективная слабость этой структуры показала всем другим силовым фракциям, что уж у них-то шансов точно не меньше. Этот процесс начинается, и мы не знаем, в каком темпе он может пойти. Но процессы такого рода могут развиваться быстро.
Дальше может быть по-разному, это зависит от того, каким образом и когда силовики эту власть приобретут; это не непосредственная перспектива. Единственное будущее, которое я решительно исключил бы для России, исходя из тех рассуждений, которые только что привел, — это то, что в России установится консолидированный силовой режим, то есть режим, в котором все силовые фракции действуют сплоченно для достижения некоей единой цели и подчиняются единому руководству, как это было, скажем, в Чили после известного переворота в 1970-х годах. В России те тенденции, которые я обрисовал, могут привести только к образованию неконсолидированного военного режима. А такие режимы, в общем, недолговечны. Неконсолидированность выражается в том, что разные силовые фракции имеют собственные зоны ответственности и собственные интересы, постоянно находятся в состоянии борьбы между собой. Наиболее яркий пример такого рода — это тот аргентинский режим, который установился после Перона и который проиграл Фолклендскую войну. Пал-то он, конечно, в значительной степени от того, что эту войну проиграл, но он с самого начала был дисфункциональным. Те кровавые безобразия, которые устраивали аргентинские военные, когда находились у власти, в значительной степени были обусловлены тем, что отсутствовала элементарная координация внутри режима, каждый крупный начальник мог претендовать на верховную власть и делал что хотел. Это была очень плохая ситуация для Аргентины, и это для кого угодно плохая ситуация, но она была недолговечной.
Когда военные начинают думать о том, что какая бы их фракция ни победила, она, скорее всего, убьет всех остальных, то они начинают договариваться с гражданскими политиками — с теми, которые есть. Часто силовики исходят из того, что эти гражданские политики не должны быть компрометированы связями с прежним режимом, должны пользоваться каким-то международным доверием и доверием общества, быть компетентными управленцами. Дальнейшее хорошо описано в базовой теории переходов к демократии, так называемой транзитологии. Эта теория имеет в России специфическую репутацию, — якобы это такая благостная картина того, что все собираются за одним столом, договариваются между собой, обнимаются и переходят к демократии. Но в действительности демократический транзит — это всегда жесткая борьба, в которой участвуют «ястребы» и «голуби» со стороны правящего режима, и консерваторы и радикалы со стороны гражданских политиков, в какой бы национальной оболочке они ни выступали в контексте транзита. Это политическая борьба. Просто она протекает менее, скажем так, гуманными способами, чем в условиях демократии, и более гуманными способами, чем в условиях нормального авторитаризма.
Это всё не завтра будет. Преференции у участников переговорного процесса со стороны властей могут быть самые неожиданные, и они не обязательно будут жесткими. Мы не можем, например, сказать, что они по определению будут исключать всех, кто скомпрометирован связями с прежним режимом. Точно так же мы не можем с уверенностью сказать, что они будут исключать всех, кто на момент транзита будет находиться в заключении по де-юре или де-факто политическим обвинениям. Это уже вопрос тактики. Они будут просто-напросто взвешивать, что выгоднее. Я бы воздержался от того, чтобы называть сейчас конкретные имена, но должен сказать, что этот набор будет широким, будут рассматриваться разные варианты.
И, конечно, в России всё это будет очень трудно происходить. Даже тот сценарий, который я только что описал — очень затрудненный, и я назвал те причины, по которым он таков. И, естественно, он не единственный. Но какой бы путь ни был избран, в том случае, если Россия будет действительно двигаться к демократии, какие-то фракции правящего класса будут рассматривать переход к демократии как выгодный для себя. А это, в действительности, самая обычная вещь. Более того, можно назвать несколько примеров, когда диктаторы рассматривали переход к демократии как приемлемый для себя. Вне поля внимания транзитологии оказался, например, случай перехода к демократии в Доминиканской Республике в конце 1970-х годов, который вообще обошелся без переговоров, без всяких круглых столов и без пактов. Там диктатор Балагер под давлением Соединенных Штатов — но в значительной степени и потому, что был уверен в собственной непобедимости на любых выборах — декретировал свободные выборы и проиграл их. Потом он какое-то время побыл в оппозиции, снова выиграл выборы уже в демократических условиях и вернулся к власти, но реставрировать диктатуру уже не смог (хотя некоторые поползновения в этом направлении были) и стал, в общем, довольно успешным демократическим президентом. Это редкий случай. Как правило, так не бывает.
В мировой практике чаще встречаются случаи, когда люди, находящиеся у власти, рассматривали демократию как возможность мирно, не подвергаясь репрессиям, отойти от власти, уладить, что называется, свои дела, немного позаниматься бизнесом и еще лучше обеспечить свое потомство. А потом, рассуждают они, если мы захотим, то демократия даст нам шанс вернуться. Это рассуждение характерно для гражданских политиков, которые связаны с авторитарными режимами, потому что профессиональные военные во всем мире часто предпочитают возвращаться в казармы, хотя я думаю, что для России возвращение в казармы — это не очень корректное выражение для описания их дальнейшей траектории. Факт состоит в том, что переход к демократии всегда происходит с согласия, а иногда по настоянию каких-то фракций правящего класса, когда они начинают понимать, что это для них наиболее щадящий выход из ситуации, поворачивающейся не в их пользу.
Но отсюда вытекает следствие. Если они не считают, что ситуация поворачивается не в их пользу, то они не пойдут на демократизацию, будь то военные или ближайшие соратники диктатора. От добра добра не ищут — это железный закон политики. Для любого автократического правящего класса переход к демократии должен быть, с одной стороны, вынужденной, а с другой стороны — полезной мерой. Если нет констелляции этих двух обстоятельств и соответствующих оценок, то перехода к демократии не будет. А без взаимодействия с правящим классом такого рода переходов не бывает. То, что происходило, скажем, в Восточной Европе в конце 1980-х годов и выглядело как крах коммунистических режимов, во многом было связано с тем давлением, которое оказывал Горбачёв на восточноевропейские режимы. Но в значительной степени это было обусловлено и тем, что правящие круги бывших коммунистических режимов совершенно небезосновательно рассчитывали, что, лишившись власти, они конвертируют ее в собственность. Так, собственно говоря, и произошло.
То, что должно случиться, чтобы часть элит почувствовала определенный дискомфорт, уже случилось — случилась специальная военная операция. Она кому-то выгодна, конечно. Но когда рассуждают о том, что довольно значительные слои российского правящего класса извлекают выгоду из специальной военной операции, то отвлекаются от того, что они просто в силу своего социального положения извлекали бы выгоду из чего угодно. Они находятся в таких местах, где, что бы ни происходило, из этого можно извлечь выгоду. Вполне возможно, что та выгода, которую они получали бы без СВО, значительно перекрывала бы то, что они получили за счет специальной военной операции, и они это понимают. Сейчас ситуация такова, что те коврижки, которые они получают в нынешних условиях, у кого-то смягчают боль, а у кого-то этой боли и не было. Но я думаю, что лишь немногие в составе правящего класса — что его политической, что экономической составляющей — могут с уверенностью сказать, что стало лучше. Я полагаю, что если бы они могли говорить с предельной откровенностью, то сказали бы: «Ну да, мы кое-что нагрели на этом, но лучше бы этого не было. Это не настолько плохо, чтобы что-то предпринимать; мы пока выживаем, и мы надеемся, что всё наладится». Когда есть надежда на то, что всё будет налаживаться, и те коврижки, которые они получили, у них останутся и будут приумножены после возвращения к нормальности в международных отношениях, то какой смысл им соглашаться на какие бы то ни было политические изменения?
Вне зависимости от того, какой будет Россия после смены режима, важный вопрос состоит в том, захочет ли мир иметь с ней дело. А почему не захотеть? Когда Советский Союз рухнул, то с Россией разговаривали, и Россия возлагала очень большие надежды на то, что с ней будут разговаривать добрее; надо сказать, что с ней и правда разговаривали довольно доброжелательно, вопреки тому, что российские политики говорят по этому поводу сейчас. Россия — важная страна, она — важный производитель минеральных ресурсов и она — важный рынок. Таким хорошим рынком и таким важным производителем, как до прошлого года, она уже никогда не будет, но она по-прежнему полезна как часть мирового разделения труда. Россия действительно, вопреки всему, вызывает теплые чувства у некоторой части западной публики и у довольно большого количества людей за пределами того, что мы называем Западом.
В течение длительного времени Соединенные Штаты и западноевропейские страны будут, конечно, заботиться о том, чтобы Россия больше не смогла проводить агрессивную внешнюю политику. Это коснется не только нашего поколения, но и того поколения, которому сейчас слегка за двадцать. Я думаю, что главный урок, который извлечен Западом, — это то, что в девяностых он пустил ситуацию на самотек, больше заботился о том, чтобы не перегружать американскую экономику гонкой вооружений, чем о ситуации в самой России, и вот такого положения дел нужно избежать в будущем. Если сейчас Запад будет сохранять единую политическую волю, то он постарается разработать такой комплекс мер, который стратегически исключил бы Россию в качестве того игрока, которым она сейчас является на международной арене. Будут ли они это делать последовательно, захотят ли и получится ли это у них — отдельные вопросы. И понятно, что тут не всё будет зависеть от Запада. Другой предельный вариант — если сбудется надежда Путина на то, что он всех пересидит, ему всё простят, потому что как же без России, и Запад просто смирится с тем, что он делает. А может, и не будет никакого Запада. История устроена так, что ни один из этих вариантов не реализуется в полной мере, где-то посередине будет то, что произойдет в действительности во взаимоотношениях между Россией и Западом.
Демократизация является одним из наиболее вероятных вариантов для России в среднесрочной перспективе. Но, пусть это и прозвучит парадоксом, в краткосрочной перспективе установление демократии в России невозможно. Политические изменения в России будут сопряжены с переходным периодом, а он может реализоваться в рамках авторитарных режимов с силовой составляющей. Наиболее долгосрочный из таких вариантов — консолидированный военный режим — я уже исключил, а неконсолидированные военные режимы недолговечны по определению. Приход другой персоналистской диктатуры на смену власти Путина, то есть с назначением Путиным такого наследника, который бы полностью унаследовал все его политические ресурсы, я нахожу крайне маловероятным, хотя такое иногда бывает. Мы знаем, что недавно так случилось в Узбекистане. Но мы также знаем из опыта Казахстана, какие риски влекут за собой подобные варианты. Я полагаю, что после опыта Назарбаева на такое могут решиться только те страны, где практикуются очень жесткие формы авторитаризма. Например, в Туркменистане бывший президент не побоялся передать власть своему сыну примерно по назарбаевской модели, но в Туркменистане всё было утрамбовано еще при первом постсоветском лидере и потом продолжало утрамбовываться. В общем случае это очень рискованный вариант. В разные личные моменты, связанные с тем, что передача власти по туркменской схеме — это действительно наследственное, практически внутрисемейное мероприятие, — я не буду сейчас вдаваться, потому что семейные обстоятельства российского лидера довольно широко известны. В серьезном обсуждении это не нуждается.
Ну, и партийный режим — это, вероятно, наиболее значимая форма диктатуры в XX веке, и я полагаю, что за пределами России у этого типа режимов есть будущее. Но партийный режим не наследуется у персоналистской диктатуры. Иными словами, он не создается в условиях персоналистской диктатуры как некая совокупность предпосылок. Режим личной власти, если он с самого начала не был партийным, в действительности отторгает саму идею о том, что диктатор может кем-то сдерживаться, а партия — это сдерживающий фактор. Чтобы консолидировать власть в своих руках, и Сталину, и Мао пришлось громить свои партии репрессиями. В условиях персоналистской диктатуры партия может играть только такую жалкую роль, как «Единая Россия» сейчас. Кроме того, партийный режим должен быть идеологическим, и не то чтобы у Путина нет или не может быть идеологии, — дело тут тоже в том, что идеология сдерживает. То есть если ты хочешь делать всё, что тебе угодно, а это и есть самая емкая формула персоналистской диктатуры, то ты не будешь окружать себя идеологами. Потому что какой смысл держать при диктаторе идеолога? Чтобы он объяснил, что делать, потому что он знает. Конечно, диктатор предпочтет зарезервировать такое знание за собой. Но тогда ему самому надо быть идеологом. Однако это значит связать себя какими-то собственными мыслительными конструкциями для проектирования будущего. А из персоналистских диктаторов этого никто не хочет, потому что они руководствуются соображениями выгоды, а не доктрины.
Тема о возможном распаде России, весьма популярная примерно год назад, но теперь отошедшая на второй план, недавно вернулась в форме дискуссии о возможной роли парамилитарных формирований на региональном уровне. Я пока не нахожу этот фактор значительным. Полагаю, что эти парамилитарные формирования преимущественно будут выполнять декоративную роль и реализовывать какие-то служебные и технические функции по обеспечению региональной безопасности. Возможно, иметь ополчение, скажем, в Белгородской области было бы полезно для федерального центра, раз уж регулярные вооруженные силы не справляются с инфильтрацией вооруженных групп с территории Украины. Но сейчас это напоминает мне больше декоративную деятельность. А что касается создания собственных вооруженных формирований корпорациями, то это ведь, в общем-то, не новое явление, это началось еще в 1990-х годах. Российское государство всегда умело позаботиться о том, чтобы эти формирования не превосходили по своим возможностям основные правоохранительные и иные силы, находящиеся в распоряжении властей. Возможно ли, что все эти формирования станут более важными в условиях крупномасштабного политического кризиса? В принципе, возможно. Однако я думаю, что какой бы авторитарный режим ни пришел на смену нынешнему, он будет выступать за единство России и черпать свою легитимность из этой идеи. Поэтому первым, кому навешают люлей после установления такого режима, будет очередное поколение региональных баронов. Ну, в России судьба такая у региональных баронов, что при каждой смене власти им первым дают по мозгам.
Единство России — это не идеология, это просто базовое представление российских и московских правящих кругов о том, что, во-первых, нужно делать, и во-вторых, какой род действий будет встречен населением России с пониманием. Я полагаю, что в действительности это правильное понимание, потому что у нас нет абсолютно никаких оснований верить ни в то, что Россия распадется, ни в то, что это будет приветствоваться подавляющим большинством населения. Некоторыми этническими группами это, вероятно, приветствовалось бы, но даже среди них — далеко не всеми. А что касается этнически русского населения, то для него распад России всегда был пугалкой и остается пугалкой сейчас.