Издательство ОГИ выпустило поэтический сборник Алексея Цветкова «Последний конвой». Предлагаем услышать некоторые из его стихотворений в авторском чтении.
Не судите меня, торопливые мальчики детства
У меня есть два периода, когда я писал стихи. Я писал с пятнадцати лет — но большинство из этого выброшено — до, скажем, лет сорока. И потом я перестал писать. Перестал я писать, потому что у меня был другой проект, которым я занимался. Потом этот проект оказался очень тягостным, и я его бросил, но стихи писать не начал. Мне без них вполне жилось. И, приезжая в Москву (я тогда жил в Праге и приезжал довольно часто), я был вынужден читать стихи, которые были уже очень давно написаны и очень мне надоели. Я обычно их не читаю, но прочту из тех, которые были написаны тогда. Не могу сказать, какое стихотворение в каком году написано, но, может, тут пара стихотворений, написанных до 84-го года.
Вот, допустим, одно такое, которое я написал в Риме сразу после того, как покинул советскую родину. Надо сказать, что это был полный восторг. Ностальгии как таковой не было по березкам и прочим атрибутам, но была, конечно, очень сильная ностальгия по друзьям. В то время отъезд был как смерть, потому что ты был уверен, что ни родных, ни друзей больше не увидишь. И вот я написал, будучи в Риме, такое стихотворение.
Не судите меня, торопливые мальчики детства!
Наши судьбы не схожи, но у Господа в кепке равны.
По кольцу Магеллана бегу, не успев оглядеться,
Чтобы в собственный дом упереться с другой стороны.
Я сорвался в карьер, и трибуны в презрительном вое,
Но с привычного круга не принудишь сойти рысака.
Не судите меня, мы подсудны единственной воле,
Полномочные звезды за нами следят свысока.
Ах, ледовое поле, что ж ты треснуло всей серединой?
Неужели вовеки не свидимся в Божьем аду,
Диоскуры мои, соучастники жизни единой,
Или смерти на всех, от которой и я не уйду?
И кому воссоздать нашей дружбы расколотый слепок,
Как тевтонский витраж из кусков неживого стекла?
Не судите меня, напоите меня напоследок
Эликсиром забвенья, что не сходит у вас со стола.
Но пока не погасли расходящихся льдин очертанья
И обрывки речей различимы в ночной полутьме,
Поклянемся запомнить безжалостный год вычитанья,
Чтобы срок умноженья справедливо назначить в уме.
Я мечтал подружиться с совой
Прочитаю еще одно стихотворение из первого периода, написанное уже в Соединенных Штатах, когда я жил в Мичигане.
Я мечтал подружиться с совой, но, увы,
Никогда я на воле не видел совы,
Не сходя с городской карусели.
И хоть память моя оплыла, как свеча,
Я запомнил, что ходики в виде сыча
Над столом моим в детстве висели.
Я пытался мышам навязаться в друзья,
Я к ним в гости, как равный, ходил без ружья,
Но хозяева были в отъезде,
И, когда я в ангине лежал, не дыша,
Мне совали в постель надувного мыша
Со свистком в неожиданном месте.
Я ходил в зоопарк посмотреть на зверей,
Застывал истуканом у дачных дверей,
Где сороки в потёмках трещали,
Но из летнего леса мне хмурилась вновь
Деревянная жизнь, порошковая кровь,
Бесполезная дружба с вещами.
Отвинчу я усталую голову прочь,
Побросаю колёсики в дачную ночь
И свистульку из задницы выну,
Чтоб шептали мне мыши живые слова,
Чтоб военную песню мне пела сова,
Как большому, но глупому сыну.
Странник у стрелки ручья
На какое-то время я перестал писать стихи, как я уже объяснял. Просто у меня исчезло желание всё время садиться и писать стихи, тем более что я привык к другому ритму. Я писал до этого прозу. И я подумал, что и начинать-то незачем, раз меня не тянуло; кроме того, мне казалось, что все стихи, которые я написал, не дотягивают до той планки, которую я себя поставил. А раз нет, так чего стараться, поэтов-то...
Но в конце концов с этими приездами в Москву и с этими чтениями, на которых я должен был читать постоянно одно и то же, мне это немножко надоело. Я решил, вернувшись с очередной такой московской гастроли в Прагу, сесть и написать что-нибудь новое. Не затем, что из меня что-то как-то перло, а просто сесть и написать. Захотелось что-нибудь другое читать, чтобы людей не вгонять в тоску, и прежде всего себя. И я сел и написал стихотворение, которое сейчас прочитаю. Оно было написано без всякой мысли. Просто сел и написал то, что получилось.
Потом уже мы начали выяснять, почему я написал именно такое стихотворение и что в нем имеется в виду. Я сам путем долгих вычислений пришел к выводу, что это по мотивам Книги часов XV века герцога Белинского. Это один из самых красивых иллюминированных манускриптов, и там очень красивые картинки о средневековой жизни, по сезонам. Этой картинки, которую я описал, там нет, но она пришла мне в голову. Это первое стихотворение, которое я написал фактически за 17 лет.
Странник у стрелки ручья опершись на посох
Ива над ним ветвится в весенних осах
Летучие лица тучу сдувают в угол
На горизонте латают лазурный купол
Вьюн виноградный, часовня и поле льна
Средневековье времени — полдень дня
Дробная россыпь чёрных грачей в ландшафте
Или людей впереди; один на лошадке.
Это к нему с виноградного склона слева
Скачет ручная серна и машет дева
Лён полыхнёт синевой, озаряя твердь
Посох — коса и страннику имя — смерть
Над капюшоном ива струится пышно
Люди поют в унисон, но сюда не слышно
Гибкая дева-ива и серна в лозах
Лики длинного ветра в безруких позах
Музыка ос золотая пряжа лучей
Странник стоит на траве и глядит в ручей
Лица без тел и тело без глаз и кожи
В полом плаще, но существует тоже
В чреве часовни монах воздевает руки
С детства боится и молится богу-буке
Нет ему бога, и вся эта жизнь ничья
Деве уже не пересечь ручья.
Все золотые осы весны́ и в тучах лица
Этот свет беспробудному камню быстро снится
Только синим огнём полыхнёт по липкой глине
И обрушится в ночь, а буки нет в помине.
Только химия гложет время за слоем слой
Дева машет с холма и серна летит стрелой
Кеннеди кеннеди кинг
Это уже отчасти биография — так сказать, обзор начального периода моей эмиграции, хотя написано много лет спустя. То есть взгляд назад. О вещах, которые я, может быть, не описывал. О том, как я жил в Сан-Франциско.
кеннеди кеннеди кинг и прочие жертвы
и с моста в пролом талахачи а смерти нет
билли джо макалистер о ком бобби джентри
пела пока не канула в интернет
в год когда я ждал на бульваре гири
в теремке термитном скорых даров судьбы
антиподы-прадеды с лязгом зубы в супы
упустили и рты утереть забыли
аж до орденских плашек висла слюна
в год когда я дернул к иным пределам
к синему заливу и пылким девам
запевай струна
от рассвета по трайборо вброд до бронкса
до заката на дилерской тачке в тендерлойн
грыжа держит азимут авось доберемся
в путь по солнечной в обратный по теневой
поздних зорь резеда в парнике партийном
муровали в гранит эти челюсти и тела
зимовать потому что смерти нет в противном
случае надо признать что жизнь была
к руслу миссури нимфы на фавнов падки
над cbgb лето прольет елей
мост над синим проломом по радио панки
the kkk took my baby away
погляди меня в гугле господи всех вселенных
если я записан в какой-нибудь их народ
очарованный житель в рощах твоих целебных
дегустатор нимф и редких рифм нимрод
сквозь гикори и гинкго слепящий свет одинаков
сквозь хитон рентгеном костей любой сантиметр
я вернулся открыть вам тайну двух океанов
горизонт безлюден как был и смерти нет
кто затеплил свет перед светом навек в ответе
не уйти в полутьму астролябий и ветхих книг
под окном паркинг-лот на асфальте играют дети
кеннеди кеннеди кинг
Сегодня третье сентября
Есть такая легенда, что с этого стихотворения я начал писать. Не совсем с него, потому что это было уже четвертое или пятое. Это было как раз во время Беслана. Я хорошо помню эту историю, — тогда почему-то был выходной, и я поехал в супермаркет отовариться, купить провиант. И вдруг меня какая-то истерика по дороге охватила, я понял, что в этот момент они детей расстреливают.
Это единственное стихотворение за последние лет сорок, которое я написал просто в уме. Моментально забыл про свою задачу купить продукты, сел на трамвай, вернулся домой, быстро его записал и быстро нашел в Интернете место, где его опубликовать. До этого я стихов не писал и нигде в Интернете их не размещал. И это мое стихотворение посвящено Беслану.
было третье сентября
насморк нам чумой лечили
слуги ирода-царя
жала жадные дрочили
опустили всю страну
поступили как сказали
потный раб принес к столу
блюдо с детскими глазами
звонче музыка играй
ободряй забаву зверю
если есть кому-то рай
я теперь в него не верю
со святыми не пойду
соглашаюсь жить в аду
в царстве ирода-царя
кровь подсохла на рассвете
над страной горит заря
на траве играют дети
все невинны каждый наш
я предам и ты предашь
Теперь короткий рывок
Мне в свое время, разбирая мои стихи, некоторые американские лингвисты открыли глаза на то, что в моих стихах много биографии. Я не сторонник исповедальной лирики, самовыражения и всего этого, потому что я совершенно уверен, что читателю не интересна жизнь какого-то другого человека — вокруг него есть люди, чья жизнь ему интереснее. Я стараюсь, — по крайней мере, в более поздних стихах, — избегать этого. Но биография всё равно прорывается как материал для писания стихов, — то есть кирпичи берешь из жизни.
Не сравниваю себя с Толстым, но Толстой списывал с людей вокруг себя. И я кое-что списываю с себя или с того себя, который мне не очень приятен. И следующее стихотворение — эксперимент еще и в том смысле, что оно написано силлабикой, двенадцатисложником; мне немножко поднадоели классические размеры, и я стал пробовать эту силлабику. У меня довольно много стихотворений ею написано. И здесь как бы не настоящая биография, а фиктивная, американская, потому что в Америке я провел большую часть жизни.
теперь короткий рывок и уйду на отдых
в обшарпанном 6-motel'е с черного въезда
визг тормозов и время замирает в потных
послеполуднях жиже жить не сыщешь места
какой-то шибойген или пеликен-рэпидз
всплески цветных галлюцинаций на заборах
окно в бетон на стене трафаретом надпись
то-то и то-то паркинг в пыльных сикаморах
платишь индусу в субботу сколько осталось
или в календаре переставляешь числа
ящик на шарнире звездный след это старость
годы которым в уме не прибавить смысла
солнце летит болидом за дальний пакгауз
точка где исчезну и уже не покаюсь
щелкнешь пультом и в кильватер ток-шоу теннис
а поскольку лето в календаре постольку
звон цикад я вчера через дорогу в denny's
слышал про озеро в пяти часах к востоку
взглянуть бы раз но движок у доджа ни к черту
ремень вентилятора источили черви
пергидролевая за стойкой взбила челку
не для меня конечно да и мне зачем бы
кофе разит желчью носок изъездил вену
запор на заре потом понос на закате
озеро-шмозеро вообще не шибко верю
ничего не бывает витгенштейн в трактате
написал как отрезал каждому известно
правило мир это все что имеет место
озеро мичиган заветный берег жизни
так далеко на сушу отшвырнуло бурей
не был в йеллоустоне где медведи-гризли
в сущности то же что и европейский бурый
где-то америка башни вновь по макету
гадай в шибойгене переживут ли зиму
нынче было знаменье как баньши макбету
на коре кириллицей костя сердце зину
дрогнуло перед взрывом что земля большая
сердце истекло любовью к родному краю
но уже всё равно потому что вкушая
вкусих мало меду и се аз умираю
в городке которого не припомнит карта
на крыльце мотеля в подтяжках из k-mart'а
под детройтом нудно ссорились на заправке
Еше одно силлабическое, тут уже действительно из собственной биографии — мне этот эпизод запомнился. Поездка с женой моей тогдашней к ее тетке.
под детройтом нудно ссорились на заправке
помирились мгновенно где в клетках и норах
дети разных народов живут в зоопарке
а макаки без устали ваяют новых
вдоль шоссе рдели клены пока не окликнет
ноябрь и не умчит все цвета спектра в небо
уже смеркалось когда приехали в кливленд
в пригороде не беда еще зеленело
там встретила тетка в теле жилица в сером
бунгало в саду из ностальгических вишен
третий муж за кормой теперь с бойфрендом-сербом
но деньги кончились и серб куда-то вышел
оступалась в песню прихлебывая виски
родом из ди-пи хот-доги крошила кошкам
без песни уже ни слова по-украински
а по-сербски только мат и тоже все в прошлом
стали проступать звезды когда разрыдалась
изморось на стволах континентальный климат
или не совсем так но со скидкой на давность
странно все-таки что это именно кливленд
посидели сносно но просыпались в скверном
похмелье в клетке серых струй и бурых пятен
теперь поди умерла и что с этим сербом
которого не было но вполне понятен
эпизодов много но этот совсем лишний
вижу головы над столом но слов не слышу
часто когда в кливленде опадают вишни
и макак в детройте переводят под крышу
Когда в густом саду
когда в густом саду когда в тенистом
я вызывал тебя условным свистом
сойти к реке где нам луна светла
когда к утру мы первых птиц кормили
я ни на миг не сомневался в мире
что он таков как есть что он всегда
как мы играли там в эдеме дети
нам верилось существовать на свете
он состоял из лета и весны
какие липы нам цвели ночами
и каждый знал что завтра нет печали
наступит день где мы опять верны
теперь река за плесом половины
уходит в рукава и горловины
слепые липы угнаны в пургу
мир выстоял но уцелел не очень
дороже прежнего но так непрочен
он весь река а мы на берегу
там на холме все светит в сад веранда
я посвищу тебе моя миранда
до первых зорь пройдем в последний раз
где тени прежних птиц над нами грустно
и на глазах прокладывает русло
прекрасный новый мир уже без нас
Чумели яблочные полустанки
Это из древнеримской жизни. Дело в том, что в то время, когда я стихов не писал, я работал над пространным незаконченным повествованием из древнеримской жизни. В связи с этим прочитал кучу книг и даже латынь выучил — не так, чтобы на ней петь и говорить, но по крайней мере читать. Эта тема давно меня занимала, и в частности я люблю древнеримскую поэзию — Овидия, Вергилия, Катулла, у которых кое-что переводил. И вот это стиховорение — оттуда.
чумели яблочные полустанки
империя изнемогала в грязь
под насыпями ссыльные весталки
окучивали гравий матерясь
мельчали козы в паузах поездки
платаны гневно реяли в огне
трибун спросил силен ли я по-гетски
и я признался что уже вполне
когда настанет страх и время острым
созвездиям пересмотреть года
мне подадут к порогу mare nostrum
о θαλασσα черна твоя вода
скупа на север смерть второго сорта
куда белеют призраки берез
пусть горькое оно до горизонта
но за него недорог перевоз
здесь смерть как жизнь и сон об этих сестрах
прочь прошлое как в обморок проем
всей памяти что юлию на рострах
на все четыре ставили втроем
давайте издали прощаться летом
сдавать в казну пожитки в узелке
чем проще жизнь тем вся она об этом
элегия на гетском языке
еще вина и выпьем за отвагу
обычай учрежденный для мужчин
вброд через ахеронт на стикс в атаку
но есть любовь я лишь любви учил
дороже жреческих жезлов и грамот
пора домой живым земля тесна
всей мудрости здесь amo amas amat
люби легко так я любил всегда
Рождественская ода
Поэты многие пишут о Рождестве. В основном, конечно, известен этим Бродский. Я не берусь судить о том, была ли у Бродского вера и какая — у меня ее нет, я атеист, — но меня взяли завидки, потому что вообще-то я люблю этот праздник. В Америке я его полюбил — не в силу его христианского содержания, а из-за того, что он веселый и детям нравится.
Все жалуются, что он слишком коммерческий, но для детей он всегда был коммерческим — потому что это подарки, потому что елка. А под елкой фигурки евангельских персонажей, «Книга», по крайней мере, у католиков. И вот стихотворение под названием«Рождественская ода», которое написано атеистом.
как нас мало в природе чем свет сосчитал и сбился
в большинстве своем кворум из мрамора или гипса
а какие остались что в бостоне что в москве
кто в приюте для странников духа кто с круга спился
собирайтесь с аэродромов по мере списка
вот проснешься и думаешь где вы сегодня все
состоимся и сверим что мы кому простили
на коре зарубки круги на древесном спиле
только день в году для кого эта ночь темна
а потом как в лувре друг другу в лицо полотна
потому что раз рождены то бесповоротно
нежные словно из звездной пыли тела
это хвойное небо под ним пастушки коровки
всех хвостатых и без бегом достаем из коробки
старичок с топориком ослик и вся семья
с колыбели как мы добыча клинка и приклада
как умел любил и не ведал что бог неправда
мы убили его и живем на земле всегда
даже веру в фантом за такую любовь заочно
мы прощаем ему то есть я совершенно точно
как обязан прощать а другие поди пойми
вот у люльки кружком в канители в крашеной стружке
человечки-венички плюшевые игрушки
да сияет сегодня всем звезда из фольги
в этом сонме зверей рождество твое христе боже
так понятно живым и с судьбой человека схоже
соберемся по списку когда истекает год
заливает время запруды свои и гати
и две тысячи лет нам шлет дитя на осляти
если бога и нет нигде то дитя-то вот
скоро снова к столу простите что потревожу
я ведь сам пишу как привык то есть снявши кожу
лоскуты лица развесив перед собой
те кого уместил в вертеп в еловую нишу
это вы и есть а то что я вас не вижу
не толкуйте опрометью что лирник слепой
праздник прав а не святочный бог когда-то
наши дети в яслях и гусеницы и котята
минус мрамор и гипс но в барыше любовь
у истока вселенной подсмотрев это слово
я с тех пор как двинутый снова о ней и снова
и не стихну пока язык не ободран в кровь
В сердцевине жары
Это стихотворение уже откровенно биографическое, и этого не скроешь. Я его как бы написал на свой отъезд с расстояния в 30 лет.
в сердцевине жары стеклянная вся среда
преломила в кадре прежние дни недели
получилось так что я исчезал без следа
возникали друзья но на глазах редели
в том краю где у матери было две сестры
незапамятной осенью астры в саду пестры
деревянный дом где все как одна на идиш
и дряхлела овчарка слепая на левый глаз
там теперь никого из них никого из нас
я ведь так и думал я говорил вот видишь
в том последнем стакане зноя в канун огня
нас теснило к столу и от пойла зрачки першили
я бросал без разбора любых кто любил меня
только взгляд к этим лицам лип насовсем как пришили
если быстро проснуться поверю пусть не пойму
в том краю где уже никаких сестер никому
в самом месте где астры протерта ногтем карта
деревянный день только идиш из уст немой
во дворе овчарку звали рекс или бой
я ведь знал наперед я и жил-то с низкого старта
под реховотом горьким я тебя хоронил
эти тридевять царств песок с высоты соколиной
здесь бывает северный рыхлый наш хлорофилл
не дает кислорода и слабые дышат глиной
но чтоб рано не ожили марлей подвяжут рты
треугольником сестры в острой вершине ты
по бокам ни гу-гу на иврите кто-то
если правда горнист просигналит последний миг
тот кто алчно из туч наводил на нас цифровик
отопрет свой альбом и покажет фото
под крылом опустев страна простирает огни
к некрасивому небу которое знал и бросил
не снижаясь лайнер скребет фюзеляжем о пни
если врежутся в трюм спастись не достанет весел
по бельму напоследок друга узнав во враге
я на идиш шепну подбежавшему рекс к ноге
он остался один где бельмо проступает картой
где в безлюдных лесах словно князь на тевтона рать
собирает миньян но не может никак собрать
очумевший от бездорожья кантор
абеляр элоизе
Вот такое стихотворение с потугой на философию, что ли.
абеляр элоизе вот что спешу напомнить
из пустого ковша порожнего не наполнить
если взять утомленных пеших в зной у колодца
то что было уже к тому и прибавится столько
только тем кто не станет пить вода достается
но умножится жажда тех в ком все пересохло
в честном диспуте праздную спесь одолеет самый
терпеливый и чистому сердцем весь мир отчизна
без труда обойдет капканы универсалий
кто стоит на торной дороге номинализма
ибо истина отпрыск упорства а не каприза
вот что следует помнить дитя мое элоиза
элоиза в ответ абеляру спасибо отче
я могла бы сама но у вас получилось четче
я вчера у часовни для вас собрала ромашки
потому что другого подарка найти не в силах
жалко мать-аббатисса нашла в рукаве рубашки
раньше было их больше но не таких красивых
и еще я писала по-гречески вам записку
но сестра донесла и велели впредь на латыни
а латынь проста не пристала такому риску
как нас жаль что мы перестали быть молодыми
раньше я гуляла и дальше к ручью и вязу
там теперь собаки с мусорных куч с цепи ли
иногда я плачу но это проходит сразу
ваши мудрые письма меня почти исцелили
если трезво взглянуть пожилые ведь тоже люди
даже если погасли глаза и обвисли груди
даже если рассудок прочь от беды и скуки
почему они что они сделали с нами суки
Книга
Вот ещё такое, тоже псевдобиографическое. В конце концов, пишешь о людях, но я последние годы старался избегать первого лица в стихах — его легко заменить третьим. Или, если я писал от первого лица, то не обязательно имел в виду себя — какого-то человека, может быть, похожего на себя. Это стихотворение называется «Книга».
он поднял книгу бьющую огнем
где ни откроет вся она о нем
ну в точности как было вот холера
вот только дымно и зола во рту
он из костра достал ее в саду
она там вместе с листьями горела
сперва игрушки все наперечет
соседка с нижнего у вас течет
уроки детства о вреде и пользе
совсем забыл про этот выпускной
да правда было в обнинске с одной
и вся неправда что случилась после
она в огне ему невмоготу
еще немного думает прочту
зрачки как студень из орбит сочатся
пусть сиплый кашель как сверло в груди
не каждый день случается поди
с такой печальной книгой повстречаться
вот занялись последних два листа
теперь обложка черная пуста
где только что бежала жизнь живая
он ей велеть не может повтори
и так стоит еще минуты три
обугленных фаланг не разжимая
Гости
Есть такой как бы жанр, — ну, поджанр, — который я очень люблю и которым я часто пользовался — научно-фантастическая поэзия. Мне странно, что так мало людей к этому прибегают. Известные, конечно — это Федя Сваровский и Маша Галина. И вот я тоже свою реплику внёс. Это стихотворение называется «Гости».
когда небо меняет свое положение
пряча солнце за край окоемного рва
наши мыши в квартире приходят в движение
хоть и малолитражные но существа
объясняются шепотом писком вполголоса
быстрым бисерным шагом спешат вдоль стены
столько тысячелетий как в гости из космоса
прилетели и бедные не спасены
кто за клейстером в путь кто за крученым кабелем
между ушками пара доверчивых глаз
а мы мучаем их хирургическим скальпелем
или адской отравой изводим как класс
этот серенький жизнь на кожевенной фабрике
положил и с хвостом его старость смешна
но по-прежнему прадед в потертом скафандрике
на портрете под полом висит как мечта
денег нет и живут без имущества голыми
сыр небесный простыл за парсеками тьмы
так зачем мы их пичкаем в жопки уколами
и не любим плохие по-моему мы
совесть кровоточит и болит бессознательно
где мышиная родина песни о ней
вечно шепотом а просыпаются затемно
по ночам когда отчие звезды видней
последний конвой
И вот ещё стихотворение, это уже из самых последних. Оно тоже в научно-фантастическом жанре, и из Античности, и силлабика — так сказать, квинтессенция моего метода. И оно дало название моей последней книге, которая называется «Последний конвой».
анаксимен в письме пифагору я слышал
раз уж беремся за щекотливую тему
что многомудрый капитан наш фалес вышел
с рабыней к меандру за городскую стену
сказал-де ей что хочет взглянуть на светила
за старой фермой где русло петляет криво
бестолковая фракийка не уследила
так воздев чело к звездам и шагнул с обрыва
лет был довольно изрядных ну на хрена ты
без страховки если хворь в организме шатком
это у него были все координаты
и условный код для коммуникаций с шатлом
может статься они вообще не прилетали
жабы у них в экипаже да аксолотли
так и вижу скопом силятся понять та ли
это планета и весь хренов космос тот ли
нам досократикам лучше держаться вместе
вращайся ветхий купол скрипите колеса
возможно навестят лет еще через двести
а до тех пор философствуй хоть кровь из носа
пифагору лишнего объяснять не надо
и без того время стиснуто как пружина
скафандр мешком на шесте укротитель сада
отваживает дроздов от груш и инжира
никаких спасателей не вышлет контора
в бедный мир где так философы нелюбимы
вон за изгородью вся гопота кротона
ножи наготове наперевес дубины
мат во дворе столбом в кухне гремит посуда
из окна бечевка с парусными штанами
нас уже никогда не заберут отсюда
никто уже больше не прилетит за нами