Издательство «Новое литературное обозрение» представляет книгу историка Петра Дружинина «Моцарт и Сальери. Кампания по борьбе с отступлениями от исторической правды и литературные нравы эпохи Андропова».
Эпоха Андропова была краткой и запоминающейся, однако мало кто знает о развернутой тогда идеологической кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды. Петр Дружинин, известный специалист по истории гуманитарной науки, старший научный сотрудник Института русского языка им. В. В. Виноградова РАН, на основании как опубликованных, так и неизвестных архивных источников реконструирует эту идеологическую кампанию, выстраивая на первый взгляд несвязанные события в строгую последовательность. Читатель узнает, как разворачивался маховик идеологической кампании: сначала партийное решение, затем направляющие статьи в журналах и газетная брань с участием тех, кто согласился выступить на стороне государства; и, как результат, жертвы этой кампании — известные литераторы того времени. Совершенно неожиданно в центре кампании оказался поединок двух колоссальных фигур русской культуры: Натана Эйдельмана, знаменитого писателя и историка, и Ильи Зильберштейна, известного ученого и коллекционера. И даже далекие от идеологии люди встали в тот момент перед нравственным выбором: чью сторону им принять.
Предлагаем прочитать фрагмент книги.
Третья жертва кампании — Натан Эйдельман
Натан Яковлевич Эйдельман (1930–1989) был литературной знаменитостью той эпохи. У него не было ни премий, ни званий, только ученая степень кандидата исторических наук, ну и не самая удачная биография.
Говоря о тяжкой доле его отца, нужно сказать, что перековка целого поколения, особенно евреев, которым советская власть дала настоящую свободу и возможность учиться в вузах, жить в больших городах и т. д., из сторонников революции в безгласных противников этой власти часто происходила через аресты и лагеря. Таков был и Яков Наумович Эйдельман (1896–1978) — «пламенный еврей», осужденный в 1950 году на десять лет лагерей по 58-й статье, а после освобождения ставший активным участником сионистского движения в СССР. До того как советская система перемолола его, отправив в воркутинский лагерь, он прошел обычный для журналистов той эпохи путь: работал в газетах и писал тексты вполне в соответствии с духом времени, в том числе и в эпоху Большого террора; в 1942 году ушел на фронт и служил в армейских газетах, в 1945-м вступил в ВКП(б), все годы до и после войны был пропагандистом еврейской литературы и театра, переводчиком с идиш, а некоторые его тексты по истории русской литературы вызывают мысль, что сын многое перенял от отца1.
Окончив с отличием исторический факультет Московского университета в 1952 году, в тот момент, когда отец отбывал срок в Заполярье, после некоторых мытарств Н. Я. Эйдельман получил ставку преподавателя истории и географии в школе рабочей молодежи в Ликине Московской области2. Там он проработал три года, а летом 1955-го смог перейти на должность учителя истории в московскую 93-ю школу Краснопресненского района на Большой Молчановке.
Вероятно, он бы и проработал там всю свою жизнь, если бы не неприятности по политической линии: вместе с некоторыми товарищами по истфаку он был близок к аспиранту Л. Н. Краснопевцеву, который после XX съезда КПСС организовал нелегальный кружок молодых историков, изучавших марксизмленинизм, вопросы истории революционного движения. Доклад Н. С. Хрущева придал им сил, кружок начал формулировать политические требования, в том числе гласное расследование злодеяний Сталина, отмену 58-й статьи УК, создание рабочих советов на предприятиях с правом смены администрации, созыв чрезвычайного съезда КПСС и чистку рядов партии, осуждение тотального огосударствления всех сторон экономической и культурной жизни СССР…
Такие идеи, довольно близкие прогрессивной молодежи, стали причиной внимания к кружку КГБ и формирования уголовного «дела молодых историков» (1957–1958), которое дошло до суда, а деятельные участники кружка получили длительные сроки лагерей3. Н. Я. Эйдельман был близок к некоторым участникам кружка, разделял их интересы и даже дал согласие вступить в кружок, но не успел. Отказавшись от сотрудничества со следствием, он, однако, не был обвинен, но был исключен из рядов ВЛКСМ и навсегда лишился права работать на педагогическом поприще.
Устроившись экскурсоводом в Московский областной краеведческий музей в Истре, он впоследствии получил ставку научного сотрудника и затем зам. директора, проработав там до конца 1964 года. В том же году он защитил в Институте истории АН СССР диссертацию «Корреспонденты вольной печати Герцена и Огарева в период назревания первой революционной ситуации в России» (на основе ее в 1966 году в издательстве «Мысль» вышла книга «Тайные корреспонденты „Полярной звезды“»); в конце 1966-го стал членом редколлегии журнала «Знание — сила»4, где работал до 1970 года, но сохранял связи с журналом до конца жизни.
Литературной работой Н. Я. Эйдельман начал заниматься в 1955 году (именно тогда было положено начало «Путешествию в страну летописей»), первые печатные тексты он подписывал псевдонимом «Н. Натанов»; в 1965-м был принят в профком литераторов при Гослитиздате, а в начале 1967 года подал заявление в Союз писателей, что было обосновано несколькими книгами. После двух лет томительного ожидания, в начале 1969 года, получил заветный для каждого литератора членский билет. Рекомендации для вступления ему тогда дали писатели Д. С. Данин, А. М. Турков, В. В. Жданов и Ю. В. Давыдов. Особенно нужно отметить роль литературоведа С. А. Макашина, который сказал массу лестных слов в адрес Н. Я. Эйдельмана на заседаниях приемной комиссии, что оказалось едва ли не решающим; после этого, накануне итогового голосования на заседании секретариата Московского отделения СП РСФСР, отдельное заявление в пользу писателя подал драматург В. С. Розов, особо отметив книгу «Ищу предка» именно как «труд писателя»5.
Жанр своих литературных работ Н. Я. Эйдельман в 1969 году определил как «проза, документальная публицистика». Но более интересно, как он охарактеризовал их еще в 1967 году:
Мои занятия историей помогли мне обратиться к литературе. Я ощущал ограниченность чисто научных методов проникновения в прошедшее, все больше видел в ученых изысканиях не цель, а средство, исходный пункт для литературных занятий. <…> Странствия по «пограничной области», разделяющей и соединяющей литературу с историей, привлекают меня и в тех случаях, когда выхожу за обычный круг своих тем — Россия в XIX веке — и пытаюсь писать историко-фантастические рассказы, а также очерки и книги о древнейшей человеческой истории6.
В 1970–1980-е годы имя Натана Эйдельмана уже было известно очень широко: он прошел в своей творческой биографии путь от ординарного историка до неординарного исторического писателя и лектора. Такой эволюции отчасти способствовал и необыкновенный ораторский дар Эйдельмана, который помогал ему видеть моментальную реакцию слушателей на те мысли и положения, которые впоследствии становились главами его книг.
Бытует мнение, что Эйдельман «как ученый стоит в ряду многих замечательных русских историков XX века»7, однако эти слова стоит отнести к нему не как к ученому, а именно как к историческому беллетристу и просветителю. И именно в этой ипостаси он и замечателен, и исключителен.
Как крупный литератор он заявил о себе в 1970 году книгой «Лунин» в серии «Жизнь замечательных людей»; так и писал один его горячий сторонник: «В этой книге взрывоподобно явил себя писатель Натан Эйдельман»8. Интересен отзыв Б. А. Успенского в письме Ю. М. Лотману: «Вышла замечательная книга Эйдельмана о Лунине. Я не могу оценить ее критически, но это необыкновенно увлекательное чтение»9.
Приведем еще несколько откликов.
Натан Яковлевич не умел писать неувлекательно. Под его пером историческая наука органически перерастала в беллетристику: все оживало, делалось притягательным, загадочным, ярким. Мне случалось слышать, что увлекательность его работ частично навеяна вкусами издателей, но я всегда видел здесь другую причину. Натан Яковлевич был лектор и педагог божьей милостью. Несправедливая судьба навсегда отделила его от педагогической кафедры, но жажда педагога кипела в нем. В нем жила потребность видеть лицо своей аудитории. Популяризаторский жанр создавал ощущение непосредственного контакта с ней и утолял жажду лекторства10 (Ю. Лотман).
В одном ряду с вечерами стихов Евгения Евтушенко в Лужниках, концертами бардов, таких как Владимир Высоцкий или Булат Окуджава, во всевозможных закрытых НИИ, неожиданными показами фильмов Андрея Тарковского на окраинах Москвы, скандальными премьерами в Театре на Таганке Юрия Любимова, — были и публичные выступления Натана Эйдельмана. Свидетельствую как очевидец об их неизменном успехе у публики — и в Центральном Доме литераторов, и в Институте радиотехники и электроники АН СССР, и в музеях А. С. Пушкина или А. И. Герцена11 (К. Ляско).
Природный артистизм Натана имел отклик публичный, широкоформатный, с оттенком успеха еще и театрального — битковые сборы, цветы, очереди за автографами, жажда собравшихся продлить очарованье, не отпуская его вопросами; мы принадлежали ему, а он — нам, в самом лучшем смысле12 (В. Рецептер).
Слушая потрясающей красоты голос Натана Эйдельмана, его баритональные теплые тона, все всегда обращали внимание прежде всего на то, как подчас импровизационно рождалась, словно на глазах, мысль историка в сюжетах о России. Память у Эйдельмана была феноменальная, поэтому всегда казалось, что он стоит рядом с событиями, о которых рассказывает, независимо от временнóй удаленности, что он видит своих героев в лицо13 (И. Боярский).
Жажда лекторства, утоляемая, впрочем, сверх меры (отчасти, по-видимому, и по причине нужды в презренном металле14), явно разбазаривала творческие и физические силы. Как отметил в свое время А. А. Ильин-Томич, будучи по призванию просветителем, Эйдельман выступал, кажется, всюду, куда его звали, — и это было великим благом для слушателей. Но до какой степени шло это на пользу его дару историка и исторического писателя? Сколько книг и научных исследований он не успел написать оттого, что растрачивал себя на эту — безусловно крайне важную — просветительскую деятельность?15
Впрочем, Эйдельман этим в значительной степени компенсировал свою потребность общаться с внимающей каждому слову аудиторией, как когда-то гениальный исследователь русской литературы XVIII века Г. А. Гуковский словесно набрасывал с кафедры положения будущих книг.
Историческая проза Н. Я. Эйдельмана оказала влияние даже на его антагониста в глазах читающей публики В. С. Пикуля, чье творчество было и остается невероятно популярным. На Третьих Эйдельмановских чтениях в 1993 году историк литературы А. С. Немзер говорил об эволюции творчества Пикуля от подражания историческому или нравоописательному роману второй половины XIX века до подражания не кому иному, как Эйдельману, чья популярность среди интеллигентных читателей вызывала у Пикуля соревновательный пыл и на чьей прозе Пикуль явно учился (другой вопрос, насколько уроки пошли впрок)16.
Тяга читающей публики к истории, и отсюда популярность не только таких титанов исторического романа, как В. С. Пикуль, но также и более «интеллигентских» писателей — Натана Эйдельмана, упомянутого Юрия Давыдова или Якова Гордина, — происходила еще и от духа эпохи позднего Брежнева — стабильности, напоминающей вечность.
Не имея собственного содержания, мысля себя «концом истории» (ясно, что коммунизма не будет, но зато социализм уж такой развитой, что дальше некуда), время это отличалось своеобразной ностальгической всеядностью. Официоз по-своему, противостоящие ему духовные силы по-своему пребывали в грезах о былом, старательно выискивая в далеком или близком прошлом нечто привлекательное и в то же время схожее с днем сегодняшним. В «вечности по-советски» должно было найтись место всему: мистифицированной Древней Руси и мистифицированной эпохе революции, вымышленному XIX веку и вымышленным шестидесятым годам. Вкус к истории, очевидный в исканиях многих замечательных писателей, постоянно «испытывался на прочность» аудиторией, искавшей в прошлом не движения противоречий, но удобного антиквариата. Проблема заключалась не в том, что Пикуль вытеснял Эйдельмана, а в том, что публика была готова читать Эйдельмана (или Трифонова, или Юрия Давыдова), так сказать, «по-пикулевски»17.
Пикуль же был серьезной отдушиной после советской реалистической литературы с ее принципами идейности, борьбы хорошего с лучшим и т. д. Сочинения, в которых автор вел повествование так, «будто ему дано право кроить и перекраивать былую жизнь — и все дозволено»18, были увлекательным чтением без подтекста:
Семидесятые годы были временем триумфа Валентина Пикуля. К политической оппозиции Пикуль, разумеется, никакого отношения не имел, его успех не в последней степени объяснялся тем, что его романы представляли неофициальный вариант отечественной истории. В них идеологию заменила физиология. Даже вполне достойные исторические романы советского периода были романами идеологическими, а лучшие из них — как «Смерть Вазир-Мухтара» — напряженно идеологическими. Средний читатель, уставший от идеологии вообще, предпочел деидеологизированные, растянутые до романных объемов квазиисторические анекдоты Пикуля. И это тоже была своя форма неприятия системы19.
Устоялось мнение, что во многом силами Н. Я. Эйдельмана был создан феномен «декабристского мифа», через призму которого многие историки и литераторы доносили до читателей свой морально-нравственный посыл, идею внутреннего противостояния:
Опыт декабристов, который он широко пропагандировал, был важен для него как опыт психологической несовместимости порядочного человека с деспотизмом, как опыт самопожертвования ради братьев меньших, как опыт неистребимого нравственного протеста20.
Для трудов Эйдельмана-писателя оставалось характерным привлечение массы разнообразных, подчас неизвестных широкой публике источников; его работа о Лунине в серии ЖЗЛ была оценена не только широким кругом читателей (мономанов этой серии было всегда немало), но и крупными историками21.
Критик О. Г. Чайковская, говоря об этой биографии, писала, что «„Лунин“ Эйдельмана — это книга-событие, книга-открытие»22. По словам Я. А. Гордина, эта книга «воспевала предельно независимую личность и предельную независимость мысли», «воспринималась как призыв к игнорированию системы, интеллектуальному бунту»23.
Здесь мы должны оговориться, что мифологизация сочинений о декабристах как некой фронды внутри литературы выглядит скорее стремлением литературоведов или историков сформировать внешне привлекательную теорию, нежели отражает реальное положение дел в литературе послевоенной эпохи. То есть и приведенные выше слова Я. Гордина о воспевании независимости личности и мысли, как и формулировки С. Э. Эрлиха об Эйдельмане («лидер литературной фронды», «одаренный герценовский эпигон», соавтор «эйдельмано-окуджавской аранжировки мятежного мифа: „Мы — декабристы. Они — палачи“»24) — скорее призваны утвердить теоретические построения их авторов, нежели отражают действительное стремление Н. Я. Эйдельмана и его литературных современников.
Налицо здесь не мифологизация декабризма, а более широкая тенденция (даже можно сказать, традиция) создания беллетризованных биографий тех фигур, которым было позволено в условиях советской власти иметь отдельно изданную биографию, то есть преимущественно революционеров всех времен, и вполне объяснимое «стремление многих авторов показать своих героев как людей новой нравственно-психологической формации»25. Конечно, если искусственно выделить декабристов из безбрежного моря деятелей так называемого освободительного движения, то у них будут отмечены общность и мифологизация героев, но то же самое будет и с жизнеописаниями и народовольцев, и деятелей революций 1905 и 1917 годов, и героев Гражданской войны… Другой вопрос, что биографии профессиональных революционеров к тому времени уже навязли в зубах, отчасти и по причинам их невероятного числа и низкого литературного качества, тогда как декабризм был (и остается) овеян ореолом романтики и благородства. Не последнее значение имеет еще и то, что массовый читатель в целом, что показал интерес к творчеству В. Пикуля, более интересуется жизнью благородных сословий, нежели героев рабоче-крестьянского происхождения. И довольно важно в данном контексте привести дневниковую запись Давида Самойлова от 21 сентября 1982 года, которая комментирует чтение двух книг в серии «Пламенные революционеры»: «Читал роман Давыдова. Читал Эйдельмана о Пущине. Общность и современность идей: обоснование конформизма»26. Какой уж там «интеллектуальный бунт»…
Поэтому мы не можем принимать за истину утверждение, что Судя по его дневникам, Эйдельман мучился двойственностью своего положения — неприятием советской реальности и неготовностью к радикальному действию. Речь шла, естественно, не о вооруженной борьбе, но о прямых высказываниях во время выступлений27.
С перспективы сегодняшнего дня трудно сочувственно отнестись к такой трактовке внутреннего конфликта писателя: принадлежа к интеллигенции, будучи одним из властителей умов современников, Эйдельман был человеком, лояльным власти, и его волновал вопрос не о том, как эту власть сбросить, а как при этой власти нормально жить и плодотворно трудиться в избранной им специальности писателя и просветителя.
При этом мы не пытаемся опровергнуть тезис, что вынужденный уход в определенные жанры есть следствие несвободы в обществе. Как было это и в довоенные годы, когда в 1929-м Лидия Гинзбург записала для памяти:
Исторические романы и детские книги — для многих сейчас способ писать вполголоса. Самоограничение этих жанров успокаивает писателя, не договорившего свое отношение к миру28.
Книга «Большой Жанно», над которой вскоре скрестились клинки критиков, вышла в свет в начале сентября 1982 года; уже 2 сентября Эйдельман записал в дневнике: «Получил первую порцию Пущиных!»29 Разослав друзьям экземпляры, автор уехал в отпуск в Грузию, а вернувшись 26 сентября в Москву, отпраздновал выход книги в редакции «Пламенных революционеров», записав в дневнике: «Вечер (обмыв)»30. Это была книга, совсем не похожая на его прежние сочинения: «Самая эстетически совершенная книга Эйдельмана», в которой «биография превращается в роман»31.
Перед отъездом в отпуск писатель успел дать интервью, в котором говорил:
Только что вышла книга «Большой Жанно». Это я впервые сочинил за своего героя: якобы дневник Ивана Пущина перед смертью. Сочинял через документы. Составил для этой работы даже словарь языка Пущина. Это как бы его последнее путешествие. Получилось ли — судить не мне, но задача была трудная и увлекательная32.
«Большой Жанно» стал последним его художественным повествованием о декабристах.
Книги Н. Эйдельмана о Лунине — «Лунин», Муравьеве-Апостоле — «Апостол Сергей», Пущине — «Большой Жанно» (первая увидела свет в серии ЖЗЛ, две другие — в серии «Пламенные революционеры») — эти три книги, полно и завершенно существующие каждая сама по себе, при всем их несходстве в задаче и методе отбора материала, построении, стилистике, составляют нечто цельное — трилогию, вместе являют широкую, насыщенную серьезнейшими раздумьями, крупными, пластическими образами, яркими, многозначными подробностями картину первого этапа русского освободительного движения33.
Друг и соавтор Эйдельмана В. И. Порудоминский (род. 1928) объяснял в своей рецензии притягательность исторической прозы писателя:
Про Н. Эйдельмана обычно говорят: «писатель и историк», или через запятую: «писатель, историк» — не точнее ли тогда «писатель-историк»? В его книгах свойственное художественной литературе исследование характеров и ситуаций органически сопрягается с подлинно историческим исследованием — поисками новых сведений, предложением новых точек зрения, концепций, выводов; правда факта и правда психологическая неразделимы. Проза Н. Эйдельмана уходит корнями в его исторические труды…
Одновременно в «Новом мире» появилась большая критическая статья Ольги Чайковской, посвященная исторической прозе и проблемам этого жанра. Свое внимание она уделила и «Большому Жанно», которого смогла прочесть еще в рукописи и, несмотря на недочеты, считала «серьезным вкладом в современную литературу»:
Пущин — настоящая (и для наших целей принципиально необходимая) удача Эйдельмана, его декабрист настолько достоверен в своем слоге, мыслях, поступках, что вымышленность его записок забыта нами совершенно; книга озарена пущинским умом, согрета его сердечностью, нам интересно следовать именно за этим «автором» не только в прошлое, но и в некую философию истории. Именно потому, что Пущин поверяет прошлое своей совестью, сами собой встают нравственно-исторические проблемы, важные для всех эпох, небезразличные и для нашей — так во временное пространство повести вступает и наше время34.
Рассматривая «сложную, многослойную ткань повести» Эйдельмана, ее художественные приемы и документальную основу, критик в завершение обращается к читателю:
Ну а теперь зададимся вопросом: хотелось бы нам, чтобы этот материал был изложен в форме строгой документалистики, без выдумок? Нет, пожалуй, не хотелось бы: сколь бы ни были многочисленны документы, говорящие об этой эпохе, автору вряд ли удалось бы создать такой полный и живой образ. Тут потребовалось еще что-то, именно эта достоверная выдумка, достоверная, основывающаяся на том же, только невидимом материале (который копился всю жизнь) и ничего общего не имеющая с тем легкомысленным и безответственным «я так это вижу», с которым нам пришлось столкнуться. Придумать Екатерину, которая валяется на траве с графом Понятовским, нетрудно (только вот не нужно бы), для этого достаточно услышать их имена, поставленные рядом, и дать простор воображению. Для того чтобы написать Пущина, читающего тютчевские стихи или пушкинский черновик, да так написать, чтобы оторваться было невозможно, для этого нужно иное: серьезная духовная работа — здесь та интуиция, которая основана на информации, иначе говоря, чувство времени, эпохи, людей, основанное на многолетнем опыте тщательных исследований, на большом запасе мыслей и сопереживаний. Вот почему книгу закрываешь с ощущением, что вместе с ее героем прожил долгую и богатую жизнь35.
Затем, в журнале «Литературное обозрение» К. А. Икрамов (1927–1989) дал книге сугубо положительный отклик, а говоря о мистификации, когда сочиненный Н. Я. Эйдельманом дневник Пущина кажется подлинником, поставил это в заслугу писателю: «Ничто в литературе не кажется мне таким притягательным, как достоверность на уровне эффекта присутствия»36. А в журнале
«В мире книг» критик Ю. С. Смелков (1934–1996) предначертал этому сочинению большое будущее:
«Большой Жанно», книга, которой, мне кажется, уготована завидная судьба даже среди современной, отнюдь не бедной хорошими книгами, исторической прозы. Как, впрочем, и всему, что уже написал и, надеюсь, еще напишет Н. Эйдельман37.
Разрушение жанра
Двадцать первого сентября 1984 года, ровно через год после выхода «Большого Жанно», мгновенно распроданного, после положительных рецензий критиков и после восторгов читателей, свой отклик поместила «Литературная газета». Ничего плохого не мог ждать Эйдельман от этого печатного органа. К писателю в газете относились соответственно тому, как он воспринимался читателями, — с глубоким уважением. Рассказывая о некоем случае путаницы в одной из публикаций «Литгазеты», Алла Латынина поясняет:
Такого, конечно, никогда не случилось бы с материалом, к которому мы относились ответственно и любовно, будь то статья Натана Эйдельмана или Мариэтты Чудаковой, публикации Эммы Герштейн (она, в частности, опубликовала статью Ахматовой «Пушкин и Невское взморье» со своими комментариями) или рассказы Ильи Зильберштейна о находках в парижских архивах38.
Но рецензия Андрея Мальгина была инспирирована отнюдь не отношением редакции к писателю — то была необходимость действий в рамках развернувшейся идеологической кампании. По крайней мере, именно молодому и амбициозному критику вложили в руку перо, которое он мог использовать в четко указанной тональности. И всё в книге Эйдельмана сразу оказалось сомнительным. Приведем первую половину этой статьи, посвященную «Большому Жанно»39.
Разрушение жанра, или Кое-что об исторической прозе
В Москве в Новотроицком трактире 19 сентября 1858 года произошла знаменательная встреча. За общим столом собрались возвращенные из Сибири декабристы: И. И. Пущин, Е. П. Оболенский, С. Г. Волконский, М. И. Муравьев-Апостол, М. М. Нарышкин и с ними вместе бывший плац-майор в Петровском заводе, а к тому времени начальник жандармского округа в Омске Я. Д. Казимирский, друг декабристов, много сделавший для облегчения их участи. Ели, пили, говорили тосты, много шутили «и учинили притом лихую старческую дебошу — раненых никого не было, и старый собутыльник Пушкина и Ко был всем любезен без льдяного клико, как уверяли добрые его гости. Сергей Григорьевич даже останавливался при некоторых выпадах, всматриваясь в лица сидевших за другими столами с газетами в руках. Другие времена — другие нравы!»
О встрече этой рассказал нам в своей новой повести «Большой Жанно» Н. Эйдельман, автор многих исследований о декабристской эпохе, каждая книга которого встречается читателем с неизменным интересом. Вернее, рассказал не он, а Иван Иванович Пущин, от лица которого ведется в книге повествование. Пущин в деталях передает и имевший место любопытнейший разговор. Еще бы: столь славные личности встретились спустя десятилетия после Сенатской площади, пройдя через сибирскую каторгу, встретились, чтобы вернуться мыслью к славному дню 14 декабря, вспомнить товарищей, ушедших и здравствующих. Конечно, любопытный состоялся разговор!
Но в том-то и дело, что разговора этого не было. Эти люди в этом месте в это время не встречались. И встречаться не могли.
Один из них, И. И. Пущин, в сентябре — октябре совершал вояж в Тулу, Калугу и Петербург, посещая обосновавшихся там «прощенных» декабристов — Нарышкина (это еще один «участник» встречи), Батенькова, Свистунова, Оболенского (третий!), Штейнгеля. Через Москву Пущин, правда, проезжал, но с сожалением писал позже С. П. Трубецкому: «Волконский за два дня до приезда моего в Москву уехал за границу…» Так что и с Волконским, четвертым участником «дебоши», описанной у Эйдельмана, Пущин в Москве не повидался (и, кстати, никогда уже не повидался). Что касается Казимирского, то он, как легко устанавливается по опубликованной переписке декабристов, в Москву в сентябре не наезжал, а находился при исполнении своих жандармских обязанностей, и как раз примерно в те дни, когда ему полагалось, по Эйдельману, с чувством пожимать руки декабристам в Москве, его в Омске хватил удар, да такой, что оправился он от него нескоро. Направляясь за границу на лечение, он проезжал через Москву только 26 февраля следующего, 1859 года, очень хотел свидеться с Пущиным, да не смог — тот тяжело заболел, из своего Марьина не выезжал, а 3 апреля скончался…
Так, значит, автор книги все придумал? Нет, не все: была другая встреча. С другими участниками. В другое время. 20 июля, за два месяца до застолья, с которого мы начали наш рассказ, И. Пущин пишет Е. Оболенскому:
«Мне удалось в Москве наладить угощение в Новотроицком трактире, на котором присутствовали С. Г., Матвей (С. Г. Волконский, М. И. Муравьев-Апостол) и братья Якушкины (Вячеслав и Евгений — сыновья декабриста Якушкина).
Раненых никого не было, и старый собутыльник Пушкина et com был всем любезен без льдяного клико, как уверяли добрые его гости. С. Г. даже останавливал при некоторых выпадах, всматриваясь в некоторые лица, сидевшие за другими столами с газетами в руках. Другие времена — другие нравы!»
Узнаёте текст? Знал ли об этом письме Н. Эйдельман? Знал. И даже привел фрагмент из него в своем исследовании «Пушкин и декабристы».
Но зачем же понадобилось ему в другой, биографической, книге о Пущине смещать времена, пренебрегать расстояниями, переносить из разных мест в московский трактир престарелых, хворых друзей Пущина? А вот зачем.
Зашел у сидящих в трактире разговор о доносчиках. Говорили о том, что представление, будто порядочный человек донести не может, было в их времена столь сильным, что настоящих доносчиков-то и проглядели. Тут добрейший Яков Дмитриевич, жандарм в прошлом и настоящем, достает вдруг листочек бумаги — «прелюбопытный документ» — и зачитывает. И листочек этот не что иное, как «донос, представленный в мае 1821 года императору Александру I через Бенкендорфа и Васильчикова». И доносчик — как раз «один из наших, член коренной управы Союза Благоденствия Михайло Грибовский…»
Хорошую услугу оказал Яков Дмитриевич декабристам, огласив секретную бумагу: пусть поздно — но ведь узнали о предателе (кстати, к тому времени покойном). И потом не раз еще по ходу книги как секретный документ вынырнет, так и сразу пояснения: «имею верные сведения по жандармской части, от самого Якова Дмитриевича»; «привожу ответ в точной копии (все благодаря Якову Дмитриевичу!)». И чтоб Пущин не скучал по пути в Петербург, автор подсаживает к нему в поезд — кого бы вы думали? — конечно же, многознающего Якова Дмитриевича. Пущин записывает в дневник: «Казимирский, чтобы потешить меня, вытащил пачку документов, подлинных и в копии».
Странная личность этот Яков Дмитриевич: разъезжает с целым чемоданом сверхсекретных документов (как раздобыл-то их, в Сибири сидючи?) и, ничуть не опасаясь за свое генерал-майорство, оглашает их без устали…
Для повести своей Эйдельман выбрал форму необычную, смелую — это якобы дневник Пущина с сентября по декабрь 1858 года. Выбрать-то форму выбрал, но тем самым ограничил себя со всех возможных сторон. Архивных документов масса — а откуда Пущину их знать? Переписка велась огромная — но ведь не обнародовали еще ее. Событий опять же в повествование просится много — а как вместить их в узкие рамки дневника? И как сказать читателю о том, что Пущин ведь и не во всех оценках прав был, и порой односторонне на вещи смотрел? Так и возник Яков Дмитриевич Казимирский, открывший пред Пущиным кое-что в архивах. Так появился и Евгений Якушкин, якобы «откомментировавший» в 1901 году его дневник. И для того-то и понадобилось менять даты подлинных событий (кстати, доктор-немец, у постели больного Пущина проклявший «зверя» — царя Николая, не в сентябре 1858 года к нему вызван был, а незадолго до смерти), для того-то и понадобилось собирать вместе людей, которые по разным обстоятельствам встретиться в то время не могли (Горчаков, будто бы оживленно беседовавший с Пущиным на лицейской годовщине 19 октября 1858 года, на самом деле, как писал, возвратясь из Петербурга, П. Н. Свистунову Пущин, «не счел нужным повидаться со мной»).
Все смешалось, сместилось, передвинулось, факты и лица приобрели уже некий условный характер, и из них, похоже, лепили какую-то совсем иную, новую реальность. И эта новая реальность облекалась в форму хронологического изложения, и действовали в ней, совершая вымышленные поступки, участвуя в вымышленных спорах, разговорах, поездках, встречах, реальные исторические лица!
Перед автором, решившим создать повествование об историческом лице, которое буквально окружено плотной паутиной различных свидетельств, воспоминаний, документов, открываются, по сути, два пути. Он может собрать воедино все эти свидетельства, постаравшись не упустить ни одного, исключить из них противоречащие друг другу, выбрать наиболее характерное и на основании всего этого написать беллетризованную биографию. Осталось бы мало места для вымысла, зато получилось бы — жизнеописание.
Второй путь такой: придумать концепцию, определяющую место и роль данного лица в то или иное время или же в том или ином событии, а потом взять лишь те документы, что подкрепляют ее. В этом случае остается больше места для домысла, гипотезы, для спора между строк с иными, не сему автору принадлежащими идеями и установками. Эйдельман выбрал этот, второй, путь. Читатели биографической серии «Пламенные революционеры» получили не жизнеописание Пущина, а книгу-концепцию, в которое подлинные события, будучи трансформированы и перемежаясь с вымышленными, служат подтверждению того или иного тезиса автора. Например, такой тезис: Наталья Николаевна сыграла не последнюю роль в гибели Пушкина. Смелый вывод. Даже О. Чайковская в своем безмерно восторженном отзыве на повесть Эйдельмана («серьезный вклад в современную литературу», «книга-открытие», «интуиция, которая основана на информации») вынуждена была с ним в этом вопросе не согласиться («Новый мир», № 8, 1983).
Конечно, нет ничего странного в том, что признанный знаток эпохи и автор ряда пушкиноведческих открытий включился в обсуждение серьезнейшего, волнующего до сих пор пушкинистов и почтеннейшую публику вопроса. Но включилсято — устами Пущина! И обвиняет Наталью Николаевну не Эйдельман в данном случае, а Пущин.
В «Записках о Пушкине» (законченных, кстати, непосредственно перед первой записью в «дневнике») Пущин только и сказал о женитьбе Пушкина, что известие это «как-то худо укладывается во мне», «я не умел представить себе Пушкина семьянином», это «не обещало упрочить его счастия». В книге «Большой Жанно» отзыв этот «развит» на многих страницах: Наталья Николаевна, оказывается, «передавала мужу тьму всяких ненужных мелочей, колкостей, пошлостей, даже гнусностей» и тем самым «губила! губила!» — «мило журча, вальсируя, меняя наряды».
Что же такое должно было в считанные дни перевернуться в Иване Ивановиче, чтобы он так обрушился на жену покойного друга?
Или такой тезис, судя по всему, для автора наиважнейший: Пущин, отправляясь накануне декабрьских событий из Москвы в Петербург бунтовать, пишет письмо Пушкину, который письмо получает, но в Петербург так и не приезжает.
Тут необходимы пояснения. Письмо Пущина не сохранилось. О нем ни разу ни письменно, ни в разговорах, даже самых приватных, не упоминают ни Пущин, ни Пушкин. Разговоры же о письме начались лишь в 1930–1931 годах, когда М. В. Нечкина опубликовала «Записки» декабриста Н. И. Лорера. Там, в «Записках» этих, есть одно место. Находясь на Кавказе, он, Лорер, встретил Левушку Пушкина, брата поэта, и тот как-то раз на прогулке сообщил ему, что, мол, Пушкин накануне мятежа получил письмо от Пущина, сгоряча собрался, поехал, но с полдороги вернулся.
Вот и вся история. Не будем спорить с существом гипотезы. Милица Васильевна Нечкина немало трудов положила на то, чтоб доказать ее состоятельность. Но ведь гипотеза это, не более того. В разряд непреложных истин ее мешает перевести недостаток фактов. О «письме Пущина» из современников не упоминает — никто. Даже С. А. Соболевский, красочно описавший, как дурные приметы — зайцы и поп — поворотили домой отправившегося было в Петербург поэта. В книге «Пушкин и декабристы» Н. Эйдельман задается естественным вопросом: «Отчего же в записках Пущина обо всем этом ни слова?» — но отвечает на него как-то странно: «Да оттого, что Пушкин не приехал, и Пущин, конечно, тому радовался… К тому же эта история для Пущина продолжения не имела».
Но ведь в «Записках о Пушкине» Пущин весьма откровенно пишет о многом, и о том, в частности, что Пушкин интересовался деятельностью тайного общества, тянулся к декабристам; Пущин размышляет и о том, что стало бы с поэтом, если б он 14 декабря оказался среди них, так отчего ж о таком важном обстоятельстве не сказать, как вызов Пушкина в Петербург?
Зато в мнимом дневнике Пущина все только и говорят, что об этом письме: и декабристы, и лицейские друзья, включая самого министра Горчакова, и даже малолетняя дочь Натальи Николаевны от второго брака, не говоря уж о вездесущем Якове Дмитриевиче Казимирском! Пущин предпринимает целое расследование: выспрашивает с дотошностью Казимирского, едет к Наталье Николаевне, беседует с дворовыми людьми Пушкина, отправляется к пушкинисту Анненкову, с которым вместе рассматривает черновики поэта: не мелькнет ли что? Все брошено на доказательство априорной идеи: тасуются исторические события, упоминаются всуе исторические имена, все герои заняты поисками ответа на эйдельмановский вопрос.
«С героем, носящим подлинное имя, — писал в прошлом году в „Литгазете“ В. Кардин40, — писателю надлежит обращаться, сообразуясь с подлинными событиями его биографии, с подлинным окружением, подлинными условиями жизнедеятельности». Таков непреложный закон документально-исторической прозы. Нарушая его, писатель тем самым разрушает сам жанр: проза перестает быть документальной, а герою приличествует носить имя вымышленное.
От неудач не застрахован никто, даже такой талантливый и заслуженно популярный автор, как Н. Эйдельман. Его подвела не эрудиция, не нехватка фактов, а уже сам прием: документ есть документ и требует к себе уважительного отношения.
Вывод критика вполне соответствовал решениям июньского пленума ЦК КПСС и провозглашенной с его трибуны борьбе с отступлениями от исторической правды. Однако тут было многое внове: и сваливание в одну кучу Эйдельмана и Михайлова, потому что вторая часть рецензии была посвящена «Генералу Ермолову», и столь резкая критика крайне популярного автора, прославившегося именно исторической беллетристикой и ставшего на этой ниве одним из знаменитых литераторов эпохи41.
Избрание Эйдельмана в качестве одной из жертв кампании объясняется чем угодно, но не антисемитизмом; как и критика Михайлова ничуть не является русофобией: странно в одной статье руками А. Мальгина побивать и одних, и других, причем примерно одинаково сильно. Здесь партийная критика уравняла всех, особенно если помнить о том, что «Литгазету» в принципе называли мишпухой:
Конечно, «Литературная газета» была газетой еврейской, и не только из-за национальности главного редактора. Большая часть редакции была еврейской. Конечно, это количество значительно превышало 5-процентную допустимую квоту42.
Сторонники же писателя недоумевали относительно неожиданного соседства:
И уж совсем непонятно и отвратительно соединение имени Н. Я. Эйдельмана с именем Олега Михайлова, этого прожигателя жизни из компании Дм. Жукова. Как можно было ставить на одну доску серьезного ученого и плагиатора, страницами ворующего у самого Ермолова?43
Кампания против Эйдельмана, которая пока что находилась в зачатке, но впоследствии затмит и критику Михайлова, и критику Петелина, уверенно опровергает линию бытописателей «русского возрождения», которые стали одновременно и пропагандистами юдофильской линии Андропова («антирусские настроения Андропова, при всей его скрытности и осторожности действий, не были тайной»44). Вероятно, нужно отдать справедливость метафоре помощника Брежнева А. Александрова-Агентова, который называл «Литгазету» «клапаном на перегревшемся паровом котле»45. И мы видим, как идеологические инстанции использовали газету для решения своих проблем. Насколько такие факты были редки? Ничуть.
К сожалению, на счету «Литературной газеты» были не только качественные высокохудожественные аналитические материалы. Есть ряд публикаций, которые можно даже назвать порочащими честное имя «Литературной газеты» <…> Внутри редакции все прекрасно понимали и знали, что публикации подобного рода являются условием существования самой «Литературной газеты», что это был бартер между редакцией и соответствующими органами46.
При попытке найти причину рецензии Мальгина и последовавшей травли в круге Эйдельмана сформировалась версия, поддержанная даже самим писателем: будто критика «Большого Жанно» была связана с планами выдвижения на госпремию. Будущая (с 1985) вторая жена писателя Юлия Мадора транслирует ее как истинную:
…На Натана вылился поток мутной воды, отнявший у него немало сил и нервов. Причина этого шабаша легко просматривалась: Натана собирались выдвинуть на получение Государственной премии. Конечно, никакую премию он бы не получил, но выдвижение тоже значило немало в советской литературной иерархии. Вот и науськали шавок, чтобы этому помешать. Удалось47.
По нашему мнению, это лишь совпадение: действительно, предполагалось выдвинуть писателя на премию; когда же начали разворачиваться события кампании по борьбе с отступлениями от исторической правды, а Эйдельман стал одной из жертв, результат такого выдвижения был предрешен.
К этому имел отношение и профессор, зав. кафедрой истории русской литературы филологического факультета МГУ В. И. Кулешов (1919–2006). Второго сентября 1983 года Натан Яковлевич сказал слово на похоронах С. М. Бонди о выдающемся вкладе покойного в пушкиноведение, особенно с учетом времени, на которое выпала подготовка академического Собрания сочинений Пушкина; «Но тут Кулешов подходит и говорит нечто, что понимаю позже, а смысл: я тебе премию — а ты мне упреки…»48 Вероятно, Эйдельман совершенно справедливо отметил, что после смерти в 1978 году Т. В. Цявловской и вот теперь — С. М. Бонди в Москве не остается специалистов высокого уровня по творчеству Пушкина, а В. И. Кулешов, также увлекшийся пушкиноведением, принял это на свой счет (можем добавить, что уж, конечно, не беспричинно).
Тем не менее 16 сентября 1983 года Эйдельман записал в дневнике: «Сданы тугаменты на премию»49, и, по-видимому, имел надежды на положительный результат. Все-таки у него было и множество напечатанных книг, и писательская слава, и даже публичные похвалы на съезде писателей СССР за успехи в жанре исторической романистики50. Но уже 21 сентября — в день выхода статьи А. Мальгина «Разрушение жанра» — можно было оставить все надежды. Зададим вопрос: так ли важна премия для писателя? Формально да, и прежде всего — по чувствительной финансовой причине: «Премии давали не только разовый финансовый эффект, но и предоставляли высокую гонорарную ставку на новые публикации, собрания сочинений, переиздания и т. д.»51.
Даже если работы Эйдельмана и выдвигались на премию, то до непосредственного рассмотрения его кандидатуры дело так и не дошло: документы были остановлены на уровне организаций, которые должны были делать представление. Поэтому в материалах Государственного комитета СССР по Ленинским и Государственным премиям, в ведении которого было присуждение Государственной премии СССР 1983 года, имени Н. Я. Эйдельмана нет ни в предварительном списке кандидатур52, ни в списках отобранных для рассмотрения на первоначальном заседании комитета 14 января 1983 года53. То же можно сказать о Государственной премии РСФСР: секретариат правления Союза писателей РСФСР рассматривал вопрос о выдвижении кандидатур 4 мая 1983 года; вел заседание заместитель председателя правления Юрий Бондарев54.
Среди них имя Н. Я. Эйдельмана не упоминается.
Нет имени Н. Я. Эйдельмана и в списке кандидатов, выдвинутых Союзом писателей РСФСР на Государственную премию СССР 1984 года, после обсуждения их на заседании секретариата правления 14 ноября 1983 года, проходившем под председательством С. В. Михалкова55. И наконец, он не упоминается в подборке «материалов, посвященных произведениям писателей-москвичей, выдвинутых на соискание Государственных премий 1983 года»56.
В любом случае, до выдвижения на премию дело так и не дошло, и писатель, который долго лелеял надежду, 6 апреля 1984 года констатировал в дневниковой записи: «На премию-таки не двинули („дискуссия не окончена“)»57.
1. Эйдельман Я. Путь великого поэта: На пушкинской выставке [в Гос. Историческом музее] // Литературная газета. 1937. № 10, 20 февраля. С. 6.
2. РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 40. Д. 1798. Л. 1–11.
3. См.: «Дело» молодых историков (1957–1958 гг.): [Встреча с участниками событий в редакции журнала «Вопросы истории»] // Вопросы истории. 1994. № 4. С. 106–135.
4. РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 40. Д. 1798. Л. 6; также см.: Эйдельман Ю. Равный самому себе // Знание — сила. 1996. № 4. С. 104–107.
5. РГАЛИ. Ф. 631. Оп. 40. Д. 1798. Л. 30–72.
6. Там же. Л. 10–11.
7. Гордин Я. А. В сторону Стикса: Большой некролог. М.: Новое литературное обозрение, 2005. С. 93.
8. Порудоминский В. Уроки Эйдельмана // Зарубежные задворки. [Дюссельдорф], 2014. № 12. С. 5.
9. Ю. М. Лотман — Б. А. Успенский: Переписка, 1964–1993 / Сост., подгот. текста и коммент. О. Я. Кельберт и М. В. Трунина / Bibliotheca Lotmaniana. Таллинн: Изд-во Таллиннского университета, 2016. С. 215 (11 октября 1970).
10. Цит. по: Лотман Ю. М. Воспитание души. СПб.: Искусство–СПБ, 2005. С. 78–79.
11. Ляско К. И. Звезда Натана Эйдельмана: [Рец. на кн.:] Натан Яковлевич Эйдельман: Библиогр. материалы… 1991 // Библиография. 1993. № 2 (258). С. 128.
12. Рецептер В. Смерть Сенеки, или Пушкинский центр. Роман [Начало] // Знамя. М., 2019. № 8. С. 13.
13. Эйдельман Н. Слово о Пушкине: Лекция, прочитанная на Высших курсах режиссеров и сценаристов / Предисл. и публ. И. Я. Боярского // Искусство кино. 1999. № 6. С. 153.
14. «У нас были огромные долги — он содержал две семьи. Я думала, мы так и умрем с долгами», — вспоминала вторая жена писателя (цит. по: Шрайман Т., Островский Г. Натан Эйдельман: [Интервью с Юлией Мадорой (Эйдельман)] // Окна: еженедельное приложение к газете «Вести». [Тель-Авив], 1992. 31 декабря. С. 20.)
15. Реферат доклада на А. А. Ильина-Томича «Биобиблиография Н. Я. Эйдельмана как историко-культурная проблема» на Первых Эйдельмановских чтениях (18 апреля 1991 года) в кн.: Мильчина В. Хроники постсоветской гуманитарной науки: Банные, Лотмановские, Гаспаровские и другие чтения. М.: Новое литературное обозрение, 2019. С. 20.
16. Третьи Эйдельмановские чтения (20 апреля 1993 года) // Мильчина В. Хроники постсоветской гуманитарной науки… С. 29.
17. Немзер А. Замечательное десятилетие русской литературы. М.: Захаров, 2003. С. 61.
18. Чайковская О. Соперница времени / Литературная критика // Новый мир. 1983. № 8. С. 215.
19. Гордин Я. Занятия историей как оппозиционный акт / Итоги советской культуры // Знамя. 2001. № 4. С. 182.
20. Гордин Я. Занятия историей как оппозиционный акт. С. 181–182.
21. Буганов В. И. Отечественная история в серии «Жизнь замечательных людей» // Вопросы истории. 1984. № 1. С. 28.
22. Чайковская О. Соперница времени. С. 227.
23. Гордин Я. Занятия историей как оппозиционный акт. С. 181.
24. Эрлих С. Е. Декабристы в исторической памяти, 2000–2014 гг.: Дисс. … д-ра ист. наук / СПб Институт истории РАН. СПб., 2015. С. 85, 391, 89.
25. Бровман Г. Люди революции: мысль и действие: [О серии «Пламенные революционеры»] // Знамя. 1981. № 8. С. 239.
26. Самойлов Д. С. Поденные записи: В 2 т. М.: Время, 2002. Т. 2. С. 179 (21 сентября 1982).
27. Гордин Я. Книга судеб, или История с человеческим лицом // Эйдельман Н. Я. «Сказать всё…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XIX веков / Сост. Ю. Ма-оры; предисл. Я. Гордина; отв. ред. Я. Гордин, А. Осповат. М.: Новое литературное обозрение, 2021. С. 11.
28. Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб.: Искусство–СПБ, 2002. С. 79.
29. Эйдельман Ю. Дневники Натана Эйдельмана. М.: Материк, 2003. С. 267.
30. Там же. С. 272.
31. Немзер А. Почто слеза катится?: Натан Яковлевич Эйдельман, 18 апреля 1930 — 29 ноября 1989 // Немзер А. Памятные даты: от Гаврилы Державина до Юрия Давыдова. М.: Время, 2002. С. 464.
32. Задачник по истории: [Беседа с историком и писателем Н. Я. Эйдельманом] / Беседу вела О. Нильсен // Московский комсомолец. 1982. № 210, 12 сентября. С. 2.
33. Порудоминский В. Век Большого Жанно: Штрихи к портрету // Московский комсомолец. 1983. № 180, 5 августа. С. 4.
34. Чайковская О. Соперница времени. С. 230.
35. Там же. С. 231.
36. Икрамов К. Иван Иванович: [Рец. на кн.:] Эйдельман Н. Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине // Литературное обозрение. 1983. № 9. С. 64.
37. Смелков Ю. «Мой первый друг…» [Рец. на кн.:] Эйдельман Н. Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине // В мире книг. 1983. № 6. С. 76.
38. Латынина А. Как дышалось в «Литгазете»? С. 161.
39. Мальгин А. Разрушение жанра, или Кое-что об исторической прозе. С. 3.
40. Речь идет об уже упоминавшейся нами статье: Кардин В. Границы безграничности: Полемические заметки. Документальная проза: может ли вымысел заменить факт? // Литературная газета. 1982. № 36, 8 сентября. С. 5.
41. Не вполне понятно также, почему наибольший акцент был сделан Мальгиным на одном из героев повести — Я. Д. Казимирском, «жандарме в прошлом и настоящем», а точнее — на вольном обращении его, генерал-майора III Отделения, начальника Сибирского жандармского округа, с секретными документами — текстами доносов на декабристов. Тонкий момент нераскрытия агентуры был всегда актуален лишь для самой агентуры и ее начальства, тогда как для широкой читательской публики вряд ли представлял интерес.
42. Чаковская А. Э. Либеральные тенденции в печати в эпоху застоя 1980–1985 гг. С. 157.
43. Письмо А. В. Ратнера Е. И. Меламеду, 8 октября 1983. Цит. по: Труды и дни Александра Ратнера / Сост. А. И. Рейтблат и А. П. Шикман. М.: Новое литературное обозрение, 2007. С. 169.
44. Семанов С. Н. Председатель КГБ Юрий Андропов. М.: Алгоритм, 2008. С. 166.
45. Сырокомский В. Загадка патриарха: Воспоминания старого газетчика // Знамя. 2001. № 4. С. 162.
46. Чаковская А. Э. Либеральные тенденции в печати в эпоху застоя 1980–1985 гг. С. 148–149.
47. Эйдельман Ю. М. Век иной и жизнь другая. СПб.: Союз писателей Санкт-Петербурга; журнал «Звезда», 2013. С. 338.
48. Эйдельман Ю. Дневники Натана Эйдельмана. С. 286.
49. Там же. С. 288.
50. Седьмой съезд писателей СССР, 30 июня — 4 июля 1981: Стенографический отчет. М.: Советский писатель, 1983. С. 140 (заседание комиссии «Развитие многонациональной советской литературы последних лет в освещении литературной критики», выступление В. Д. Оскоцкого).
51. Биккенин Н. Б. Как это было на самом деле: Сцены общественной и частной жизни. М.: Academia, 2003. С. 161.
52. РГАЛИ. Ф. 2916. Оп. 4. Д. 172. Л. 1–102.
53. Там же. Д. 140. Л. 1–71.
54. РГАЛИ. Ф. 2938. Оп. 3. Д. 925. Л. 34–34а–35.
55. Там же. Д. 935. Л. 2–3.
56. Московский литератор. 1983. № 32, 2 сентября. С. 2–3.
57. Эйдельман Ю. Дневники Натана Эйдельмана. С. 309.