Издательство «Новое литературное обозрение» представляет новое издание книги Александра Эткинда «Кривое горе. Память о непогребенных».
Это книга о горе по жертвам советских репрессий, о культурных механизмах памяти и скорби. Работа горя воспроизводит прошлое в воображении, текстах и ритуалах; она возвращает мертвых к жизни, но это не совсем жизнь... Культурная память после социальной катастрофы — сложная среда, в которой сосуществуют жертвы, палачи и свидетели преступлений. Среди них живут и совсем странные существа — вампиры, зомби, призраки. От «Дела историков» до шедевров советского кино, от памятников жертвам ГУЛАГа до постсоветского «магического историзма» — новая книга Александра Эткинда рисует причудливую панораму посткатастрофической культуры.
Предлагаем прочитать фрагмент книги.
Готический реализм
В 1938 году арестовали Ольгу Берггольц — поэта, филолога, выпускницу Института истории искусств. От жестоких пыток у нее случился выкидыш; через семь месяцев после ареста ее освободили. Как и многие интеллектуалы того времени, Берггольц вела дневник. Он был конфискован, а потом его вернули — прочитанным, с пометками красным карандашом. В новом своем дневнике она горько комментировала: «И вот эти измученные, загаженные дневники лежат у меня в столе. И что бы я ни писала теперь, так и кажется мне — вот это и это будет подчеркнуто тем же красным карандашом... О, позор, позор, позор!.. Не думать об этом! Но большей несвободы еще не было...» После выхода из тюрьмы она часто возвращается в дневнике к тюремному опыту: «Зачем все-таки подвергали меня все той же муке?!.. И это безмерное, безграничное, дикое человеческое страдание, в котором тонуло мое страдание, расширяясь до безумия, до раздавленности?»
Берггольц считала долгие часы допросов непростительным разрушением ее субъективности: «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули ее обратно и говорят: “Живи”». Эти тюремные месяцы уничтожили ее не только как человека, но и как писателя, полагала Берггольц: «Как же я буду писать роман о нашем поколении... роман о субъекте эпохи , о субъекте его сознания, когда это сознание после тюрьмы потерпело такие погромы, вышло из дотюремного равновесия?»1 Но в тюрьме она читала другим заключенным свои восторженные стихи о Сталине, и они нравились зэкам. Потом Берггольц оставалась в Ленинграде все годы блокады, и ее будут считать главным поэтом этого трагического времени.
Михаил Бахтин написал свой труд о ренессансном карнавале — вероятно, самую необычную и самую влиятельную книгу из всех, что были написаны российскими филологами, — в условиях, которые не слишком отличались от тех, в которых была Берггольц. Бахтин был арестован в 1928 году и приговорен к пяти годам Соловков, но приговор был смягчен из-за плохого состояния его здоровья. Ему предстояла ссылка в Казахстан, где с ним обращались сравнительно мягко. Он не жаловался на условия ссылки и, несмотря на плохое здоровье, намного пережил своего следователя, которого расстреляли в 1936-м. Бахтину вообще везло. Во время ареста он как раз закончил книгу о Достоевском; она вышла, когда автор уже был в заключении, что было очень необычно. По сравнению с Романовым и Лихачевым, жертвами и наблюдателями самого эпицентра лагерной системы, Бахтин видел ее далекую периферию.
В 1936 году его ссылка закончилась, но Бахтин не вернулся в столицу. Чтобы выжить, он добровольно остался в тех же отдаленных местах Казахстана, а впоследствии переехал в другое незаметное место — Саранск, столицу Мордовии. Иногда он менял адреса, фактически переходя «на нелегальное положение», как рассказывал годы спустя2.
Кажется, ему были свойственны необычно ясное понимание времени, в какое он жил и работал, а также умелый контроль над рисками этой жизни и работы.
В степях Северного Казахстана Бахтин стал свидетелем коллективизации и последовавшего за ней страшного голода, который опустошил этот огромный регион. Он видел трупы на улицах, которые никто не убирал; работавший бухгалтером в системе потребительской кооперации, он должен был представлять и масштаб трагедии, и виновность в ней государства, и коллапс той системы социальной помощи, какая веками существовала в этих местах. Пока он был в ссылке на этой вымиравшей окраине, его друзей пытали и расстреливали в столице.
Одним из погибших был Павел Медведев, профессор Ленинградского университета, опубликовавший в своей редакции многие стихи и документы из архива Александра Блока (если верить Бахтину, Медведев получил их от вдовы поэта, став ее любовником). Незадолго до того, как Медведев был арестован и расстрелян в 1938-м, он помог Бахтину получить преподавательскую должность3. Другой друг Бахтина, поэт и мистик Борис Зубакин, был обвинен в создании масонской ложи; в этом случае обвинение не лгало. Зубакина расстреляли в 1937-м. Еще одного друга, инженера Владимира Руговича, постигла та же судьба. Другие члены «круга Бахтина», как он нам известен сейчас, — философы Матвей Каган, Лев Пумпянский и Валентин Волошинов — умерли молодыми в конце 1930-х.
Согласно биографам, среди друзей Бахтина был один крупный политический деятель — Николай Суханов. В прошлом активный член партии эсеров, Суханов перешел из народничества в марксизм и в 1917-м стал меньшевиком. Потом Суханов написал очень важные воспоминания о революции 1917 года, которые привели в ярость умиравшего Ленина. Суханов также был журналистом и редактором «Новой жизни», где печатал ведущих левых авторов дореволюционной России. В середине 1920-х Суханов попытался вернуться к старым спорам о русской крестьянской общине, что накануне коллективизации было актуальной и опасной темой. Политические границы, заострившиеся в первые годы советской власти, пролегли по его семье: жена Суханова, большевичка Галина Флаксерман, сотрудничала с Лениным и другими вождями революции. Само решение об Октябрьском восстании было принято на конспиративной квартире, где жили Суханов и Флаксерман. Утверждают, что Бахтин и Суханов были близкими друзьями и что Флаксерман напечатала на машинке часть рукописей Бахтина4. Если Бахтину был нужен свежий материал о парадоксах современной политики и культуры, он не мог бы найти лучшего источника, чем эта семья.
И физически, и интеллектуально Бахтину удалось пережить сталинизм. Его стратегия, похоже, состояла в том, чтобы не говорить открыто о страхе, горе и вине. В молодости Бахтин увлеченно занимался русской литературой, от Гоголя до символистов, и интересовался некоторыми проявлениями народной религии5. Но кажется, с арестом многое изменилось. До ареста Бахтин закончил книгу о классике русской литературы — Достоевском; в ссылке он стал писать о классике европейской литературы — Рабле. Перед арестом в 1934 году Мандельштам, как известно, определял свой метод как «тоску по мировой культуре»6.
Подобно поэту Мандельштаму, композитору Шостаковичу и художнику Свешникову, Бахтин лучше знал пространства горя в «мировой культуре», чем в собственной стране (см. также главу 5). И все же до самой смерти Бахтин интересовался историей и смыслом российских революций. Однажды в 1973-м, почувствовав себя в безопасности, он высказал сожаление, что Керенский не подавил Октябрьское восстание силой7. Отрезанные от корней и средств к существованию, живущие, как писал Мандельштам, «под собою не чуя страны», эти люди действительно тосковали по мировой культуре, но необычным образом. В 1933 году в ожидании ареста Мандельштам написал парадоксальный «Разговор о Данте». Ревизуя традицию, он показал Данте «измученным и загнанным человеком», полным «внутреннего беспокойства и тяжелой, смутной неловкости»; на всем протяжении «Divina Commedia» Данте «не умеет себя вести, не знает, как ступить, что сказать, как поклониться». Тоска по Другому соединялась с проекцией самого себя: то была питательная среда для многих упражнений в творчестве и разрушении культуры. Не было б у него гида, Вергилия, рассуждает Мандельштам, Данте продемонстрировал бы нам «гротескную буффонаду»8. Подобно Мандельштаму, Бахтин выражал свой страх и горе в терминах «мировой культуры», которую для него олицетворяли Рабле и другие великие авторы европейского Ренессанса, от Сервантеса до Шекспира.
Как и Мандельштам, Бахтин воспринимал эту культуру весьма оригинально — иначе, чем она сама себя понимала. В бахтинском карнавале меняются местами социальные роли и осмеиваются общепринятые истины. Слабаки находят источник силы, субалтерны обретают красноречие, власти соглашаются на осмеяние, и вся социальная машина раскрывает свою случайную и смехотворную природу.
Бахтин утверждал, что в средневековой Европе карнавалы были регулярными событиями «народной культуры», а в последующие эпохи перешли в литературу — в книги таких авторов, как Рабле, Гёте и Достоевский. Ключевая концепция его диссертации, написанной в Казахстане и Мордовии, — «готический реализм». Бахтин доказывал, что готический реализм пронизывал значительную часть средневековой культуры, включая химер и монстров на стенах соборов, рассказы о схождении в ад, басни о животных и призраках и, наконец, непристойный народный язык, который регулярно отсылал к готической загадке смерти-обновления. Потом «готический реализм» перешел в искусство Брейгеля Старшего и Иеронима Босха. Но главный его пример — образы «рож дающей и смеющейся смерти», которые, по Бахтину, составляют сущность гротеска (см. главу 8). Эти образы представляют «два тела в одном», умирающее и рождающееся. Несмотря на то что Бахтин всю жизнь интересовался Фрейдом, его редко интересовала сексуальность как таковая: гениталии для него — символы размножения, которое в готическом мире происходит перед лицом смерти. Репрезентируя коллективное и бессмертное тело народа, а не бренное тело самовлюбленной личности, готический реализм глубок и бодр: «Предметом амбивалентного смеха становилось здесь само время, самая смена времен». В современную эпоху, сожалеет Бахтин, эта сложная образность «приобретает... форму внеобразного отвлеченно-морального утешения», которое теряет связь и с горем, и со смехом. Для Бахтина и его теории литературы важно, что «все поле реалистической литературы последних трех веков ее развития буквально усеяно обломками готического реализма»9. Карнавал, а потом его литературные реинкарнации способны временно возрождать эти двуединые символы, и потому «нет ничего окончательно умершего: каждый смысл возродится вновь». Вернувшись из ада, Бахтин играет не Данте, а скорее Вергилия: он ведет читателя к «гротескной буффонаде», но смягчает ее ужас рациональным объяснением и духовным утешением.
Труд Бахтина о карнавале, законченный как диссертация в 1945-м, получил известность двадцать лет спустя, когда его помогло опубликовать новое, постсталинское поколение интеллектуалов. Этот мощный и амбивалентный текст одновременно говорит о многом, но одна из его сквозных тем — чувство исторической и личной потери. Как справиться с тем, чего больше нет? Как компенсировать или даже искупить потери, не стирая их реальность? В этих темах Бахтин был близок своему немецкому современнику Вальтеру Беньямину, другой жертве террора. Диссертация Бахтина о Рабле была написана в Кустанае в течение 1930-х, диссертация Беньямина о германской барочной драме XVII века в 1925-м на итальянском острове Капри. Обе диссертации пересекаются в политическом прочтении Возрождения и раннего барокко, в акценте на народной культуре и в темах горя и юмора. Как и Бахтин со своим карнавалом, Беньямин выносит значение барочной драмы далеко за пределы ее исторического периода: «Ибо это не столько пьесы, от которых становится печально, сколько такие, в которых скорбь находит свое удовлетворение: пьесы для печальных». У современного читателя, писал Беньямин, от созерцания барочного мира, «погруженного в противоречия», возникает «характерное головокружение». Он даже утверждал, что авторы барочных пьес лучше справились с работой горя по жертвам Тридцатилетней войны, чем его современники, видевшие Первую мировую войну и неудавшуюся революцию в Германии. Если смерть «всегда является имманентной» трагедии, в барочной драме она принимает форму «общей судьбы», писал Беньямин. Подобно карнавалу, барочная драма вмещает то, что «для утонченного вкуса... казалось чуждым, может быть даже варварским». Как и культуры веймарской Германии и советской России, барочная драма была одержима «идеей катастрофы»10. Оба автора, Бахтин и Беньямин, искали в далеком прошлом оправдание рождающимся культурным формам, хотя последний яснее видел «ошеломляющие аналогии» между барочной драмой и экспрессионизмом. Они не встречались и не читали друг друга, но, если бы это произошло, они увидели бы немало общего в своих исторических наблюдениях. Восприняв эстетическую традицию, идущую от Аристотеля к Ницше, оба автора считали ее неадекватной для нового, страшного опыта XX века. Для обоих был важен их схожий политический опыт на периферии поднимавшейся диктатуры. Общими были и интеллектуальные источники: античная филология, марксизм, фрейдизм и скрытый в тексте мессианский мистицизм.
После Капри Беньямин работал над разными темами, а Бахтин десятилетиями переделывал все ту же, задуманную в Кустанае диссертацию. От завораживающей мифологии ее первой редакции многое осталось и в окончательном тексте книги — в том виде, в каком он был опубликован в 1965 году. Но в новой атмосфере «оттепели» Бахтин серьезно переработал текст. Считая первую редакцию слишком личной, он надеялся, что поправки сделают книгу менее похожей на мечту или миф и больше похожей на научный труд. В итоговой версии карнавал стал еще более оптимистичным, чем в первой, напоминая скорее весенний праздник, чем обряд погребения, хотя в обеих версиях Бахтин утверждает, что это одно и то же. Термин «готический» был заменен на «гротескный», а ключевое для первой версии понятие «готического реализма» вообще исчезло11. Беньямин не смог ни защитить диссертацию, ни спастись от террора; Бахтину, мастеру выживания, удалось и то и другое.
1. Берггольц О. Запретный дневник. СПб.: Азбука, 2010. С. 26, 31.
2. Clark K., Holquist M. Mikhail Bakhtin. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1984. Р. 142; Дувакин В.Д. Беседы В.Д. Дувакина с М.М. Бахтиным. М.: Прогресс, 1996. С. 205.
3. О Медведеве и Л.Д. Менделеевой-Блок см.: Дувакин В.В. Беседы В.В. Дувакина с М.М. Бахтиным. С. 196—197.
4. Российские биографы Бахтина пишут, что Суханов был его единственным собеседником в годы ссылки в Кустанай. См.: Конкин С.С., Конкина Л.С. Михаил Бахтин. Саранск: Мордовское книжное издательство, 1993. С. 209—210; Паньков Н.А. Вопросы биографии и научного творчества М.М. Бахтина. М.: МГУ, 2011. С. 427. В биографии Суханова не упоминается, был ли он сослан в Казахстан. См.: Getzler I. Nikolai Sukhanov: Chronicler of the Russian Revolution. Basingstoke: Palgrave, 2002. Специалист по Суханову, профессор А.А. Корников, ответил на мой запрос очень информативным письмом, в котором пояснил, что Суханов и Флаксерман никогда не были в ссылке в Казахстане. Они жили в Москве до ареста Суханова в июле 1930 года, после чего были отправлены на Урал и далее в Сибирь, где и были расстреляны в 1940-м. Я думаю, что Бахтин и Суханов встречались в Москве до ареста обоих, а много лет спустя Бахтин ошибся, считая, что их встречи состоялись в Кустанае.
5. Об интересе Бахтина к русским сектам см.: Эткинд А. Хлыст: Секты, литература и революция. М.: Новое литературное обозрение, 1998. С. 155—159.
6. Мандельштам Н. Воспоминания. С. 296.
7. См.: Дувакин В.Д. Беседы В.Д. Дувакина с М.М. Бахтиным. С. 69.
8. Мандельштам О. Собрание сочинений. М., 1999. Т. 2. С. 221. «Разговор о Данте» был впервые напечатан в 1967 году с предисловием Леонида Пинского, историка литературы и бывшего узника ГУЛАГа. Прочитав эту книгу в лагере, Андрей Синявский отметил, что Пинский напрасно пытался найти для эссе Мандельштама место в литературе о Данте. Более правильным, считал Синявский, было бы прочитать «Разговор о Данте» в свете «личного опыта» Мандельштама. См.: Синявский А.Д. 127 писем о любви. М.: Аграф, 2004. Т. 1. С. 356. Надо заметить, что в советских биографиях Данте предстает иначе. Алексей Дживелегов изобразил Данте в юности как отважного рыцаря, а в зрелости и старости — как гордого царедворца и скитальца-стоика. Это очень далеко от мандельштамовского «измученного человека». См.: Дживелегов А. Данте. М.: ОГИЗ, 1933.
9. Бахтин М. Франсуа Рабле в истории реализма // Бахтин М.М. Собрание сочинений. М.: Языки славянских культур, 2008. Т. 4 (1). С. 26—27, 43—45, 112. Об истории этого текста см.: Паньков Н.А. М.М. Бахтин: ранняя версия концепции карнавала // Вопросы литературы. 1997. № 5. С. 87—122.
10. Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. М.: Аграф, 2002. С. 33, 37,42, 52, 116, 136. См. также: Pensky M. Melancholy Dialectics: Walter Benjamin and the Play of Mourning. Amherst: University of Massachusetts Press, 2001; Santner E. On Creaturely Life: Rilke, Benjamin, Sebald. Chicago: University of Chicago Press, 2006; Beasley-Murray T. Mikhail Bakhtin and Walter Benjamin: Experience and Form. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2007; Flatley J. Aff ective Mapping: Melancholia and the Politics of Modernism. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2008; Бубнова Т. Бахтин и Беньямин (по поводу Гёте) // Хронотоп и окрестности: Юбилейный сборник в честь Николая Панькова. Уфа: Вагант, 2011. С. 54—67.
11. В 1960-х слово «гротеск» приобрело характер клише, к которому прибегали для описания советской жизни. Вскоре после эмиграции дочь Сталина писала, что история России «напоминает печальный и жуткий гротеск» (Аллилуева С. Только один год. New York: Harper, 1969. Р. 247).