Александр Иванов - глава издательства Ad Marginem, философ. Илья Будрайтскис — художник, теоретик, историк, учитель, гражданский активист. Диалог о том, что произошло в России за последний почти год, что не произошло и что именно теперь заканчивается.
Будрайтскис: В последние месяцы все диагностируют пробуждение в России политики, возникновение новой активной гражданской уличной жизни (по крайней мере в Москве и в нескольких крупных городах). Но у меня, помимо прилива энтузиазма, который я абсолютно со всеми разделяю, углубляется ощущение понимания нашей крайней бедности, в первую очередь бедности политической, интеллектуальной.
Нужно признать, что мы оказались во многом захвачены врасплох этим подъемом. Главная политическая характеристика нынешней ситуации состоит в том, что развитие рядовых участников, развитие масс очевидно обгоняет развитие лидеров, руководства. Это какая-то общая черта, общая проблема (или, наоборот, общее достоинство) этого движения, которое отмечают все. С чем связана эта бедность?
Почему, наконец, существует такой разрыв между живым и действительно меняющим ситуацию опытом участия в движении и скудостью и тупостью политического языка, на котором это движение выражает свои требования?
Иванов: Разделяю полностью. В принципе, мы вроде бы до последнего времени продолжали находиться в постсоветском состоянии, что бы под этим ни понимать, а я понимаю под этим скорее негативную зависимость от позднесоветского распада социальности. Особенно важна одна его характеристика – крайний индивидуализм, который был порожден позднесоветским руинированным обществом, где все социальные связи уже ничем не были обусловлены, кроме физических контактов между людьми; когда все виды деятельности были крайне атомизированы, родился тип интеллектуала-одиночки с очень узким общественным feedback-ом, со стремлением, наоборот, к замыканию на себе, к капсулированию, к созданию своей абсолютно закрытой жизни.
Эта тенденция немного переломилась на рубеже 80-90-х годов, но путинский период опять воскресил эту крайнюю форму индивидуализма, и в том числе через товарный фетишизм, через очевидную установку индивидуальное потребление. Это я вижу и по культурному потреблению тоже. Мы видим крайнюю степень диссоциации – и этой диссоциированной социальной материей очень легко управлять.
В этой ситуации любые высказывания, любые генерализирующие тезисы касались только медиасферы. Медиа было нашим единственным "всеобщим", главным тотализующим фактором. Теория все время склонялась к тому, чтобы быть теорией медиа, теорией тотальной коммуникации всего со всем. Из западных источников подхватывались всяческие теории медиа, теории рекламы, теории образа и т.д. Но в последние полгода мы столкнулись с ситуацией, когда по разным признакам видно, что этот период финализируется.
Это уже не твое даже поколение, это поколение людей, которые вообще не прошли опыта советской школы и никак не связаны с традицией позднесоветской атомизации. Скорее они испытали эту атомизацию уже в буржуазном, фетишистском ключе, в атмосфере жесточайших социальных травм, экономических и культурных разрывов, которая сложилась в нулевые годы. Образовалась довольно странная реакция на социальную и культурную инерцию. Появились спонтанные неорганизованные активисты, и проследить, откуда они всему этому научились, довольно сложно.
Возможно, это непосредственный опыт контактов с европейскими, американскими социальными реалиями, с чем я все больше сталкиваюсь как издатель. Я вижу молодых людей на ярмарках, которые говорят: «Я эту книгу читал по-французски, по-немецки, по-английски. Интересно, каков русский перевод». Или это может быть реакцией на абсолютно новую ситуацию отцов и детей, generation gap 2000-х, когда дети обеспеченных родителей, немногочисленная их часть, небольшой процент, уже понимают, что разделять идеологию commodity фетишизма дико старомодно. Они не хотят жить в стране третьего мира, которая распята на этих образах тотального потребления.
Либеральное тяготение к «золотому миллиарду» проявляется, как ни странно, еще и в том, что в золотом миллиарде кроме всего прочего представлена и левая социальная критика, как необходимая часть леволиберального консенсуса. В России сейчас семимильными шагами идет открытие леволиберального активизма и леволиберальных практик разного рода, связанных с идеей автономии, антикорпоративной идеологии. Это идеология частного, очень буржуазного и в то же время социального, солидарного и в этом смысле левого, леволиберального типа. Так бы я охарактеризовал общий тренд московского «Оккупая». Там - мне кажется, даже визуально это было заметно - было больше обеспеченных молодых людей, чем в нью-йоркском «Оккупае», где гораздо больше было городских бедняков, нового пролетариата.
Здесь я немного отклонюсь от темы. У меня есть знакомый испанский архитектор, который прошел опыт французской революции 68-го года, и он рассказывал, что 68 год (об этом прекрасно Пазолини писал) – это было восстание буржуазных детей. Но в какой-то момент к детям французской буржуазии присоединилась молодежь с окраин. И когда эти бедные ребята из пригородов увидели толпу студентов и полицию, которая их блокирует, то закричали: «Слушайте, парни, это же копы, копов надо пиздить!». И началась просто обычная драка, характерная для любых пролетарских пригородов. Копов стали просто пиздить, и буржуазные дети в ажитации подхватили этот порыв. Это произошло довольно случайно, но ведь произошло: довольно мирное буржуазное манифестирование превратилось в радикальную движуху.
А у нас я пока такого радикализма не вижу. Разве что столкновения на Болотной площади шестого мая, когда стали забрасывать ОМОН камнями и бутылками, но это не было связано с подключением по-настоящему обездоленных, которых на самом деле очень много. Это было репрезентацией не столько настроения обездоленных, сколько рождения радикального настроения вообще. Что в каком-то смысле даже прогрессивно, если брать Россию как некий политический остров, архипелаг, но все же довольно архаично.
Понятно, что девяностые и нулевые годы в смысле теории, в смысле интереса к социальной сфере были в России абсолютно проиграны. Это видно, например, по вкусам русской, московской публики. Любые социально маркированные тексты, кинофильмы, визуальные проекты не пользуются здесь никаким успехом.
И то, что, например, в Польше или Румынии составляет естественную пищу интеллектуалов - обсуждение политических вопросов, проблематики исключения, подавления minorities, – в России вообще не волновало публику. Это настроение социальной бесчувственности доминировало начиная с эпохи советского диссидентства 70-х годов. Это очевидным образом праволиберальное настроение и вера в то, что капитализм и демократия спасут всех, нужно просто больше капитализма. Что ты об этом думаешь?
Б: Да, 2000-е годы строились на том, что российская элита, которая создавала пост-советскую реальность, хотела как раз жить в стране третьего мира, относясь к самой привилегированной части этой страны, к одной сотой процента абсолютных победителей.
И: И это похоже на Египет.
Б: Да. Элита все 2000-е годы находилась в ситуации полной гегемонии. И эта гегемония поддерживала господство праволиберальных идей даже в среде не очень состоятельной интеллигенции, среди представителей среднего класса, находившхся в весьма подвешенной социально-экономической ситуации. А где-то на самых нижних ступенях существовало абсолютное большинство населения, которое продолжало в 2000-е годы жить «голой жизнью». Потреблять. Этот уровень потребления постепенно рос, но эта часть населения была полностью исключена из процесса принятия решений, полностью лишена своего языка и, в общем-то, никого не интересовала: ни средние слои, ни тем более верхние.
Если продолжать здесь твою аналогию с 68-м годом, то получается, что поворот средних слоев к активной уличной позиции, к оппозиционной политике и от правого либерализма к левому означает их попытку разрыва с элитой, которая до этого удерживала их в состоянии господства и, очевидно, не может больше давать им этого господства сейчас. Естественно, элита попытается как-то исправить ситуацию, вполне возможно, что на политическом уровне это будет связано с какими-то уступками Путина, с косметическим ремонтом системы. Но очевидно, что эта классовая диспозиция уже сломана, уже начала меняться. Очевидно, что изменения необратимы.
И здесь главным вопросом становится вопрос об этом абсолютно не включенном ни во что большинстве. Как оно поступит? Присоединится к студентам из среднего класса для того, чтобы вместе вступить в бой с полицией? Или станет частью нового монструозного консервативного блока, в котором соединится с элитой, обратившейся к низкопробному популизму?
Это было всегда, мы видели и в развитых странах, и в странах третьего мира, как работало поддержание господства элит: за счет религии, за счет моральных ценностей, за счет обращения к животной ненависти к девиантам, гомосексуалистам, меньшинствам. И здесь вопрос ответственности культуры становится очень важным, гораздо более важным, чем это было все 2000-е годы, когда культура была более или менее абсорбирована той утвердившейся моделью господства, которая сейчас ушла в прошлое и не вернется. Что ты об этом думаешь?
И: Для меня это не столько вопрос культуры, сколько вопрос повседневных практик. Более или менее понятна диспозиция современного российского среднего класса: работа в офисе, семья, быт и потребление, отдых. Культура здесь не является отдельным доминионом, она дисперсно распределена по всем этим территориям. Большая часть офисных работников воспринимает культуру как сферу досуга – не как сферу интеллектуального усилия и критического осмысления, а как сферу отдыха. Но есть небольшой слой (по разным оценкам, от 15 до 20 процентов), который эту зону отдыха может расширить за пределы России. Пусть это будет Турция, Египет…
Но простая коммуникация со странами типа Турции может быть очень плодотворной. Установка на «золотой миллиард», которая свойственна русской элите, должна, мне кажется, в том числе и в интеллектуальном смысле, смениться если не установкой, то большим вниманием (публичным, интеллектуальным вниманияем) к таким странам, как Турция, Бразилия, Индия, Египет. Эти страны, которые сейчас странным образом могут дать русским хороший урок солидарности. Я имею в виду некоторую зону дискурсивной солидарности, которая там есть, культурной и социальной солидарности. Зону, например, отвоевывания (это касается Турции) светского пространства внутри религиозно выстроенного общества. Это также интерес к зоне социальной солидарности вообще, характерный для развивающихся стран в большей степени, чем для стран «золотого миллиарда».
Это касается, например, практики жизни в городских районах, на местах, освоения локальных территорий, возвращения им функции естественной, не контролируемой внешними силами среды обитания. Для Турции это очень важный процесс, да и в египетской революции он оказался очень важен. Я пересмотрел свое отношение к «Братьям-мусульманам», когда узнал, насколько важную социальную функцию выполняют их светские институты - различные кассы взаимопомощи, организации, поддерживающие нуждающихся, организации, связанные с ремонтом домов, помощью вдовам, поддержкой семей, оставшихся без кормильца и т.д. Мощное низовое гражданское движение, на верхушке которого находятся «Братья-мусульмане», но их светская часть довольно активно работает. Мне кажется, что для леволибирально ориентированной российской публики, которая по-прежнему очень сильно и во многом некритично зависима от фетишистских образов стран «золотого миллиарда», важно присмотреться к гражданским, светским институтам в странах вроде Турции и Египта.
Нужно видеть gap между образами путинской пропаганды и реальностью экономики, социальной и гражданской сферы – необходимо осознание пропасти, перед которой страна оказалась, и трезвое понимание невозможности перешагнуть эту пропасть через ориентацию на фетишистские образы «золотого миллиарда», на образы чистого потребления. Возврат, наоборот, к идее освоения пространства непосредственной жизни, захвата этого пространства, его обратного присвоения – мне кажется, это важное начало.
Именно оно проявилось в московском «Оккупае». Московский «Оккупай» совсем не похож на нью-йоркский, у нас, например, вообще не поднималась тема оппозиции банковскому капиталу. Не поднималась тема вины корпораций за кризис и за то, что сейчас составляет реальную проблему «золотого миллиарда» – истончение среднего класса, пролетаризацию общества. Эти проблемы России и конкретно Москвы пока не очень коснулись: в Москве происходит очень большая ротация и формирование менеджерского слоя. Люди из провинции приезжают, получают работу, какая-то динамика есть, есть зона надежд и упований. Та довольно активная группа, которая выступила на бульварах и во время митингов (я имею в виду не лидеров, а рядовых молодых москвичей), мне интересна тем, что, первое, реализовала практику захвата городского пространства - пусть даже не идеологизированного, не целерационального захвата.
И второе: она ставила во главу угла не идею антикорпоративного движения, антикапитализма, а скорее идею антиавторитарного типа отношения к пространствам. Это выступление не против капитализма как системы, а против русского феодального авторитаризма с его силовыми методами подавления различного рода автономий. Меня как издателя это тоже радует, потому что мы создаем и развиваем идею горизонтальных связей между издательствами, я имею в виду Независимый Альянс, который мы в этом году создали. Это все находится в общем горизонте какого-то, я надеюсь, широкого настроения городской среды в России сегодня. Я не только о Москве говорю, но и о Перми, Екатеринбурге, Питере – городах, где я более или менее сканирую примерно те же настроения, пусть они гораздо более локальны и малочисленны в смысле своего социального представительства, чем в Москве.
Не знаю, какова перспектива этих настроений. Я думаю, что здесь странным образом политики ведь нет, и в настроених тех, кого ты бы назвал элитой, ее тоже нет, этот слой тоже крайне деполитизирован. Боюсь, политики нет и в зоне государственного управления. Недавно меня пригласили на совещание в Министерство печати, где были представители крупных издательств, а я говорил от лица крошечных.
Там сидели чиновники и бизнесмены, представляющие концерны, все это носило характер производственного совещания. Выступал замминистра, спрашивал о том, какие у нас, издателей, проблемы. Он спрашивал, может, вам понизить НДС надо, может, еще что-то. Я говорю: "Послушайте, а может быть вы произнесете какой-то политический тезис? Я не требую от вас, чтобы вы были русским Мальро, просто сформулируйте тезис, связанный с культурной политикой, чтобы мы потом от него смогли перейти к экономике и т.д. Мы же не на производственном совещании".
Люди, которые сидели за одним столом в Министерстве, представляли собой аквариум, где плавают акулы и мелкая рыбешка, кормовая база акул, у которой есть своя кормовая база - личинки, водоросли. Если мы обсуждаем общую кормовую базу, то ее просто нет, потому что мы, независимые издательства, - мелкие рыбешки, кормовая база этих концернов- акул. Поэтому давайте начнем с культурной политики, ну, скажем, произнесем такой тезис, что чтение ни хрена не связано ни с темой социального успеха, ни с темой престижа, ни с темой моды, а связано с темой некоторого человеческого существования в городе.
То есть горожанин начиная с 18-го века – это человек, который читает книги, и это естественная форма его жизни в городе. Он через книги вступает в коммуникации, создает публичное пространство, будь то пространство кафе, библиотеки, площади, и если от государства пойдет такой тезис – ну например, что давайте, наконец, снимем с книг тему социального успеха, тему тотальной информированности, представим книгу как некий социальный, антропогенный, социогенный фактор, согласимся, что нам важно, чтобы книги читали все. Потому что это важный тезис культурной политики. Мы снимем с книг идею фетишизма, потребления, маркета и т.д. и представим чтение как некую человеческую форму жизни.
Но этого дождаться невозможно.
Их главный тезис – это просто сменяемость власти. Но мы-то понимаем, что это тезис, легко разбивается, легко критикуем, настолько он слаб в нынешней ситуации, когда не прояснены основания социальной жизни, пока не совершен социальный катарсис через переосмысление многих вещей, через общенациональный консенсус, касающийся, например, всего нашего 20-го века или событий 91-93 годов, условий и последствий приватизации.
В сегодняшней России это не консенсусные вещи. Здесь политика, как и при Брежневе, носит скрытый, бессознательный характер, характер неких знамений, которые прорываются наружу, неких симптомов, сыпи, экземы на социальном теле, а не внятно сформулированных тезисов в рамках группового консенсусного мышления. И это касается всех без исключения социальных групп и слоев российского общества. Оно крайне деполитизировано. У него, грубо говоря, даже нет вкуса к политике.
Потому что политика – это ведь довольно эротическая вещь. Она довольно аттрактивна. Она связана с ощущением открытых пространств и изменяемости, пластичности мира. А этого нет. И вопрос теперь во многом к тебе: возможно ли – и если возможно, то за счет чего - рождение в России политики? Не того, что называют здесь политикой и что представляет собой некий медиатеатр… Помнишь, такие вывески были популярны в 90-е и нулевые годы: «Евроремонт», «Европрестиж». Ведь совсем уж неудобно впадать в полную аполитичность.
Политика – это часть цивилизации, а Россия в виде своих так называемых элит хочет цивилизованности, но при этом желание потребительской цивилизации, желание получить хорошие машины, шмотки, яхты не сопровождается желанием выстроить ту политическую и социальную прокладку, результатом которой являются эти товары. То есть, грубо говоря, рассуждают так: «дайте нам «Майбахи» и «Мерседесы», но что касается гражданского общества, муниципальной организации власти в Германии, системы исполнительной и законодательной власти, независимого суда – это нам не надо, это сложно, мы здесь со своей спецификой. Но «Майбахи» и шмотки у вас хорошие. Это нам давай. У нас нефть, мы поменяем ее на тачки и тряпки».
Но обмен нефти на тачки – без политики, без социальных институтов –завел в тупик. И вот вопрос: как можно из этого тупика выйти, и есть ли какие-то признаки этого выхода?
Б: Ты очень точно заметил относительно тотальной замены политики технологией. От власти до оппозиции политика понимается как процедура, но не как что-то, обладающее содержанием.
И: Даже не как процедура в юридическом смысле, а как некий способ решать проблемы. «Нехуй пиздеть, давайте решать проблемы».
Б: Даже требование свободных выборов бессмысленно, неотрефлексированно.
Люди говорят: «неважно, за кого мы будем голосовать, в чем этот выбор будет состоять, зачем он нам нужен, важно, что эта возможность у нас будет».
И: Здесь я бы разделил следующие две вещи: этот юридический формализм и саму технологию. Власть говорит с нами примерно так: «мы же русские, мы же не немцы какие-нибудь, мы же понимаем, что все делается на другом уровне». А какой-нибудь либеральный вольнодумец, вроде Сергея Пархоменко, говорит: «Не-не-не, нам нужна процедура, нам нужны честные выборы. Это и есть "решение", это и есть то единственное, чего мы хотим». Но мы же знаем, что ситуация всеобщих выборов еще Марксом была проанализирована, когда на первых всеобщих выборах в Германии победил Бисмарк. Без технологии, без социальных практик, без медиатехнологий, технологий управления никакие выборы, никакие процедуры сегодня не работают. В принципе не хватает и процедуры, и технологии. Не хватает технологий влияния, гегемонии, не хватает не столько формальных юридических правил, сколько конкретных социальных практик, в том числе и юридических.
Допустим такую ситуацию: абсолютно честные прозрачные выборы в России, и Путин опять побеждает, пусть получая меньший процент голосов. Это происходит потому, что оппозиция не имеет технологий влияния, она не отдает себе отчета в том, что тезис о честной парламентской борьбе недостаточен, что уже Ленин понимал: этот тезис – часть самой политической борьбы, у любой власти есть невидимая часть, даже у самой демократической. Это часть невидимых технологий влияния, технологий дискурсивной власти, когда от нас, людей, связанных с интеллектуальной работой, требуется сделать употребление некоторых речевых практик неприличным.
Я имею в виду, прежде всего, старую мантру "умом Россию не понять" и все аргументы, вертящиеся вокруг местной самобытности. Это долно быть неприличным, недостойным, непрестижным и т.д. Это очень большая работа на годы вперед. Представим другую ситуацию - радикальный силовой захват власти в России: при таком неразработанном социальном пространстве, деинституционализации, атомизации этот захват приведет к руинированию всего. Произойдет, как ни странно, скорее откат в варварскую ситуацию, нежели движение в ситуацию прогресса. Поэтому я полагаю, что процедура важна, но не менее важно понимание, что к процедуре все не сводится и что нужна социальная, политическая технология, – вот только это все вместе может что-то решить.
Б: Во всём этом движении и на «Оккупай Абай» чувствовалось то, что лозунг свободных выборов, в конечном итоге, есть свидетельство бедности политического языка, который не может отразить реальную потребность. Эта потребность была очевидна: потребность людей жить по-другому, не по тем неписаным правилам, к которым апеллирует власть. Например, одна из поразительных особенностей лагеря на Чистых прудах – это желание людей отдавать на что-то деньги, постоянно жертвовать. Любой человек, который ходил с ящиком и на что-то собирал, неважно даже на что, за день мог собрать феноменальную сумму. За неделю существования лагеря были собраны сотни тысяч рублей.
Это ситуация, которую невозможно было представить себе ещё несколько лет назад, когда для людей практичность и меркантильность были мерилом любого их действия. Мне кажется, что эта потребность жить по-другому будет неизбежно рождать новый политический поиск, новые практики. Отсюда может появиться и новая политика. Точно так же народническое движение начиналось из желания жить по-другому, в виде альтернативы порядку, который задавался существующей властью, сложившейся традицией. В этом ресурс для появления новой политики.
Вопрос о практике прямой демократии и отсутствия лидеров, мне кажется, состоит не в том, что лидеры вообще не нужны, и всё необходимо решать консенсусом. Я не анархист, и мне эта идея не очень близка. Я считаю, что ассамблея и практики прямой демократии работают здесь и сейчас, потому что они отражают реальную ситуацию и растущую потребность самоорганизации и поиска новой политики.
Недавно я слышал интервью писателя Дмитрия Быкова, который в окружении своих либеральных коллег рассуждал, какой человек нужен сейчас России. И вот Быков - который не семи пядей во лбу, не самый крупный мыслитель - говорит: «Я считаю, что сейчас нужен такой лидер, как Ленин». Все говорят: «Дима, ты чего, охуел, какой Ленин!? С дуба рухнул?» И Дима отвечает: «Я считаю, что Ленин – это единственный лидер, для которого власть была инструментом. А первична в нём была идея. Я хочу, чтобы у нас в России был человек, для которого власть была бы вторична по отношению к идее, к принципам, к целям переустройства к лучшему миру». Актер Ефремов и другие его собеседники покрутили пальцем у виска, мол, писатели – странные люди.
Но мне кажется, что в принципе есть потребность в такого рода лидерах, как Ленин, Жорес, Кастро, в лидерах, которые самим фактом своего существования дают выход за пределы чистой технологии и чистого менеджмента. Таких лидеров сейчас нет. Их нет, не потому, что кто-то плохо знаком с историей, а потому, что тип сложившейся социальной культуры в 90-е и 2000-е годы никого кроме циничных менеджеров, породить не мог. И поэтому люди им не доверяют, они чувствуют, что это заранее проигрышная позиция. Сила лидера, который выходил за пределы технологии, была в том, что он обладал логикой, абсолютно не доступной его противнику.
Противники Ленина, империалисты, которые заседали в правительствах Антанты, этого человека не понимали, и поэтому он внушал им такой ужас. А сегодня любые лидеры, которые маячат на горизонте, абсолютно понятны и считываемы. И это даже не проблема политического руководства, а вообще проблема политики в этом движении, которую предстоит решить. Я думаю, что это большой вызов для небольшого количества активистов, преимущественно левых, которые обладают необходимой идейной культурой для того, чтобы такой тип политического лидерства, глубоко демократичный, привносить в существующее движение.
И: Да, я согласен. И опять же, мне кажется, тема лидерства упирается в некоторую двойную проблему.
Ленин интересен тем, что он не был человеком исключительно церебрального, мозгового толка. Его неприязнь к интеллигенции была связана с ее позицией интеллигентского алиби через дискурсию: «Я должен подумать, я должен собрать все данные для принятия решения, я должен дистанцироваться от непосредственного включения во что-то протестное, сохранять за собой алиби рефлексивной дистанции».
Ленин был совершенно другого типа и темперамента политик, который говорил, что только "включение", только отказ от интеллигентского алиби и может одарить тебя политикой. Только убирание привилегированной зоны в социальном теле, зоны, которая называется элитой или чистым теоретиком движения, а взамен её – дисперсное рассредоточение революционного ума по всему пространству активизма и движения.
Ленин, как я его сейчас понимаю, - очень имманентный и в этом смысле как раз политический мыслитель, но совсем не классического типа, не такой, какими были либеральные мыслители 19 века вроде Маркса. В этом смысле даже Карл Шмитт в сравнении с Лениным является либеральным мыслителем, потому что для него очень важна функция трансцендентальной границы, то есть границы, устанавливаемой через рефлексивные, понятийно заданные различия. В частности, он определяет политику как практику, вытекающую из деления на друзей и врагов, и это деление у него не происходит в поле имманентного, где понятно, что (и Ленин это прекрасно осознавал) сегодня ты мне друг, а завтра враг; сегодня мы союзники, а завтра убиваем друг друга.
Это поле имманентности, где нет отдельно выделенной зоны трансцендентальной аналитики, которая позволяла бы сказать: «Это наш друг, а это наш враг. Это война, а это – партизанская, алогичная, нерегулярная, диверсионная активность». Политика как имманентная зона требует своего языка описания, который Ленин пытался создавать, но не успел эту работу завершить. Потому что понятно: Сталин – это возвращение к консервативному дискурсу власти, который присущ классическому трансцендентализму.
Продолжение Ленина сегодня – как политического мыслителя, понимавшего политику имманетно, – не выглядит поэтому неким копированием институционализированного ленинизма. Есть некое смысловое ядро в наследии Ленина, которое никак, к счастью, институционализировано быть не может. Оно может выглядеть только как попытка очень пристального… даже не анализа, а имманентного политического танца, если такое вообще можно себе представить. Например, это ситуация, изнутри которой ты анализируешь через танец, и сам танец, твои танцевальные движения являются способом анализа и одновременно выстраивания политической ситуации. Или ты анализируешь через разметку пространства города, через выделение наиболее проблемных, например, для полиции зон, районов, дворов. И так далее.
Ты делаешь почти партизанскую, диверсионную разметку пространства. Как я понимаю, у Ленина было гораздо больше политического, чем в классическом понимании политики, будь то понимание политического у Шмитта или Гоббса. При этом, политическое у него отнюдь не было возвращением в естественное состояние, а было скорее обретением новой социальности, с которой Ленин имел дело как практик, как носитель политического techne. Думать о политике по-ленински означает думать о ней как об имманентном процессе в терминах энергии, социальной динамики, которая выливается в образы пространственного доминирования.
А со счастьем очень трудно бороться, потому что оно имманентно, т.е. позитивно. Как раз Путин это, наоборот, фигура несчастья, озабоченности, ненависти или ресантиманта. Видно, что он находится в ситуации каких-то терзаний, внутренних сомнений, в постоянном стремлении кому-то что-то доказать или как-то себя показать. Это признак несчастья в чисто психологическом смысле, признак психологической неустойчивости. И, конечно, главный вызов для него – молодые счастливые лица протестующих на бульварах. Это огромный вызов для власти, вызов физиогномически-антропологический.
Молодые люди с такими лицами являются даже не угрозой, а именно вызовом. Потому что непонятно, с какой стати они так счастливы. И они, в свою очередь, тоже не могут этого объяснить. Именно эта необъяснимость как раз и требует пристального внимания. И, как мне кажется, на неё не нужно сразу набрасывать понятийные сетки, пытаться это выражение, эти знаки счастья как-то разместить на территории якобы кому-то понятного политического выбора. Это удивительный момент. Он напоминает революционное счастье, но без революции. И что делать с революцией?
Понятно, что классические образы революции не очень сейчас работают. Городские баррикады, городская герилья. Скорее всего, если они и вернутся, то мы их не узнаем в их новом обличье. Понятно, что захват власти или неконституционная передача власти возможны, но, скорее всего, это всё равно произойдет каким-то банальным образом через некую "Декларацию о…", через захват мощных медиакоммуникаций. А уже социальная физика, реальная практика этого переворота – я не знаю, какой она будет, если будет вообще, но она-то и есть самое важное и интересное.
Как ты видишь, мои интересы лежат сейчас, скорее, в зоне, которую я бы назвал социальной физикой. Откуда этот марксистский "физический" анализ социума, такие понятия как базис, надстройка, масса, силы, отношения? Это ведь физикалистские термины. Мы иногда забываем, что они взяты совсем не из социальных наук, а из наук естественных. Этот мощный тезаурус естественнонаучного знания впервые Марксом применяется для анализа социальной ситуации.
Это значит, что по-другому должны пониматься пространственно-временные отношения. Отношения, связанные с социальными силами, социальными напряжениями, социальными скоростями. Крайне важна физическая мерность социальных движений и выработка более адекватного языка их описания, потому что теперешние скорости, конечно, несравнимы со скоростями времен Маркса, они почти равны скорости мысли. Но, тем не менее, эти скорости могут быть проанализированы.
Мне кажется, сегодня как никогда востребованы люди, знающие толк в пространстве города, люди ситуационистского склада. Последние события показали важность вещей, связанных с модификацией городских пространств – например, пространства Чистопрудного бульвара, очень социально маркированного, кстати, очень похожего на французский Le Halles в 1980-е и 90-е годы, где всегда очень много "не-центровых" москвичей, приехавших с окраин, бомжей, готов, всяких молодежных группировок...
Странным образом «Оккупай» задал новую гигиену этого пространства, там реально стало чисто, не стало следов социального падения людей. Милиция упрекает, что там устроили какой-то бардак, но все как раз наоборот. Там впервые пространство стало стройным, более организованным, более мускулистым, в нем динамика появилась. И то же можно сказать о весенних шествиях. Пространство города становится более динамичным, более приспособленным под движущееся тело – не сидящее с пивом на лавке, а именно мобильное тело. Просто под молодое тело. Тело, которое в состоянии покрыть своим движением, например, все Бульварное кольцо, быстро убежать от мента, повесить листовку или лозунг и скрыться. Вот такие фигуры тоже очень интересны. Этого давно не было, мы давно этого не знали. Мы знали это по редким эпизодам, типа "Движения 31» на Триумфальной площади или атаки антифашистов на здание химкинской администрации в 2010-м году. Город явно динамизируется, и это очень интересно.
Проблема застоя – это ведь еще и проблема очень низкой динамики городской среды, ее консервации при выделения в ней неких гетто для развлечений и "активного отдыха". Я был несколько дней назад в Парке Горького и видел эту инсталляцию нео-московского "евро-досуга". Там, действительно, по-своему хорошо, но там просто невероятное количество народа и полная непонятность духа этого места. Девушки приезжие или с окраин Москвы дефилируют в колготках и на высоких каблуках, а расслабленная хипстерская молодежь ходит босиком и в шортах, там же сидят йоги, а рядом десять дорожек для игры в петанк, и люди играют. Какая-то странная история, но она – тоже часть метаморфозы городского пространства, его, так сказать, "перемена сверху".
Мне кажется, задача русского интеллектуала сегодня – стать немножко поэтом, т.е. прислушаться к новым словечкам, к новым социальным звукам и ритмам, пытаться их схватить не только на понятийном уровне, но и на уровне метафоры, необычного, странного слова, которое может выполнить функцию канализации протестной энергии гораздо эффективнее, чем понятие. У нас, к сожалению, стало привычным либерально-буржуазное понимание понятий как чего-то абстрактного, не эмоционального, не чувственно-конкретного. Нет или почти нет отношения к всеобщему как к самому эмоциональному, самому заряженному энергией, самому личному. Это тоже очень важное следствие революционизации пространства – то, что общее вдруг предстает самым энергичным, самым чувственным, самым эротически заряженным.
Любая форма протестной коммунальности становится не формой склоки или конфликта, а формой энергетического самовыражения в группе единомышленников, едино чувствующих людей, антропологически, эмоционально очень близких – то есть, оказывается, революционное пространство очень похоже на пространство любви. Это чрезвычайно интересные для понимания вещи. Надо в них участвовать и пытаться их даже не столько рефлексировать, сколько ритмизировать. На этом уровне интеллектуал, мне кажется, может выступить в качестве одновременно и поэта, и мыслителя, и музыканта, задающего ритм.
Мне кажется, ритмическая модерация пространства социального движения – это сейчас самое интересное и важное. Я верю, что появятся из ниоткуда люди, которые будут ритмизировать, модерировать, а затем и рефлексировать эту историю. Самое опасное в данной ситуации – это вялая, взятая из чужих карманов и чужих мозгов политическая дискурсия нынешней оппозиции. Эти слова-пустышки, которые вываливаются изо рта Рыжкова, Немцова, Пархоменко.
Эти обмылки из них вылетают в качестве слов, якобы объясняющих, что нам всем надо делать, что такое настоящая демократия и т.д. Это полный пиздец, конечно. Эти люди лишены какого бы то ни было музыкального слуха, у них наблюдается полное отсутствие чувства ритма, а политика – это как танец, ты все время должен ритмически танцевать политику, а не заниматься этой "бу-бу-бу"- хуйней, заимствованной из каких-то плохо прочитанных и плохо продуманных книжек.