Adveniat Regnum Tuum
Написал Чаадаев немного. Скандальную известность принесли «Философические письма». Влияние, оказанное «Письмами» на российскую культуру, огромно, сопоставимо с влиянием Фултоновской речи на послевоенный мир, однако содержание книги мало кому известно.
Эту книгу прятали надежнее прочих; «Мастера и Маргариту», «Доктора Живаго», «Архипелаг Гулаг» держали под запретом совсем недолго, а «Философические письма» Петра Чаадаева даже не запрещали толком, просто не издавали, за ненадобностью. Была публикация в 35-ом, да кто ее помнит. Когда напечатали, наконец, полностью, читателей не нашлось.
Слышали про опального философа многие, мнение о нем составили все – зачем читать? Вряд ли можно отыскать интеллигентного человека в России, который в соответствующем месте беседы не сослался бы на Петра Яковлевича Чаадаева. Имя сделалось нарицательным, и несколько вольно излагаемых цитат прилипло к языку российского фрондера: мол, истории у нас в России не было; дескать, живем, чтобы дать урок прочим народам; и вообще, не могу любить Отечество, стоя на коленях.
Тот факт, что эти фразы не являются оригинальными мыслями и могли бы с равным успехом принадлежать, например, Долорес Ибаррури (ср. лозунг Пассионарии: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях»), нимало не смущает: в целом понятно, что философ имел в виду. Если спросить, а что же такое сделал Чаадаев, то любой скажет, что философ выразил тоску по западным ценностям, что он предъявил счет России, призвал свою Родину войти в сонм культурных народов. Общее представление имеется: за горькую правду мудрец подвергся гонениям – ну, как Сократ или как Солженицын.
Обличение отсталой Родины питало сердца фрондеров многих поколений – в сущности, знаменитые строчки Мандельштама «мы живем, под собою не чуя страны» есть не что иное, как вольная цитата из Чаадаева. Мандельштам посвятил Чаадаеву специальную статью: во многом поэт отождествлял свою судьбу с чаадаевской, поэтому статья получилась трагической.
В советское время не публиковали ни «Философических писем», ни статьи Мандельштама о Чаадаеве – и образ опального пророка вырос до исполинских размеров. Слово «Чаадаев» было паролем инакомыслящих во времена брежневского правления. Скажешь: «Чаадаев», - и добавлять ничего не надо: дело дрянь, живем, под собою не чуя страны. Текстов никто не знал – но чудом издали биографию Петра Яковлевича Чаадаева в серии ЖЗЛ (автор А. Лебедев, издана в 1975 г.), и эта полубеллетристическая книга стала обязательным атрибутом интеллигентной библиотеки. Сказано в книге было немного, но были приведены фотографии могильной плиты в Донском монастыре, даны некоторые цитаты – собственно говоря, все те же самые: мол, нет у нас истории, нет у нас ни прошедшего, ни будущего.
Информацию о Чаадаеве добывали по крохам. Страницы «Былого и дум» Герцена, посвященные «Философическим письмам», разобрали по строчкам: Герцен был рекомендованным автором – значит, через цитату Герцена, через биографию из серии «ЖЗЛ» и можно донести слово правды.
В Чаадаеве мы и поныне приветствуем самую идею инакомыслия и критику России, в его судьбе были смоделированы будущие биографии правозащитников: официальное объявление Чаадаева сумасшедшим предвосхищает пресловутые «психушки», в которые помещали антисоветских агитаторов в брежневские годы. И, наконец, кажется, что его обобщения предрекают годы советской тирании. «Живем, чтобы дать урок другим народам!» - а что, разве не горьким уроком выглядела Россия социалистических времен? «Просвещение нас не коснулось!» А что, разве это не правда? Вон как люди живут в странах развитой демократии – не то, что мы! Большой популярностью у свободолюбивых людей и поныне пользуется фраза «Я не могу любить свою Родину, стоя на коленях, с зажатым ртом, и т.д.». Философические письма объяснили русским эмигрантам, почему они покинули пределы России. Сегодня в Нью-Йорке группа эмигрантов собирается открыть клуб «Чаадаев» - удачливым бизнесменам и женам портфельных менеджеров кажется, что их жизненная позиция схожа с чаадаевской: они тоже не любят рабскую Россию.
При этом ни Мандельштам, ни поклонники лебедевской книги про Чаадаева, ни те, кто цитировал «Былое и думы», ни учредители нью-йоркского клуба - никогда не знакомились с реальными текстами первоисточника. Собственно говоря, все эмоции по поводу Чаадаева возникали у них лишь в связи с единственным письмом, опубликованном в «Телескопе» и обильно цитируемом. Это первое из Философических писем, а всего их восемь.
Писались эти письма (недлинный текст, вообще говоря) долго; Чаадаев не тщился современников развлечь и выступить с произведением не спешил. Долго обдумывал, как бы точнее сказать, и, наконец, сказал. Петр Яковлевич любил повторять, что у него имеется «только одна мысль», вот ее он постоянно и шлифует. Почти всякое положение он многажды проговаривал в частных беседах и в письмах к близким; оттачивал поворот речи, стремился дойти до конца в рассуждении; так скульптор доводит свое произведение до совершенства, полируя камень.
В итоге Чаадаев добился афористичности – и даже аксиоматичности. Многое из сказанного в «Письмах» не имеет доказательной базы. Вероятно, собеседники на протяжении лет следили за мыслью в развитии, но читатели получили ничем не обоснованные утверждения. Доверительным собеседником Чаадаева на протяжении многих лет был Пушкин («поспорим, перечтем, посудим, побраним, вольнолюбивые надежды оживим, и счастлив буду я…»), но дальние знакомые подозревали, что салонный мудрец рано или поздно нечто опубликует. «Письма» ходили в списках с 31-ого года, и, однако, когда вышла журнальная публикация, все поразились: типографский набор выглядит категоричнее рукописи.
Кто в застойные времена не собирался рано или поздно напечатать нечто судьбоносное? Подобно Петру Яковлевичу Чаадаеву, и мы готовились прокричать свое «доколе». Придет пора, явим миру свое мнение, а пока «пишем в стол». То, что именно «любитель» сказал веское слово по вопросам общего порядка, – внушало бодрость советскому интеллигенту. Не обязательно быть историком, чтобы судить об истории – достаточно, что мы понимаем вопрос в целом, кое о чем наслышаны, и однажды всех поразим!
Есть в «Самоубийце» Эрдмана такой смешной эпизод: ополоумевший от своей храбрости мещанин Подсекальников берет телефонную трубку и просит соединить себя с Кремлем, а когда ему отвечает телефонистка, он заявляет: «Передайте там, что я Маркса читал, и что мне Маркс не понравился!» Окружение Подсекальникова смотрит на героя завороженно, они потрясены мужеством. Это весьма точная зарисовка: таких героев и такой благодарной публики было в советские годы без счета. И самое примечательное, что Петр Яковлевич Чаадаев обитателями коммуналок воспринимался точь-в-точь таким же Подсекальниковым. Завороженно смотрели на фразу «в России истории не было» - и переживали катарсис гражданского чувства. Российский мещанин привык доверять авторитетам: в «Правде» пишут, что социализм построен, стало быть, так и есть; в «Коммерсанте» пишут, что рыночная экономика сулит народу выгоду, а значит, жить станет лучше при капитализме; Чаадаев считает, что истории в России не было, – ну, значит, ее действительно не было! И даже если в глубине сознания возникает вопрос: а что же было-то вместо истории? – такой вопрос задать стесняются. Строго говоря, громкая фраза «в России не было истории» сама по себе – пуста, она стоит утверждения «я Маркса читал, и Маркс мне не понравился»; отдельно взятая, эта фраза - точно такая же белиберда. Однако сколько обличений окаянному режиму было выписано с этим роковым эпиграфом! Менее всего Чаадаев мечтал получить таких последователей.
Примеров злосчастного использования чаадаевского имени много – приведу один. В предсмертные годы Петр Яковлевич Чаадаев в письме, отправленном Герцену в эмиграцию, пожелал тому превзойти в анализе русской действительности Котошихина – «стыдно было бы, чтобы в наше время русский человек стоял ниже Котошихина». Любопытно, насколько адекватно Герцен понял чаадаевскую иронию (в том же письме Чаадаев советует Герцену освоить хоть один иностранный язык вполне – и рекомендует французский, посылая письмо в Лондон), но потомки иронии уж точно не разглядели, имена Котошихина и Чаадаева поставили рядом: советскими фрондерами Котошихин почитался за одного из первых глашатых правды о нашем Отечестве. Григорий Котошихин был беглым писцом Посольского приказа, скрывавшимся в Стокгольме, где по заказу шведского правительства он написал уничижительный разбор российской жизни. Впоследствии за убийство, совершенное в нетрезвом виде, Котошихин был обезглавлен на городской площади. Суждения беглого мазурика стали образцом критики отечества, подчас по степени огненности их сравнивают с чаадаевскими. Российская история знает бесчисленное множество подобных биографий; перебежчики, воры и спекулянты охотно критикуют былое отечество, часто приключения стяжателей выдают за биографии мучеников, что не вполне пристойно по отношению к действительно стоическим и правдивым людям - протопопу Аввакуму, Чаадаеву, Чернышевскому.
Чаадаев не сводил счетов с Родиной, напротив, хотел Родине служить, безыскусно излагая рецепты общественного блага. Однако сколько Иполит Маркелычей/Ипполитов Матвеевичей, визионеров, мистиков, прозорливцев ютилось по российским кухням, грозя Уйцраору российской государственности разоблачением – и брали примером они автора философических писем! И визионерская «Роза мира» Даниила Андреева, и геополитическое «Письмо вождям» Солженицына – это оттуда, из пафоса чаадаевских писем. Мог ли догадываться Александр Исаевич о последствиях отторжения от тела России «азиатского подбрюшья»? Вряд ли он заглядывал столь далеко. Чаадаев же был озабочен именно дальним будущим.
Казалось, что Чаадаев современен: Ключевский с Соловьевым разгребают пыльные архивы, а этот - свой, он говорит сразу о главном, как и мы на своих кухнях. Чаадаев стал героем полуграмотных фрондеров: мы обучились безапелляционности суждений и воспринимаем только салонные афоризмы.
Необходимой деталью образа является физический облик Чаадаева, аскетический и одновременно изысканный. Гладко выбритый лысеющий череп, прямая осанка, негромкая отчетливая речь, строгое платье – все в данном человеке совершенно. По свидетельству современников (Герцена, например), Чаадаев появлялся в салонах и приковывал к себе внимание: ни с кем не общаясь, стоял в стороне, созерцал общественный мутный водоворот. С легкой руки Пушкина, описавшего Чаадаева как привередливого денди («второй Чадаев, мой Евгений, … в своей одежде был педант»), и Жихарева, уверявшего, что Чаадаев «возвел процесс одевания в ранг искусства», повелось считать, будто не только суждениями, но даже физическим обличьем своим ставил перпендикуляр к российскому болоту. Наше бытие не только лживо, оно вульгарно; Чаадаев противостоял фальши как на интеллектуальном, так и на бытовом уровне.
Если добавить к этому, что представители советской оппозиции имели вид неухоженный; если вспомнить, что словесные излияния вольнодумцев сопровождались водочными возлияниями, а речь была путаной и комканой, - станет ясно, что пример строгого педанта волновал и манил.
Характерен московский апокриф о встрече писателя-диссидента Владимира Кормера с философом Мерабом Мамардашвили.
- Володя, - сказал Мераб, - джинсы с пиджаком не носят!
- Может быть, Мераб Константинович, у нас и истории не было?!
Роковые слова «истории в России не было!» повторяли все подряд, нимало не заботясь о том, что такое история. У людей патриотических эта сентенция вызвала раздражение.
Обиду патриотов можно понять: разве мыслимо отменить историю народа? Мы просыпаемся, идем на работу, играем с детьми, болеем – разве это не наша история? Если говорить о событиях общественных, то Россия прожила длинную жизнь (не столь длинную, как Европа, – но ведь и существование Европы длится менее, нежели существование Китая). Россия воевала, принимала конституции, крестилась, бунтовала, меняла строй с монархического на республиканский, а экономику с капиталистической на социалистическую. И на тебе! «Не было истории!»
Как известно, Пушкин отозвался личным письмом на «Письма», спор Чаадаева с Пушкиным о наличие истории в России напоминает спор Остапа Бендера с ксендзами о наличии Бога. «Бога нет, – сказал Остап. - Есть, есть, - сказали ксендзы». Чаадаев говорит, что у России нет «ни прошлого, ни настоящего, ни будущего», а Пушкин возражает: а как же Петр Первый, «который один уже есть целая история», а наши предания старины, Олег с Ольгою? «неужели это не история?»
Пушкин, подобно Аристотелю, полагал, что история есть перечень того, что с нами было, а Чаадаев считал, что перечень фактов есть «история» с маленькой буквы, а великая История – есть «нечто иное» (если пользоваться определением Карлсона (см. «Малыш и Карлсон», часть третья)). Чаадаев рассуждал об истории в традиции немецкой философии: история - это общее для всего человечества движение, в одном направлении и с единой целью.
Одновременно с тем, как писались письма, в Берлине читал лекции по философии истории Гегель – впоследствии лекции оформились в специальную книгу. Движение мирового духа, описанное в «Философии истории» Гегеля, не похоже на то, о чем писал Чаадаев, но представление о едином замысле миропорядка – совпадает. И вот этой большой Истории в России не было, полагает Петр Яковлевич Чаадаев.
В письмах Чаадаев трактует «соучастие в общих мировых делах» (то есть то, что, по его мнению, есть подлинная история) как соучастие в объединяющей всех христианской вере. Это щекотливый вопрос – ввиду наличия ислама, например, но Чаадаев обходит эту ловушку, считая ислам своего рода ответвлением христианства.
Если лишить «Письма» Чаадаева их религиозной посылки, то сами по себе исторические тезисы будет легко оспорить.
Чаадаев, как следует из текста первого письма, европоцентрист. Читатель вправе сделать вывод, что историю автор понимает как развитие от дикого состояния к цивилизации; значит, флагманом цивилизации является Европа, а мотор этого флагмана - христианская доктрина. Дихотомия «варварство-цивилизация» в первом письме прочитывается легко; иначе как объяснить то, что Россия не попала туда, куда попали все приличные народы? Фатальной неудачей России, по Чаадаеву, является Схизма, отделение православия от католичества, отпадение тем самым, от общей судьбы европейских народов. Дальнейшие несчастия – к их числу относится затянувшееся крепостничество – потому приключались в нашем отечестве, что духовный образец, очевидный для европейцев, в России отсутствовал. Соответственно, личное совершенствование («Философические письма» носят воспитательный характер, подобно «Письмам к сыну» Честерфильда) в России затруднительно; надобно принять общие для цивилизации правила.
На это сразу находится ответ. Положение дел в Европе в сороковые годы девятнадцатого столетия тоже было не блестящим. Например, Диккенс видел недостатки в организации работных домов и отрицательно относился к детскому труду; Жюль Верн порицал работорговлю, которую европейцы вели в Африке; Бальзак с неприязнью описывал махинации капиталистов, а Энгельсу не нравилось положение рабочего класса Манчестера. Спустя двенадцать лет после публикации «Философических писем», выходит Коммунистический манифест Маркса и Энгельса, который подытожил европейские волнения, современные Чаадаеву. Революционный 48-ой год называли «Весной мира» - и революции прошли по Европе везде: в Германии, Австрии, Венеции, Ломбардии, Венгрии, Франции, Хорватии – не затронув лишь Россию да Великобританию. Не от избытка благоденствия зародилась мысль о Коммунистическом манифесте; однако Чаадаев продолжает говорить о европейской цивилизации в превосходных тонах («существует ли более одной цивилизации?» - постоянный чаадаевский рефрен) - в то время, как сами европейцы уже эту цивилизацию хоронили.
Сегодня не заметить этого противоречия – между реальной европейской жизнью сороковых годов и чаадаевским панегириком цивилизации - трудно; противоречие имеется. Сегодня оно воспринимается тем более остро, что в наше время Россия предприняла очередную попытку воссоединения с Западом, вхождения в западную систему ценностей – и как раз в то время, когда Запад испытывает острейший кризис, в том числе кризис идеологический.
Надо сказать, что европейскую цивилизацию хоронить стали давно, вовсе не Шпенглер в 1918-ом году до этого додумался, Европа умирает последние двести лет. Отчего-то для тех, кто хочет опровергнуть сведения о плохом самочувствии Европы, длительность болезни служит самым лучшим аргументом в пользу здоровья: мол, так долго хоронят, а Европа-то живехонька! Однако, продолжительная болезнь – как в случае престарелого члена Политбюро, так и в случае Римской империи – все-таки есть свидетельство умирания, а не притока витальных сил, с этим ничего не поделаешь. Разумеется, умирание сложного организма проходит долго – в единый день смерть не случается; но, как говорит ирландская поговорка: «когда Бог создавал время, он сделал его достаточно» - что такое двести лет? То, что уже в девятнадцатом железном веке люди почувствовали запах гнили. – зафиксировано. В чаадаевское время Жозеф де Местр писал, что он умирает вместе с Европой, и это «хорошая компания» для перехода в мир иной.
Однако последователи Чаадаева глухи к свидетельствам самих европейцев: из России европейские неурядицы видятся иначе – нам бы их проблемы! Подобно диссидентам брежневских времен, которые не желали слышать о зверствах португальцев в Конго и резне в Калимантане, но говорили: «Подумаешь, проблемы! У нас в Бирюлево нет свободы слова и потолки в хрущобах низкие!» - чаадаевские почитатели не интересуются проблемами западнее Бреста.
Европа – эталон «исторической» страны, у нее есть уникальная миссия в мире, данное положение константно для тех, кто следует чаадаевской системе рассуждений.
Надеждин (тот самый Н. И. Надеждин, что издал первое письмо, а вслед изданию поспешил вступить в полемику) назвал Чаадаева «пророком, предсказывающим назад» - то есть, Чаадаев столь тенденциозно преподнес историю России, что выхода из этой истории не усматривается. Этот детерминизм присущ немецкой философии – и выражение «пророк, предсказывающий назад» происходит из Германии.
Здесь уместно вспомнить строфу из «Высокой болезни» Пастернака:
«Однажды Гегель ненароком
и вероятно наугад
назвал историю пророком,
предсказывающим назад».
Лотман писал о том, что данное определение истории принадлежит Фридриху Шлегелю, а не Гегелю, и что Пастернак, мол, оговорился. Впрочем, оговорка извинительна: «предсказания назад» - это то, чем занимался как раз Гегель, а не Шлегель, и детерминированная картина истории создана именно Гегелем. Правда, «ненароком и наугад» Гегель никогда и ничего не говорил – его историческая картина не оставляет свободы для гаданий и может быть трактована как исторический тоталитаризм: предсказав назад – определяешь то, что произойдет впереди (ср. с лозунгом из книги Оруэлла «Кто владеет прошлым, тот владеет будущим»). Именно восстание против категориального детерминизма гегельянцев стало пафосом постмодернизма конца ХХ века.
В своей «Философии истории» Гегель выписывает приговор отдельным странам и культурам – так, в частности, изображая маршрут шествия Мирового духа, Гегель отмечает тот факт, что Китай выпал из истории, уснул навсегда. Случилось так, что именно сегодня мы стали свидетелями пробуждения Китая, причем пробуждение столь активно, что ошибочный диагноз Гегеля очевиден. Однако, руководствуясь европоцентризмом Гегеля, существовала вся постгегелевская философия, в том числе и та, коей питались последователи Чаадаева.
Истории нет, выпали из истории, однажды не сумели в нее войти, а потом нас уже не пустят – с радостью мазохиста мы повторяли приговор. Мандельштам в упомянутой выше статье пишет о всемирной истории как о Лестнице Иакова – для поэта данная метафора есть символ раз и навсегда заданной иерархичности бытия. Советский художник-концептуалист Кабаков опубликовал некогда статью «В будущее возьмут не всех» - имея в виду то же самое чаадаевско-гегелевско-мандельштамовское: не вошли однажды в историю, так и нечего надеяться! Здесь правомерно спросить: а что Америка? Вошла эта страна в поле общечеловеческой духовной проблематики значительно позже России; христианство, ей усвоенное, не византийского, правда, толка, однако уж точно не католическое, стало быть в Америке тоже истории нет? В саге о солдате Чонкине есть уморительное рассуждение: если труд сделал обезьяну человеком, то почему же лошадь, которая работает больше обезьяны, человеком не становится? Чаадаев и Дарвин ответили бы, что процесс эволюции завершен, и у лошади нет шансов. Стало быть, у Америки шансов тоже нет.
Конечно, удручающе холодная и неурожайная природа российских пустошей тоже сыграла свою роль. Фразу «Не на шутку спросишь, а создана ли эта страна для жизни разумных существ» цитировать любят чрезвычайно. Сказано хлестко, природа в Неаполе куда как слаще, но совсем не очевидно, что неополитанская культура превосходит культуру российскую. У скандинавов, например, природа вовсе скверная, а у молдаван, напротив, исключительно приятная, однако Рюрик и Вильгельм Завоеватель оказали влияние на Россию и Британию, прибыв туда совсем не из Тирасполя.
Чаадаевский тезис «Можно ли сказать, что существует больше чем одна цивилизация?» стал основой российских преобразований недавнего времени: в самом деле, для чего изобретать велосипед, если у соседа имеется лимузин?
И на этот вопрос тоже ответить надо определенно. Если под цивилизацией иметь в виду преобразование культуры и традиций народа в социальную базу и общественные институты, то цивилизаций существует много – Арнольд Тойнби, например, выделяет двадцать одну цивилизацию, в том числе и православно-христианскую, то есть, именно ту цивилизацию, наличие коей Чаадаев отрицает в принципе. Природа и культура России обладают столь сильной валентностью, самостоятельной силой, что превращают благоприобретенный продукт (христианство, коммунизм, демократию) в нечто совершенно особое, русское. И так происходит не потому, что страна и культура недоучили урока, но потому, что данный ученик имеет собственную манеру выражения, и даже когда читает наизусть чужой текст, то снабжает его оригинальным звучанием. Предания наших бабок, могилы наших отцов и пеленки наших сыновей - все это вместе образует достаточно прочный фундамент. Как выражался Гете «кровь - это особый сок», и сока этого в российскую почву ушло достаточно.
Не нужно ссылаться на Тойнби, чтобы доказать очевидное: попытки объединить разные цивилизации в одно целое – например, глобализация, или сегодняшняя попытка создания «единой Европы» - всегда приводят к появлению синтетического продукта вместо натурального. А синтетический продукт долго не живет. Живая культурная составляющая синтетической цивилизации проявит себя – и различие общественного уклада Португалии и Германии, Греции и Франции станет очевидным, несмотря на общую таможенную зону и единую валюту. Поэтому ответ на чаадаевский тезис прост: да, разумеется, цивилизаций значительно больше, нежели одна.
«Говорят, что Россия не Запад и не Восток. Надо еще доказать, что есть третья сторона, кроме лица и изнанки».
Вообще говоря, христианину, возносящему молитвы Троице, странно не знать о том, что третья сторона существует. Дихотомия не самый убедительный метод анализа. Третья сторона, безусловно, есть, в сегодняшней политической терминологии она обозначена словами «третий мир». Дихотомия «варварство – цивилизация» уже тем плоха, что весьма цивилизованные люди весьма часто ведут себя варварски с теми, кого считают недостаточно цивилизованными – как, например, виртуозный скрипач, создатель айнзатцкоманд, палач евреев и славян Гейдрих. Другой скрипач, командарм Тухачевский, травил газами диких тамбовских мужиков – тут приходит на ум фраза Леви-Стросса «варварство считать, что существует варварство».
И уж совсем загадочно звучит чаадаевское сетование: «мы не участвовали в общей жизни народов». Поскольку идеалом провозглашаются Средние века («увидите все народы распростертые у стен Иерусалима»), то следовало, вероятно, участвовать с Готфридом Бульонским или Симоном де Монфором в Крестовых походах. Явились ли Крестовые походы (в частности, против альбигойцев или разорение Константинополя) чем-то таким, уроки чего следует усвоить? Может быть, к лучшему, что прозевали резню в Акре? В дележе Востока Россия не участвовала – однако Чаадаев находит возможным пенять на русский националистический пафос. Тут уместно спросить (вопрос этот спустя полвека после «Писем» задает Данилевский, передразнивая западное мнение: «Только не трогайте горцев – этих паладинов свободы!»): если все просвещенные страны имеют колонии и рабов, то и России надо кого-то порабощать, не так ли? Цивилизация до сих пор не придумала, как обходиться без рабства – как же исхитриться и в цивилизацию попасть, и никого не закабалить?
Упреки в панславянских настроениях болезненно справедливы. Но удивительно, что мыслитель, так хорошо знакомый с германским дискурсом, не увидел, что национальный пафос в Германии не менее силен, а пожалуй, что и более. Неужели нельзя разглядеть в «Буре и натиске», в Гердере, в идее самоопределения народов того, что, спустя очень короткий срок, отольется в формулу «Liebensraum»? Пройдет менее ста лет - и европейская цивилизация станет убийцей и потребует новых жертв. Явится новый Манфред, провозгласит себя ипостасью Мирового духа. Это будет уже не Наполеон, но австрийский ефрейтор. Можно было предвидеть 1914-ый и 1938-ой – находясь в 1836-ом? Впрочем, мы ошибаемся с прогнозами даже на завтрашний день.
Примерно так Чаадаеву можно возразить, так и возражают.
И все эти возражения – пустые. К Чаадаеву вышесказанное не имеет никакого отношения. Это ответ не Петру Яковлевичу, а тем, кто читал первое письмо и составил на основе первого письма убеждения по поводу прогресса и цивилизации. Сам Петр Яковлевич наблюдал за полемикой вокруг своего письма с досадой – пробовал объяснить, что же он имел в виду, сочинил «Апологию сумасшедшего», но дело только запуталось. Его сторонники, влюбившиеся в отчаянную смелость и хлесткие реплики, посчитали, что Чаадаев берет свои слова назад, начинает юлить.
«Чаадаевцы» полагают, что подлинная правда – в яростном первом письме, а слова об особой миссии России из «Апологии» это уже компромисс, своего рода пьеса «Батум». Нет уж, раз сказал, что нет истории, – так будь любезен! «Апологии сумасшедшего» лучше не касаться! – восклицает Мандельштам – Конечно, не здесь сказал Чаадаев то, что он думал о России!» Ревнивая цензура фронды не терпела развернутой мысли. Но «Апология сумасшедшего» - это не «Ода Сталину», и Чаадаев никогда не изменял своей мысли; правда, думал он не только о России – но, прежде всего, о мире и предназначении России. О предназначении России он и говорит подробно в «Апологии».
Выше приведен ответ на риторику, ставшую для многих неоспоримой аксиомой.
Риторика и назидательный тон - лишь манера изложения чаадаевской утопии, манера, для эпистолярного жанра естественная.
История, по фактам которой спорят с Чаадаевым оппоненты-славянофилы, и в которую верят его сторонники-западники, для самого Чаадаева являлась «обиходной» (используя его собственное выражение). Набор хаотических фактов, не объединенных замыслом и целью, для Чаадаева не есть история, достойная человеческого рода. «Большая ошибка думать, будто обилие фактов обеспечивает в истории достоверность. Фактов никогда не будет довольно. Незнание истории вызывается не незнанием фактов, а недостатком в размышлении». И вовсе не о цикличности цивилизаций думал христианский философ, когда писал об одной-единственной цивилизации. Противопоставить ему Тойнби (тем более, Данилевского) было бы некорректным – поскольку Чаадаев пишет совершенно об ином.
И не самопознание Мирового духа, величавое покорение пространства - присвоение, освоение и оставление Мировым духом земель он имеет в виду. Категория пространства (в том числе и географические условия России, им самим клейменые: «была ли эта страна задумана для жизни разумных существ?») для Чаадаева не детерминирует бытие. «Мысль, - как пишет Чаадаев в третьем письме, - логически принимает условия осязаемого мира, но сама в нем не обитает, какую бы, следовательно, реальность не придавали пространству, это факт вне мысли…это форма, пускай неизбежная, но только форма…пространство еще менее, чем время, может закрыть путь в новое бытие…» Иными словами, природа России не является для него препятствием – что бы он сам ни говорил в первом письме.
Чаадаев не гегельянец, он не похож ни на Шпенглера, ни на Тойнби, ни на Данилевского, ни на Гумилева (если перечислять тех, кто пользовался понятием цивилизация как мерой истории). Шествие Мирового духа, которое иногда напоминает продвижение армии Атиллы, оставляющей после себя выжженные земли, где история уже не возродится, – это линейное понимание истории Чаадаеву чуждо.
Для Чаадаева цивилизация – это не достижения науки, не внедренные в социальную практику уголовный кодекс, широкополосный интернет и финансовые институты. Для Чаадаева цивилизация - это не особая инфраструктура, произведенная из культуры народа. Для Чаадаева срок годности цивилизации не измеряется пассионарностью народа и историческими обстоятельствами. И, наконец, для Чаадаева цивилизация противостоит не дикости – она противостоит язычеству, а оппозиции «варварство-цивилизация» для Чаадаева не существует. Чаадаев вообще говорит не о европейской цивилизации, вот в чем штука.
Единство, явленное ему на Западе, – это лишь пример возможного всемирного единства. Цивилизация, как считает Чаадаев, – это процесс построения Царства Божьего на земле. Уже и в первом письме сказано ясно «в мире христианском все должно вести непременно к установлению совершенного строя на земле», и далее: «ничего не понимает в христианстве тот, кто не замечает его чисто исторической стороны».
В этом смысле цивилизация существует действительно только одна, двух цивилизаций существовать не может – как нельзя построить два Града Божьих. Для Чаадаева христианская вера не воплощается в определенной конфессии, сила христианства в единении всех народов вопреки различию церквей (например, Чаадаев считал себя католиком, не меняя православного крещения).
Христианская вера, по Чаадаеву, как бы объединяет в себе и ислам, и иудаизм. Апостольское слово «несть ни эллина ни иудея, но все и везде Христос» для Чаадаева и является прежде всего исторической мыслью. На страницах писем Чаадаев говорит об Исламе как о ветви христианства, а Моисея, открывшего Единого Бога, противопоставляет Сократу, оставившему после себя лишь сомнения. Для Чаадаева пропасть между язычником и христианином непреодолима, а противоречие между христианином и магометанином – разрешимо. Перегородки меж церквями не достигают небес – это известно давно.
Католическую церковь он полагал наследницей церкви апостольской – следовательно, у данного института больше шансов объединить народы. Чаадаев предложил русским людям участвовать в общем строительстве, написал утопический план возможных действий.
Неточности «Писем» (или то, что кажется неточным) следует принять так же смиренно, как принимаем мы занудство Чернышевского, черствый слог Мора, заумный язык Данте. Да, отдельно взятое утверждение Чаадаева бездоказательно, но суть «Писем» не в том, сколько в прошедшей истории на самом деле было цивилизаций. Суть в том, что человечество должно построить одну единственную.
Жанр сочинения выбран скрупулезно. Прецеденты писем-учебников имеются - «Нравственные письма к Луцилию» Сенеки, «Письма к сыну» Честерфильда. Сенека пишет Луцилию, но в лице Луцилия дает урок и читателю; Честерфильд пишет сыну, и нам перепадают его советы. Нравственный человек не в состоянии дать такого совета одному, чтобы не сформулировать моральное правило для многих, всеобщая история и история частная едины.
Данный жанр ведет происхождение от посланий апостолов, а вслед за тем - от папских энциклик. Более всего «Философические письма» соотносятся, разумеется, не с языческими посланиями, и не с назиданиями, данными незаконнорожденному сыну. Прямой адрес – это послания к коринфянам апостола Павла.
Чуть снисходительный, терпеливый, но и безапелляционный тон «Писем» – это тон Павла. И то, что Петр выбрал метод и средство Павла для убеждения, – должно быть, забавляло самого Чаадаева.
Примечательно, что практически в одно и то же время в русской литературе появляются два свода писем дидактически-нравственного содержания: «Философические письма» Чаадаева и «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. Несложно заметить, что оба произведения, прежде всего, религиозные.
У писем Чаадаева адресат имеется, Екатерина Панова – но имя дамы опущено: автор пишет обращение «Сударыня» - и только. Чаадаева прозвали «дамским философом» за его популярность среди образованных дам той эпохи, а поэт Языков высказался так: «плешивый идол слабых жен». Впрочем, Чаадаев не возражал быть «дамским философом» – возможно, как и немецкий писатель ХХ века Генрих Белль, он полагал, что «слова «мужчина» и «дурак» сделались синонимами». К тому же, обращение именно к женщине можно интерпретировать иначе: возможно автор обращается к госпоже Истории - или госпоже России.
Цель у писем простая – научить жить; как правило, за советы никто не благодарит. Неудачно сложилась судьба «Выбранных мест из переписки…» Гоголя – письма эти также были осуждены прогрессивной общественностью, хотя, на первый взгляд, по иным причинам. Современников в случае Гоголя покоробила благостность – привыкли к Гоголю-обличителю пороков, а тут Гоголь-миротворец - непорядок! Вот насмешки из текста «Мертвых душ» пришлись кстати, а чуть дошло до положительных пожеланий, как автора пожурили. «Выбранные места из переписки с друзьями» и есть тот самый пресловутый второй том «Мертвых душ», в котором автор рисует обещанный идеал России, – однако идеала принять не пожелали. Сходная судьба ожидала практически всех критиков российского режима – едва от критики они переходили к строительной части, как делались обществу неинтересны. Пока Чернышевский издевается над самодержавием, его ценят; стоит ему порекомендовать социалистические мастерские Веры Павловны, как нас клонит в сон. Пока Александр Зиновьев костерит «зияющие высоты» коммунизма, мы ему аплодируем, чуть только выясняется, что он вообще-то за коммунизм, просто в незамутненном варианте, – как нам становится скучно. То же самое касается и «Философических писем» - восприняли критику России, и тем легче восприняли, что она высказана скороговоркой. А содержательную, идеальную часть текста пропустили. Да и кому это нужно, если на то пошло? Положа руку на сердце, кто из нас читал «Город солнца» Кампанеллы, или «Утопию» Мора, или «Республику» Платона? Мы в целом знаем, что это скучные казарменного толка пожелания – и что тут обсуждать? Толка практического все равно не будет.
Среди прочих прожектов («Как нам обустроить Россию», «Апрельские тезисы», « Как изменить Россию в пятьсот дней» и т.п.) «Письма» Чаадаева до сих остаются невостребованными, хотя их побочное влияние огромно. Подражали Чаадаеву в скептицизме, в афористичности, в манере носить платье и брить голову, в поношении Отечества – но только не в его действительных убеждениях. Все прочие рекомендации в отношении России давно осуществили: и «азиатское подбрюшье» отдали (как то посоветовал Солженицын, прозревая расцвет байского Туркестана и феодального Узбекистана), и недра передали в собственность народу (как то предложил Ленин – правда, потом эти самые недра у народа отобрали обратно), а уж перестройка России «в пятьсот дней» была проведена десятикратно без малейших последствий. Если же присовокупить к этим судьбоносным свершениям неустанную работу прогрессивного чиновничества – докладные записки и манифесты, деятельность Сперанского, Витте, Столыпина, Керенского, Троцкого, Бухарина, Горбачева, Манилова и прочих преобразователей земли русской – то увидим разливанное море рецептов бытия; что поразительно, все рецепты воплощены в жизнь. Хотели разрушить общину – и разрушили; хотели ввести частную собственность – и ввели; хотели получить кредит МВФ – и получили; хотели стырить бюджетные деньги – и стырили; и мост расписной через реку тоже построили. А все равно чего-то не хватает. И смотрит печально правитель на Россию: и народ дохнет, и промышленность глохнет, и природа чахнет. Что бы еще такое внедрить остроумное?
Не пробовали следовать «Философическим письмам».
Чаадаев написал трактат, сопоставимый с «Монархией» Данте. Сочинение это имеет целью изменение человечества (не только российского общества), в этом смысле Чаадаев находится в ряду прочих утопистов. Сам Чаадаев именовал себя «христианским философом» - имел в виду то, что христианская нравственная парадигма есть критерий истинности суждения.
Критическую часть трактата (первое письмо) следует воспринимать как увертюру, как основание для последующих утверждений.
Например, Платон начинает «Государство» с рассуждения о том, что есть справедливость, в ходе диалога предлагает четыре варианта толкования понятия, не удовлетворенный ни одним из них, он излагает принципы идеального общества – с тем, чтобы предметно разобрать, как действуют принципы. Тот, кто воспользуется определением справедливости, данным на первых страницах диалога, ошибется. Так и Чаадаев предваряет основные рассуждения письмом, в котором указывает на отсутствие в российском обществе истории, – но он нигде не пишет о том, что такое история. По причине недочитывания писем, Чаадаеву приписали линейное понимание исторического процесса - или (что столь же абсурдно) мысль о том, что в Европе достигнуто единство, коего России не достичь. Единство – одно из любимых понятий Чаадаева, он вообще не персоналист, хотя ему навязали и это свойство – на основании его одиночества. Единство (как для Чаадаева, так и для здравого смысла)- это такое состояние, которое описывает сразу всех участников бытия, а не только Европу; примененное к одному из слагаемых уравнения, слово «единство» теряет смысл. Чаадаев пишет о том, что в Европе он видит принцип Единства, которой следует применить и к России, и к Востоку.
Чаадаев неоднократно упоминает «спекулятивную философию», «слепую философию» - для него это уничижительное понятие; Чаадаев имеет в виду рассуждение, которое складывается из готовых к употреблению блоков чужих мыслей, из усвоенных штампов. Сегодня для обозначения «спекулятивной философии» мы могли бы использовать термин «идеология». Если бы философия состояла в присвоении сознанием готовых формул, то философия была бы самой мертвой из дисциплин. Однако философия тем драгоценна, что требуется думать всякий раз заново, как если бы никто кроме тебя эту мысль никогда не обдумывал. В отличие от армейского устава, в истории мысли нет старших по званию – перед упрямым процессом понимания равны все. Для самого Чаадаева не было авторитета, помимо Бога, и ни единая его мысль не застыла – мысли существуют до тех пор, покуда их думают.
Важно критически отнестись к тексту самого автора: в тексте много аксиоматических утверждений. Для Чаадаева эти утверждения находились в контексте говоримого и обдумываемого – вне контекста это идеологические штампы. Во времена борьбы с российским социализмом данная риторика была выдана за философию, и в результате возник образ философа, изрекающего агрессивные банальности. Этот Чаадаев напоминает книжного героя, Чацкого, – позера и крикуна. Реальный Чаадаев дает основания для существования своего истерического двойника: он пишет догматично, и если не учитывать главной составляющей его текстов, а именно – живой веры, то превратить его в идеолога просто.
В результате Чаадаева сделали сторонником таких доктрин, какие ему и не снилось отстаивать. Поскольку образ мыслей Петра Яковлевича противопоставили идеологии российской государственности, то Чаадаева представили адептом либерализма, капитализма и демократии едва ли не рузвельтовского толка. Это, конечно же, совершенная чушь. Чаадаев не уважал либерализм («Российский либерал напоминает мошку, топчущуюся в луче солнца. Солнце – это солнце Запада»). Чаадаев презирал капитализм и стяжательство («Социализм победит не потому, что он прав, но потому, что другие не правы»). И, наконец, Чаадаев ни в какой мере не симпатизировал демократии.
Он был католик по убеждениям, но не по церковному ритуалу. Впрочем, если про Де Местра (влияние которого на Чаадаева отмечают многие) часто говорят, что он «больше католик, нежели христианин», то для Чаадаева идея христианства пребывает самой живой из представленных в мире. Чаадаев был патриотом – но на свой собственный лад. Он был философом, но способом рассуждений напоминал проповедника. Пророку разрешено безапелляционно заявлять, что мир погряз в пороках; остальным следует предъявлять доказательства.
Соединить чаадаевские взгляды в единое мировоззрение можно; но это уникальное мировоззрение, не годящееся для партийной работы. Скажем, пророк Даниил вещает о смене царств, но составить на основе его слов хронологическую таблицу – трудно. Из Чаадаева современники слепили Чацкого, салонного доктринера, а потомки сделали из него борца за либеральный капитализм. Узнай об этом Петр Яковлевич, он бы действительно рехнулся.
Взгляды Чаадаева некоторые исследователи характеризуют как противоречивые. Герцен характеризовал Петра Яковлевича как «революционного католика», в социальных проектах Чаадаева можно видеть социалистические положения, как метафизик Чаадаев родственен пантеизму Спинозы, а христианская вера для него есть условие исторического существования. Это взгляды не партийные – они уникальны.
Чаадаева иногда сравнивают с Сократом – оба пострадали от неправого суда. На этом сходство заканчивается: Сократ подчеркивал отсутствие априорного знания, в то время как Чаадаев поверял истину, усвоенную разумом, - религиозным откровением. Чаадаев греческую философию и эстетику не жаловал, полагал, что античность не выработала общего взгляда на историю, не дала перспективы человечеству. Он не любил античные статуи за их безглазость, считал достижения пластики причиной бездуховности (ср. у Пастернака «Так у статуй, утративших зрячесть, пробуждается статность»).
Однако то, что образы обоих философов были использованы культурой как символы, – это и впрямь общее.
Не оставивший потомкам ни строчки, Сократ был выбран Платоном и Ксенофонтом в качестве героя для диалогов, Аристофан включал его в комедии, скульпторы лепили курносое лицо. Подобно тому, как бюстами Сократа уставлены античные залы музеев, так и русская литература усыпана портретами Чаадаева. В любом романе девятнадцатого века вы отыщете персонаж, напоминающий Петра Яковлевича, - это будет скептик, набравшийся гонору в Европе, позер, доктринер.
Чаадаев стал олицетворять определенный тип, хотя его черты типическими не назовешь.
Один человек не может взять на себя роль судьи – общество этого не одобряет. Всякий герой, и моральный и не очень моральный (Гай Марий Кориолан или Андрей Сахаров) рискует, обнаруживая уникальные свойства. Понятно, что героем является тот, кто являет достоинства в превосходной степени – он умнее, храбрее, активнее прочих, - однако мир на героя обижается: не стоило бы демонстрировать похвальные свойства так назойливо. Общество страдало от присутствия Чаадаева – достоинства налицо, а поведение оскорбительно.
Подобный персонаж поименован в русской литературе термином «лишний человек», русская литература середины 19-ого века сделала его главным действующим лицом. Этот персонаж является обещанием прорыва, свидетельством имеющихся возможностей. Проявлять эти возможности – несвоевременно, вот он и томится - а потом отправляется в неизвестность.
«Лишние люди» русской литературы обаятельны, окружающие к ним льнут, однако быстро выясняются, что они не умеют любить. Их значительность в том состоит, что они живут не для людей, а для какой-то миссии, для истории. Очевидно, что за героем-одиночкой стоит фигура Наполеона. Явившийся ниоткуда и ушедший в никуда, предъявивший миру такой счет, какой мир не смог оплатить, Наполеон и есть законченный образ истории, как ее понимали романтики. Существует легенда, будто Гегель, глядя из окна на Наполеона Бонапарта, проезжающего на коне, сказал собеседникам, что в настоящий момент он созерцает воплощение Мирового Духа. Наполеон нес миру смысл – мир оттолкнул героя, убил его; кем и быть в этом мире, как не «лишним человеком», ежели у тебя есть воображение и страсть? Юная Марина Цветаева на постановке «Орленка» Ростана пыталась выстрелить себе в сердце: ей казалось, что вне большой истории - биологическая жизнь не нужна. Будущий декабрист Лунин повторял вслед за Цезарем: «Скоро тридцать, и ничего для бессмертия», - и хотя будни Лунина были посвящены шаловливым проделкам (скачки по Невскому проспекту в голом виде и т.п.), но целью была
историческая биография. Причем сделать Лунин был готов что угодно: заколоть кинжалом Наполеона к вящему торжеству самодержавия, или участвовать в свержении царской семьи – и то, и другое равно есть путь в историю. Мандельштам, поминающий в статье «Чаадаев» боярских детей, посланных в Европу и не вернувшихся (оттого что «нет пути обратно от бытия к небытию»), пишет все про то же – есть просто существование, а есть историческое, осмысленное.
Чаадаев, наличием или отсутствием истории измерявший состоятельность общества, задал жизни такое измерение, которое не изобрела бы романтическая фантазия.
В Европе копировали Байрона, а в России образец для подражания нашелся за углом. Отставной гусар, ставший затворником-философом; смутьян, набравшийся идей за границей; мудрец, объявленный сумасшедшим, – именно Петру Чаадаеву обязаны мы характерами Чацкого, Печорина, Онегина, русская литература долгое время не знала иных героев. До появления фанатика-разночинца, смертника-народника, Базарова, Раскольникова, Рахметова – в русской литературе главенствовал образ Петра Яковлевича Чаадаева, явленный в сотне ипостасей. Копировали манеру говорить, манеру молчать, манеру презирать. «Умел я презирать, умея ненавидеть» - откуда в юном Пушкине такие сильные страсти? «И брошу вам в лицо железный стих, облитый горечью и злостью!» - к тому времени, когда юный Лермонтов написал эти строки, он еще не успел набрать довольно горечи, но можно было позаимствовать ее у Петра Яковлевича Чаадаева.
Грибоедов, автор самого очевидного из портретов, предвидел все, вплоть до объявления героя сумасшедшим, это при том, что комедия о Чацком (в черновиках Чадский) написана за 12 лет до истории с «Телескопом».
Имеется еще Евгений Онегин («второй Чадаев»), есть мрачный Печорин, гусар, как и Петр Яковлевич. Есть и князь Мышкин – вернувшийся из-за границы правдоискатель, которого действительность сводит с ума. Отставной гусар Сильвио - разве не родственник он ротмистру Ахтырского полка, подавшему в отставку? Это потрясающая деталь: после встречи и разговора с царем гусарский ротмистр Петр Чаадаев подал в отставку «по собственной надобности». В мире, где державные замыслы кружат головы народу, Чаадаеву показалось «забавным пренебречь теми, что привык пренебрегать другими». Герой «Выстрела», гусар Сильвио, уходящий в отставку, вынашивающий тайную мысль – как похож он на философа, посвятившего себя одной, упорной думе.
Уместно вспомнить определение, данное Герценом «Философическим письмам»: «выстрел в темную ночь». «Выстрел» - можно прочесть и как описание судьбы, направленной в никуда, путь в темноту. Герой живет лишь для того, чтобы однажды выстрелить – какое фатальное предназначение выбрал себе человек! И разве не так же готовил себя к выстрелу Чаадаев? Выстрелил – и тоже мимо.
И написан образ Пьера Безухова – ибо кто же таков Пьер первого тома «Войны и мира», приехавший из-за границы резонер, как не слепок с «басманного философа», вернувшегося от философа Шеллинга? Самое имя, Петр, – отсылает к Петру Яковлевичу, а фамилия Безухов обозначает, что герой не принадлежит к российскому обществу (Besuch – визит по-немецки). Посмотрел визитер на нас со стороны, осудил. Замечу вскользь, что на вечере у Анны Павловны Шерер молодой Пьер вступает в короткий диалог с аббатом Мортимером – прототипом коего принято считать Жозефа де Местра, небезразличного Чаадаеву мыслителя.
Пьер Безухов в разговорах с Андреем Болконским (романтиком, взыскующим историчности бытия) проговаривает любимейшие темы Петра Яковлевича – поступок исторический в неисторической стране. Как раз в обретении истории не романтической, но всеобщей, поделенной поровну со всеми, – пафос развития Пьера.
Применительно к России, проблема романтического героя – «лишнего человека» - выглядит так: существует традиционалистское общество, и оно отторгает чуждый традиции элемент. Герою-«агитатору за историю» показывают, что жизнь уже сложилась, а его воззвания нелепы: «Москва, вишь, виновата!» Чацкому, горлопану, только и остается, что «вон из Москвы»; Онегин не у дел - Татьяна вышла замуж, пока он занимался самоанализом; Печорин едет в Персию – «может, умру по дороге»; а Сильвио отправляется в войска Ипсиланти, воевать незнамо за что. Лишним оказывается любой, кто, на манер Чаадаева, вменяет принципу общинности внешний счет – России этакий «наполеон» ни к чему.
В частности, драма Раскольникова («кто я: тварь дрожащая или право имею») и состоит в преодолении комплекса Наполеона и обретении соборного сознания. Комплекс Наполеона («мы все глядим в наполеоны») – есть не что иное, как «комплекс историчности», то есть претензия к бытию, неумение жить в ладу с другими. Это специфическая болезнь «лишнего человека»: лишние люди в России все как на подбор страдают комплексом историчности.
Достоевский на протяжении всей жизни выяснял отношения с Чаадаевым, вот и Версилов в романе «Подросток» был задуман как карикатура – истрачено было много тяжкой иронии. Изображен человек, «всю жизнь свою проведший в странствиях и недоумениях», «бабий пророк», «скиталец», изглоданный потаенными страстями. По мнению Розанова, помещик Миусов в «Братьях Кармазовых» - это тоже Чаадаев.
Очевидно, что и Тургенев, рисуя манерного Павла Петровича Кирсанова, желал насолить Петру Яковлевичу Чаадаеву. Писатель вывел помещика, говорящего избыточно красиво, переходящего на французский, ежели надо сообщить нечто важное; перед читателем стареющий щеголь, ухлестывающий за деревенскою барышней и рассуждающий о «принсипах». Знаем мы такой тип!
От романа к роману персонаж приобретал устойчивые характеристики, литераторы научились высмеивать манерного доктринера – как авторы итальянской комедии высмеивают бюрократизм Бригеллы.
Длинный получился список литературных героев, но список можно длить еще.
Как показалось многим, Чаадаев сформулировал главную проблему русской литературы – становление уникальной личности вопреки традиционному существованию народа. «Письма» (и так продолжают считать многие) есть учебник противостояния, пособие по индивидуальной борьбе.
Отличие природы героя от природы окружающих, европейское начало индивида и азиатская сущность толпы – иногда кажется, что русскому литератору больше и писать не о чем. Госпожа Бовари страдает, д‘Артаньян совершает подвиги, а Давид Копперфильд проходит непростой жизненный путь – но все это не потому, что они личности, а вокруг них – стадо. В российской же литературе для выбора Пьера Безухова, для тоски Онегина, для преступных замыслов Раскольникова, для отчаяния Годунова – причиной чувство собственной значительности (историчности) и ничтожества прочих: я наделен самосознанием – а они? что будет со мной, если я перестану считать их, бессловесное стадо, за людей? я им отворил житницы, а народ все равно безмолвствует – чего им, окаянным, надо? Что правильнее: «общие даже слезы из глаз» - или «ступайте прочь, какое дело поэту мирному до вас»? Следует ли отказаться от истории – если окружающим она без надобности? Или следует отказаться от окружающих – во имя истории? Одним словом, «зачем я пулей в грудь не ранен? Зачем, как тульский заседатель, я не лежу в параличе?»
Примечательно, что тульскому заседателю герой не сочувствует –
напротив, герой, утомленный одиночеством, завидует тульской бесчувственности! Он-то страдает от избытка сознания, и сколь бы отрадно опуститься на ступеньку ниже по той самой лестнице Иакова, которая не давала покоя Мандельштаму, и достичь бессмысленности тульского заседателя!
Характеризуя русскую натуральную школу, принято повторять: «все мы вышли из Шинели Гоголя» - однако до того, как оказаться в «Шинели» Гоголя, вся русская литература побывала в сюртуке Чаадаева – во всяком случае, имелось подозрение, что это его сюртук - и сюртук этот никогда не был снят. Шинель накинута поверх сюртука, так, на время. Иными словами, боль за отсутствующее историческое бытие для русского интеллектуала острее и ощутимее, нежели боль за униженное состояние народа. Русский писатель томился оттого, что у него нет достойного соседа и пристойного народа – не хватает нам пейзан с красивой традицией и благозвучным фольклором, а оттого, что этот пресловутый народ недоедает, русский литератор страдал крайне редко.
От одной броской фразы повелось считать, что сочувствия в русской литературе – через край, брызжет аж за книжный переплет. Это где же, к кому же? К шариковым? Отыщите у Ахматовой, Мандельштама, Замятина, Булгакова, Бунина пару строк сочувствия к внеисторическим персонажам пустырей. Если точно анализировать события, от шинели Гоголя русские литераторы избавились быстро: вышли из нее, сдали в гардероб - и никогда более к ней не прикасались: смердит! Сострадание малым сим не есть отличительная черта русской литературы – это выдумка. Чтобы разглядеть беду униженных и оскорбленных, потребовалось много лет; однажды все же разглядели – но долго не всматривались. Горше горя, чем то, что приключилось с интеллигентами в России, – все равно и не бывает, смотреть на мужиков и люмпенов не обязательно. В сущности, так называемым «униженным и оскорбленным» в русской литературе сочувствовали каких-нибудь шестьдесят лет, авангард 10-х годов двадцатого века уже вернулся к уникальным чувствам сильных личностей. Мода прошла, кто сегодня поминает мелодраматичного Некрасова? «Вчерашний день, часу в шестом…» - за это, извините, Нобелевскую премию не дадут, тут движения исторического сознания не изображены. В пушкинское время (соответственно, и в чаадаевское тоже) интеллигенция еще не занималась самоанализом, интеллигенции просто не было, а Иван Бунин уже посчитал, что мужички не стоят просвещенного сочувствия; они, чертяки, в окаянные дни такое вытворяют! Мы им однажды посочувствовали – а они! Мы им определенно сказали: «если он не пропьет урожаю, я того мужика уважаю», - а они вздумали не токмо что урожай, а и помещичью усадьбу пропить! Сочувствуй им после этого, макарам и мареям! Вот в этом промежутке – от Гоголя до Бунина – романтические «лишние люди» вдруг увидели, что помимо их оскорбленного сознания, есть еще что-то. Взволнованный Нехлюдов однажды счел, что Катюше Масловой, мимоходом им соблазненной, пожалуй, тяжелее живется, чем ему – но нехлюдовские чувства для русского интеллектуала нетипичны.
Советская диссидентка Людмила Алексеева однажды высказалась в том смысле, что нынешние правозащитники чувствуют себя продолжателями традиций разночинцев, но без сочувствия народу a la Чернышевский: ибо интеллигентам в наше время живется хуже, чем народу. И действительно, более всего запомнились репрессии над людьми интеллектуальными, а народ никто никогда не считал, к тому же народ в советские времена сам вершил суд. Советское диссидентство подвело черту под традициями натуральной школы.
Интеллигенция в России (если судить по Короленко, Некрасову, Чехову, Гоголю, Толстому, Чернышевскому, Достоевскому) выступала как бы адвокатом бессловесного народа – отстаивала его права перед начальством. Собственно, в этом состоит миссия русской интеллигенции – в сострадании, в защите униженных. Правда, униженные лишены исторического чувства, они просто живут – однако это достаточное основание для того, чтобы считать их людьми. Они наделены душой, они плачут, если у них отнимают кров, горюют по покойникам, сжимают в руках свое нежирное достояние. Они не могут объяснить, зачем они живут (дать ли урок миру? Расползтись подобно масляному пятну по карте? Быть всечеловеками? Строить и месть?), но им, очевидно, хочется жить. По меркам исторического самосознания они, вероятно, не вполне личности, но, возможно, это не должно препятствовать тому, чтобы видеть в них себе подобных? И что же тогда будут значить литература и гуманитарные занятия, если изъять из этих дисциплин сострадание? Короче говоря, русская интеллигенция (натуральная школа, разночинцы, передвижники, толстовская традиция, народники, марксисты, социалисты) выступили адвокатами – рассказали миру о страданиях Акакия Акакиевича, на время отложив в сторону драму Печорина и Сильвио.
Но это лишь эпизод в русской литературе – эпизод завершен революцией, досадным переворотом понятий, когда Акакий Акакиевич вдруг захотел сам стать хозяином своей судьбы. Ему, видите ли, сочувствия и сострадания мало! Мы собирались лить над ним слезы и постепенно выводить его на свет, мы дали ему шанс, а он взял и полез на баррикады. Интеллигенция показательным образом поделилась на тех, кто «принял революцию», и тех, кто ее «не принял». Договаривая до конца, для того, чтобы остаться русским интеллигентом, требовалось «принять революцию» - как то сделал Пастернак, Блок или Маяковский – несмотря на всю фатальность этого решения. Сострадание – такая штука, что не поддается дозированию, оно либо есть, либо его нет. А уж то, к чему привела солидарность с восставшими Акакиями Акакиевичами, – вопрос другой, но, отвернувшись от них, русский горожанин с образованием перестал быть русским интеллигентом. Он сделался в лучшем случае интеллектуалом, в худшем – чиновником и менеджером, но само понятие русской интеллигенции размылилось в пену.
В современной России термин «интеллигент» столь же туманен, как термин «демократ», - это практически умершее понятие.
Тему «лишнего человека», который начинает с того, что противопоставляет себя толпе, а потом теряется в толпе, – ведет русская литература от Раскольникова к Нехлюдову, а от Нехлюдова к доктору Живаго, к последнему русскому интеллигенту. Доктор идет вслед Нехлюдову, ушедшему за Катюшей по этапу, и идет он еще дальше – он просто растворяется в толпе. «Жизнь ведь тоже только миг, только растворенье нас самих во всех других, как бы им в даренье». И другого пути для интеллигента (исторического человека), понимающего, что история - вещь всеобщая, – не существует, как нет в огне брода.
Тема интеллигенции (а, соответственно, и отдельного исторического стояния между властью и диким народом) закрыта «Окаянными днями» Бунина, «Реквиемом» Ахматовой. «Я была тогда с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был» - эту барскую фразу мог бы сказать Чаадаев, но никак не Толстой, не Чехов, не русская интеллигенция. После революции образованное сословие вменило народу счет – как народ мог предать тех, кто ему искренне соболезновал?
Растворился в толпе доктор Живаго, и осталась лишь литература толпы – «Тихий Дон», «Хорошо», «Живые и мертвые», «Как закалялась сталь», - литература, в которой лишних романтических людей уже нет. Литературу эту среди интеллектуалов любить не принято, как не принято любить и роман «Доктор Живаго». На первый план вышло жизнеописание униженных и оскорбленных, обретших право; Акакиев Акакиевичей, пошедших работать в Метрострой, Катюш Масловых, призванных на фронт медсестрами, Макаров Девушкиных, ставших секретарями райкома. Летчики, агрономы, монтажники-высотники, какая, в сущности, скучная публика! Энтузиасты – но крайне неинтересные. И ведь строят очевидным образом внеисторическое общество!
Вдруг оказалось, что отдельных лишних людей нет. Не стало ищущих понимания выскочек, растворились без остатка в щелочной среде Отечества. Вдруг выяснилось, что вопрос никчемности всех стоит куда как более остро, нежели стоял он в отдельной судьбе Чацкого или Печорина. «Любовь пограндиознее Онегинской любви», - писал Маяковский. Мы добавим сегодня: а одиночество народа будет пограндиозней онегинского одиночества.
Оказалось, что есть очень много лишних людей, сплоченных общей лишней судьбой. Имеется целый лишний народ, лишняя культура, лишняя страна, ни на что не похожая история, совершенно лишняя в этом мире.
В настоящее время им дали шанс, пригласили забубенных в историю, предложили принять человеческий облик. И люди (по-настоящему лишние люди, а вовсе не просвещенные эгоисты, европейски ориентированные) затравлено озираются: их позвали в историю – как некогда звали на войну, на баррикады, на освоение целины. Им внушили, что их повседневное существование - это так, черновик, сляпанный наспех – но есть иная миссия, достойная свободных людей! Им, макарам девушкиным, предстоит стать историческими личностями! Прежде их называли «дикарями», «крещеными медведями», «варварами», «недочеловеками», «свиньями», про них снимали потешные голливудские фильмы, они влачили внеисторическое существование, давая урок другим народам – как не надо жить. Но теперь появился генеральный план – они наконец-то обретут историю!
Правда, быстро выяснилось, что много людей в историю не поместится, поскольку в историю войдут лишь те, кто обслуживает сектор добычи ископаемых, а для работы на помпе столько миллионов не требуется.
Раньше хоть требовалось каналы рыть, а сейчас и каналы ни к чему; лишний народ! И как еще назвать народ, который никому не угодил – ни Гитлеру, ни Западу, ни Чаадаеву, ни Рейгану, ни самому себе. Неудачники, выпавшие из общей истории, пытавшиеся построить заведомо обреченный социализм, не приспособленные для свершений, но упорно к ним стремящиеся, готовые на жертву, чаще всего бесполезную, – ведь мы уже привыкли, что на нас все показывают пальцем? И смотрят на этот народ придирчиво и недоуменно, как смотрит садовод на больное дерево, – и думают: а что причиной такого недуга? Плохая почва? Жуки-паразиты? Или причиной то, что садовник облил дерево ядом, борясь с вредителями – а оно возьми да засохни?
«Лишние люди» и их лишняя судьба сменили проблему «лишнего человека» и его праздных метаний по свету.
Правда, с лишними массами как раз проблем не возникло. Просто пришла пора - и в изгнание отправились не Чацкий с Печориным, не Сильвио с Онегиным – в изгнание отправились российские рядовые граждане, то есть русский народ. Лишние люди романтического образца, люди, наделенные историческим сознанием, – они обрели место под солнцем. Новые печорины с онегиными стали акционерами Газпрома, Сильвио зажигает в Куршевеле, Чацкий работает в администрации президента, - а лишний народ отправился странствовать, узнавать мир. Пускай теперь они побегают, внеисторические варвары. Прежде в заграничные сентиментальные путешествия уезжали, чтобы набраться карбонарских идей, повстречаться с Шеллингом, соединиться с Виардо, оплакать в Баден-Бадене судьбу соборности – нынче в романтическое изгнание отправлен весь народ, в поисках зарплаты и пропитания русские лишние люди рыщут по просвещенной Европе.
Вы полагаете, Петр Яковлевич Чаадаев о таком историческом существовании мечтал? Вы думаете, он этих свершений желал своей Отчизне? Вы считаете, Чаадаев вот эту вот мерзость называл историей?
Вовсе нет.
Автора теологического сочинения в стране, исповедующей христианство, официально признали сумасшедшим – это поразительно. Ни единый человек не выступил с опровержением, практически все поддержали государственный вердикт.
Чтобы понять, что оскорбило современников Чаадаева, достаточно представить, что публикация «Писем» происходит в наши дни, а читателями являются наши знакомые. Давайте представим, что современный журнал публикует подобное письмо. В те годы, в точности как и теперь, Россия доказала сама себе, что она не уступает ни в чем Европе, что, по сути, она Европой является. Уже и Екатерина возгласила: «Есть европейская держава!» - уже и город на Неве возвели, уже и по-французски друг с другом изъяснялись просвещенные люди, и на Версальские балы ездили, а закусывали так, что европейские князья только облизывались. Чем же не Европа?
И вот, несмотря на головокружительные достижения, является неприятный господин и говорит, что как были мы оболтусы, так оболтусами и остались. Обидно? Представьте, что нашему сегодняшнему обществу, освоившему западные курорты, освободившемуся от социалистической тирании, принявшему принципы финансового капитализма, полюбившему Оруэлла и Поппера, – представьте, что нашему совершенно-как-на-западе-обществу некто говорит, что пыжится общество напрасно, а фигуранты светской хроники как были провинциальным быдлом – так быдлом и остались. Свиное рыло не спрячешь, хоть ты Поппера читай, хоть в Куршевель катайся.
Вероятно, подобное заявление было бы воспринято как злобная клевета: зря мы, что ли, ходили на демонстрацию «Долой Сталина и да здравствует финансовый капитализм!»?! Автор заявления будет сочтен субъектом, как теперь говорят, неадекватным. Тогда сказали: сумасшедший.
Необходимо сразу развеять миф в отношении гонений на Петра Яковлевича Чаадаева: преследовал философа отнюдь не Николай Палкин, совсем не государственный гнет сделал его отщепенцем. Да, царь объявил философа сумасшедшим и ответил рядом репрессивных мер на публикацию – а что ему еще было делать? Царским указом «Телескоп» закрыли, редактора сослали, цензора уволили, Чаадаев находился практически под домашним арестом – в течение полутора лет к нему являлся лекарь, осматривал его. Оскорбительно – но ведь и смешно! Пара эпиграмм – и смехом можно уничтожить обиду.
Начиналось классически, с цепочки доносов: статский советник Филипп Вигель написал митрополиту Серафиму, митрополит Серафим написал министру Бенкендорфу. Последовали репрессии, но подлинную расправу Чаадаеву приготовила просвещенная российская публика: Баратынский, Вяземский, Тургенев, Языков, Денис Давыдов, и прочие, и прочие.
Публичными судами и расправой над философом со времен Сократа никого не удивить. Мы знаем о гражданском суде над Пастернаком, историю о том, как поэт Сурков (автор трогательной песни «Бьется в тесной печурке огонь») назвал роман «Доктор Живаго» - «бомбой замедленного действия» и требовал наказать предателя.
Вот как отреагировал на «Письма» поэт Языков:
«Вполне чужда тебе Россия,
Твоя родимая страна,
Ее предания святые
Ты ненавидишь все сполна,
Ты их отрекся малодушно,
Ты лобызаешь туфлю пап,
Почтенных предков сын ослушный,
Всего чужого гордый раб!» и т.д.
Уместно привести стихотворение Дениса Давыдова – героя войны, баловня салонов. Представьте, ну, допустим, реакцию Константина Симонова, певца битв с фашизмом, на диссидентство.
Денис Давыдов
СОВРЕМЕННАЯ ПЕСНЯ То был век богатырей! ………….. Фраз журнальных лексикон, «Прапорщик в отставке» – т.е. ротмистр в отставке Чаадаев служил в Ахтырском гусарском полку под непосредственным началом Дениса Давыдова, командира данного полка (впоследствии Ахтырскому полку имя Давыдова присвоено), и участвовал вместе с Давыдовым в битве народов под Лейпцигом и взятии Парижа. Есть свидетельства личной храбрости: за участие в штыковой атаке при Кульме пожалован «кульмский крест».…………. Старых барынь духовник, Все кричат ему привет И раздолье языкам! Все, что есть,- все пыль и прах! И жужжит он, полн грозой, И весь размежеван свет ……….
|
|
|
Данный стих достоверно передает состояние российского общества после всякой великой победы (ср. победу демократии в последние годы) - самое время вкусить заслуженный покой, а лезут из щелей недовольные букашки. «Таска России» - это «Философические письма», вернее сказать, то злополучное первое письмо, которое одно только и мог знать Давыдов. Вообразить, что партизанский ум продрался сквозь следующие письма, – невозможно.
Впрочем, Давыдов – патриот и генерал, удивительнее обида Баратынского и Вяземского, удивительнее то, что никто не встал на защиту, но все вполголоса согласились с мнением царя – да, умом тронулся.
В наше время эпитетом «сумасшедший» наградили писателя Зиновьева – я не раз слышал это слов в его адрес из разнообразных либеральных уст.
Выход книги «Зияющие высоты» произвел в интеллектуальной России шок, сравнимый с публикацией Чаадаева в «Телескопе». Первая реакция была следующая: «Подумаешь! Мы это давно знали! - А я и не такое между строк высказал! - А я дальше пошел в своем выступлении на круглом столе!»
Так было и с Чаадаевым: решили, что подобное слышали и прежде; России пеняли и Надеждин, и Белинский – пожалуй, более остро. Если даже Чернышевский (не имеющий оснований ревновать) высказался в том ключе, что сказанное общеизвестно, то что же прочие амбициозные личности?
Случай с Зиновьевым позволяет реконструировать градацию обиды. Первая реакция – досада, но затем люди почувствовали, что их оскорбили: «Мы то же самое знаем, но деликатно молчим! А он не уважает нас, если полагает, что ему одному невтерпеж! Мы страдаем и терпим! Видите ли, чистоплюй нашелся!» То есть «отщепенцем» автора назвал свой же круг: сослуживцы, сокурсники, коллеги.
Сходная обида появилась в отношении Чаадаева. Чаадаев подписал письмо, указав местом сочинения – Некрополис, город мертвых. Тем самым, он назвал круг знакомых упырями и мертвецами. Разве не обидно – за людей не считает, а у нас, между прочим, в гостях такие личности бывают! Надо заметить, что мрачная шутка принадлежит не Чаадаеву, но поэту тринадцатого века Гвидо Кавальканти, старшему другу Данте, автору «нового сладостного стиля», в котором написана дантовская «Vita Nuova». Предание гласит, что однажды Гвидо оказался на кладбище в обществе своих критиков, которые принялись высмеивать его стихи. Гвидо мягко ответил им так: «Господа, вы у себя дома, а потому можете говорить все, что вам угодно». Чаадаев несомненно был знаком с этим эпизодом, тем более, что Данте его занимал чрезвычайно.
Обида за неуважение к коллективу была не финальной реакцией. В свой черед узнали, что, хотя Александр Зиновьев выступает против Советской власти, – однако он при этом не за капитализм, как прочие, и не за образец демократии, явленный Западом. Вот тогда реакция стала свирепой: «Да он просто умалишенный! Мало того, что всех унизил своим выступлением – превратил нас в трусов! Но теперь заявляет, что мы и мечтаем о чем-то вздорном! Он – сумасшедший!»
Достойно удивления то, что объявили Зиновьева сумасшедшим те самые люди, которые отлично знали про шельмование Чаадаева, про гражданский суд над Чернышевским, про травлю Пастернака. Это были приличные люди, прогрессивные. Они не видели в историях с Чаадаевым и Зиновьевым сходства, были уверены, что это разные истории: с Чаадаевым поступали нехорошо, а вот они, наговаривая на Зиновьева, - лишь воздают неприятному человеку по заслугам. Ведь это вопиющая разница: Чаадаев – за западный образ жизни, а Зиновьев – против! Приличные люди обязаны выражать свои убеждения, в конце концов! Они просто должны сегодня объявить Зиновьева сумасшедшим, ведь они за прогресс и свободу – а то, что их убеждения совпадают с мнением начальства (которое тоже страсть как полюбило западный образ жизни), ну что ж, такое в России счастливое стечение обстоятельств.
Механизм травли просто представить, вспомнив, например, биографию Пастернака. Разумеется, никто на Бориса Леонидовича собак не спускал; его не били на пересылках, не жгли его книг. Просто исключили из Союза писателей, а на дачных верандах стали говорить, что роман у поэта вышел плоховатый. Поэт-то он приличный, хороший даже поэт, а вот роман – так себе. Вовсе не Хрущев сетовал на недостатки пастернаковской прозы, но коллеги по литературному цеху: то было мнение знатоков. Цеховая ненависть к собрату, посмевшему высунуться, настолько была сильна, что неприятие романа сохранилось по сию пору. Уж и Джакомо Фельтринелли нет на свете, и Хрущев читает закрытые доклады на иных съездах, однако интеллигентное мнение по-прежнему гласит, что «Доктор Живаго» - роман неудачный. Это вердикт, вынесенный не властями – да нет же, не власть карает в России! в крайнем случае, власть убивает,– но это мнение интеллигентного планктона.
Совсем не царская охранка прилепила к имени Николая Гавриловича Чернышевского едкие эпитеты, но мнение либералов, злой шарж интеллигентного писателя Набокова. Казалось бы, что вы цепляетесь к каторжанину? А вот, оказывается, есть причина! – он предал цеховую мораль, этого коллеги не прощают.
Булгакова (и его героя Мастера), и Маяковского, и Зиновьева, и Чернышевского, и Чаадаева шельмовала не власть, но милейшие друзья, вчерашние собеседники.
Не чудище, простершее «совиные крыла» над Россией, но либеральных настроений личности – вот кто выносил приговор. Раздражал дидактический тон, мешало то, что после поучений шампанское пьется не так лихо – поучений мы страсть как не любим. Да кто ты такой, чтобы нас учить? Прогрессивное общество не прощает, если его уличат в недостаточном прогрессе. Травили Петра Яковлевича по зову души, по неистребимой потребности круга интеллектуалов растоптать любого, кто значимость данного круга подвергнет сомнению.
Проповедей было не стерпеть, и прочесть их сил не было: ведь основное понятно из первого письма. Ну да, самодержавие скверно, крепостное рабство нам всем не по душе, не можем мы любить Родину, стоя на коленях - все это мило, знакомо, мы это уже проходили, сами все знаем, - но при чем здесь еще и католицизм? Да еще и ислам зачем-то приплел (Давыдов не дочитал до панегирика Магомету, а то бы еще пуще расстроился).
И – кривились, вертели пальцами у виска.
Как говорил Гамлет (к тому времени уже признанный сумасшедшим), слушая Полония: «Они меня окончательно с ума сведут».
«Что нужды было мне в торжественном суде
Холопа знатного, невежды при звезде, (…)
Мне ль было сетовать о толках шалунов,
О лепетанье дам, зоилов и глупцов,
И сплетней разбирать игривую затею,
Когда гордиться мог я дружбою твоею?»
Кто сегодня может похвастаться независимостью от вышестоящих подонков? Разве мы не меняем ежедневно истину на лозунг дня? Разве для нас признание прохвоста не дороже совести? Все мы начинаем хорошо, а потом выясняется, что для успешной карьеры надо дружить с Потрошилом Потрошиловичем.
Однако сила воздействия Чаадаева на окружающих была такова, что одно его присутствие задавало масштаб существованию, распрямляло спину. Какая бы озорная мысль ни посетила либеральные умы, какой бы победительный проект ни зародился в голове патриота – все знали, что есть человек, который выставит баллы за чистоту намерений. Есть такие люди – они фильтры времени, очищают время от дряни. В их присутствии дурак делается дураком, невежда – невеждой, негодяй - негодяем.
Не прошлое боевого гусара, не царская опала, не очевидная образованность – было нечто еще, что делало мнение Чаадаева более значительным, чем любое иное мнение. Слово, ключевое для понимания философии Петра Яковлевича Чаадаева, – «благородство»; здесь уместно провести одно сравнение.
Явление Чаадаева в русской культуре сравнимо с явлением Атоса, графа де ла Фер, при французском дворе; Дюма рассказывает об эффекте, производимом Атосом на окружающих, подробно. Главным свойством Атоса было равнодушие ко всему тому, что составляло содержание жизни придворных, - к карьере, влиянию, связям. Д’Артаньян хочет карьеры, Арамис - власти, Портос - титула. Единственной заботой Атоса является сохранение чести дворянина. Когда надо решить, что выгоднее, безопаснее, удобнее, – Атос выбирает то, что соответствует понятию чести. Например, он считает, что королевскую власть надлежит защищать даже от самого короля, если тот недостоин этого безупречного инструмента. Защищать следует принцип монархии – который состоит в моральном превосходстве короля, король не имеет права быть мерзавцем. Честь для Атоса - соблюдение общественного договора, дворянин есть скрепа миропорядка, поскольку дворянская честь не имеет материальной основы – в отличие от прибыли капиталиста, от выгоды крестьянина, от зарплаты чиновника. Все помнят, что эпопея мушкетеров заканчивается торжеством экономиста Кольбера, победой капиталистического уклада над дворянской честью – как и в истории Дон Кихота, когда рыцаря побеждает мещанская правда бакалавра Самсона Карраско. Атос не побежден, он просто уходит. Мораль отставного мушкетера Атоса столь величественна, что никто ничего не может ей противопоставить. Короли и вельможи снимают шляпу, каждому очевидно, что правила Атоса – абсолютная величина, эталон морали.
Для философа понятие благородства столь же очевидно, как и для дворянина, – и в той же степени нематериально: в отличие от художника, ученого, литератора, философ не реализует себя в воплощенном продукте, его произведением является стремление к истине. До той поры, пока идет поиск истины, философа невозможно опровергнуть, как невозможно усомниться в чести Атоса; как выражался Сократ, «истину вообще нельзя опровергнуть». История для Чаадаева есть процесс усвоения миром христианской парадигмы. Все очень просто: рабовладельческий уклад страны прежде всего оскорбляет божественную истину, а потому не сообразен движению истории. Выбирая, как поступить, Чаадаев руководствовался только одним: насколько поступок соответствует христианской идее. То, что не соответствует, – неблагородно, а значит, и не исторично. Именно в этом смысле в России нет истории – а что касается фактов, то они подверстывались под очевидную истину. Если понимать дело так, то упреки России произносятся исключительно во славу России, как, например, упреки Атоса королю Людовику Четырнадцатому произносятся ради сохранения чести королевской власти. Чаадаев действительно был убежден, что он работает для величия своей страны. Никакой личной заинтересованности ни Атос, ни Чаадаев не имели.
Как и мушкетер Атос, Чаадаев вел жизнь затворника и аскета. Чаадаев служил в гусарском полку, но в отличие от большинства гусаров в друзьях у Вакха и Венеры не состоял, был чужд удовольствий плотских. Подобно Канту, Леонардо и Гоголю, он не знал женщин и, рассуждая о любви, исключал физиологический аспект. Он не подпадал под обаяние тех пороков, которые общество склонно считать простительными слабостями. Он, как и Атос, знал ратный труд, но остался безразличен к победам. Как Атос (и Сократ), Чаадаев почитал ниже своего достоинства бежать в случае опалы, он выслушивал сплетни о себе и терпел предательство. Как Атос, Чаадаев умел сохранить изысканный тон в общении с негодяем. Его письма тем, кто на него доносил, кто его ежечасно высмеивал – особенные произведения. Он не унижает себя ответной злобой (ср. яростное письмо Пушкина к барону Геккерну, например). Чаадаев пишет так: «Я всегда умел ценить прекрасные свойства души вашей, приятный ум, многолюбивое ваше сердце. Теплую любовь к нашему славному отечеству я чтил всегда и во всех, но особенно в тех лицах, которых, как вас, общий голос называет достойными его сынами». Это он пишет Филиппу Вигелю, тому самому, кто первым написал на него донос, кто являлся непосредственным виновником травли и опалы. Написано это письмо - и все подобные письма – слогом язвительным, но не чрезмерно. Чаадаев охотнее всего мысли излагал по-французски, но слова родного языка расставлял исключительно точно. Философы избавляются от случайных слов быстрее литераторов: философы понимают, что всякое слово имеет смысл, литераторы отвлекаются на звук. Чаадаев ставил ровно те слова, какие хотел, и туда, куда собирался. Понять, что Чаадаев вкладывает в словосочетание «приятный ум», - легко. Может ли быть ум приятным, то есть доставлять удовольствие, если критерием истины, к коей стремится ум, является христианская мораль, отвергающая удовольствия? Если продумать это положение, ответить возможно только отрицательно. «Приятный ум» в устах философа означает «дурак». Исходя из взглядов Петра Яковлевича, столь же легко расшифровать, что значит для него «общий голос, называющий имярека достойным сыном отечества», что обозначают эпитеты «многолюбивое сердце», «теплая любовь», и т.д.
Соблазнительно сказать, что младший друг Чаадаева, поэт Пушкин, прожил жизнь Рауля – сына графа де ла Фер, и пал жертвой козней короля, неверности возлюбленной, своего требовательного характера. И разве Рауль отвернулся бы от графа? Многих удивляет, что Пушкин не счел возможным вступиться за своего товарища, во время всеобщей травли не написал ни строчки в защиту Чаадаева. Отделался личным письмом – объяснил другу, что не согласен с концепцией писем, и более не участвовал в распрях. А как же обещания: «Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья напишут наши имена»? Пушкин был учеником Чаадаева, этого не скрывал. Всеми любимая строка «когда народы, распри позабыв, в единую семью соединятся» - это практически дословная цитата из Петра Яковлевича, так именно Петр Яковлевич представлял себе Небо на земле, построение Царства Божьего. (Ср. Маяковский «Чтобы в мире без Россий без Латвий жить единым человечьим общежитьем»). Пушкин обращался к Чаадаеву постоянно, помимо хрестоматийных трех стихотворений.
И стихи, посвященные опальному Чаадаеву, имеются, это самые величественные стихи из всех, какие Пушкин посвятил своему учителю, хотя имя Петра Яковлевича в посвящении не стоит. Вот эти стихи.
……Но в сей толпе суровой
Один меня влечет всех больше. С думой новой
Всегда остановлюсь пред ним и не свожу
С него моих очей. Чем долее гляжу,
Тем более томим я грустию тяжелой
Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,
Высоко лоснится. И мнится, залегла
Там грусть великая. Кругом – густая мгла;
За ним – военный стан. Спокойный и угрюмый
Он, кажется, глядит с презрительною думой
…О вождь несчастливый! Суров был жребий твой:
Все в жертву ты принес земле тебе чужой,
Непроницаемый для взглядов черни дикой,
В молчанье шел один ты с мыслию великой,
И в имени твоем звук чуждый невзлюбя,
Своими криками преследуя тебя,
Народ, таинственно спасаемый тобою,
Смеялся над твоей священной сединою.
И тот, чей острый ум тебя и постигал,
В угоду им тебя лукаво порицал.
И долго, укреплен могущим убежденьем,
Ты был неколебим пред общим заблужденьем.
…О люди! Жалкий род, достойный слез и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведет в восторг и в умиленье!
Стихотворение называется «Полководец» и будто бы отсылает нас к портрету Барклая де Толли, находящемуся в «Галерее героев 1812 года», что в Зимнем дворце. Впрочем, имени Барклая поэт не произносит: биография опального генерала - это, со всей очевидностью, формальный повод. Барклай де Толли, как известно, был отстранен от командования русской армией во время войны с Наполеоном, заменен на Кутузова; считается, что Барклай был автором концепции отступления и изматывании войск неприятеля – а плоды замысла достались другому полководцу. Повод для стихов имеется – но все же «непроницаемый для взглядов черни дикой, в молчанье шел один ты с мыслию великой…народ, таинственно спасаемый тобою…чей высокий лик в грядущем поколенье поэта приведет в восторг…» - все это не о Барклае, это к военному делу отношения не имеет. Это сказано о Петре Яковлевиче Чаадаеве. Это его портрет оставил нам Пушкин – среди прочих печальных, предсмертных стихов.
Любопытно, что Герцен, в описании облика Чаадаева бессознательно прибег к строке «чело как череп голый» - у него в памяти остался образ из пушкинского стиха, и этот образ совпадал с чаадаевским. Разумеется, Пушкин писал эту фразу, имея перед внутренним взором лик Петра Яковлевича Чаадаева, а вовсе не Барклая де Толли, коего кроме как в изображении художника Доу и не видел.
Сопоставление Барклая и Чаадаева не случайно – оба действовали вопреки мнению большинства, оба казались окружению своему сумасшедшими. Есть у Герцена (см «Былое и Думы») еще одна любопытная фраза: «солдаты, требовавшие смены Барклая де Толли за его немецкую фамилию, были предшественниками Хомякова и его друзей». Добавим сюда оппозицию славянофилов Чаадаеву, убежденность Чаадаева в том, что он служит своей Родине даже тогда (и именно тогда), когда отступает от патриотизма ради следования живой вере.
Разве отступление ради победы, задуманное Барклаем, – и то отступление, которое показательно провел Чаадаев, сдав передовые укрепления русской культуры, ради включения Отечества в общую картину мира - не схожи по сути своей?
Обидно терять Смоленск? Еще бы не обидно, там тоже русские люди, у них единая с нами судьба. Однако полководец (или философ) отвечает сразу за всех, не только за граждан Смоленска. Лишним людям не удержать оборону: их все равно сметут, переедут колесом – прогресс, цивилизация, танки Гудериана, финансовые институты, пенсионные фонды. Следует разумно отойти, не сломаться, пропустить через себя нашествие, принять его, слиться с ним – и мы еще вернемся в Смоленск.
Война 1812-го года оказалась архетипической для российской истории – в этой войне мы видим и будущие войны (то же неизбежное отступление по тем же дорогам в 1941-ом, сдача городов врагам, которые вчера были друзьями), и движение политической мысли (увлечения чужими рецептами, отказ от собственной традиции ради моды и прогресса, и неизбежное возвращение к себе) – Россия проделывает этот путь снова и снова, перемалывая в своих жерновах, вымораживая в своих снегах и чужие армии, и чужие идеологии, и коммунизм, и демократию, и даже христианство.
Именно два таких показательных отступления традиционной культуры и возвращения культуры к себе самой Чаадаев и описал в своих письмах. Первое – это реформы Петра и затем перемалывание их в чиновном администрировании, второе он наблюдал сам, когда войска Александра вошли в Европу, освобождая просвещенный мир от тирании, тем самым опровергая идею рабства – и это с тем, чтобы спустя десять лет расправиться с отечественными смутьянами, которые потребуют отмены крепостного права и конституции. «Смело входили в чужие столицы и возвращались в страхе в свою», - это сказано в ХХ веке не только про 45-й год, но про алгоритм российской истории. Мы видели совсем недавно, как были взяты у соседей самые прогрессивные социальные рецепты – но для того лишь, чтобы еще более упрочить собственные традиционные методы управления. Мы сегодня наблюдали полный поворот российского исторического колеса – от необдуманных реформ к привычному чиновному произволу. Но именно такой же поворот того же самого колеса пришелся и на время Чаадаева. Вот этот поворот он и описал.
Можно ли изменить такой ход событий? Нет, это неточно сказано. Можно ли использовать этот неизбежный ход событий для гуманизации культуры? Можно ли сделать так, чтобы всякий раз, отступая, Россия усваивала урок – присовокупляла к своему генетическому культурному коду не только технические знания, но и правовые, моральные принципы?
Россия всегда приходит к победе через поражение – так уж сложилось, это особенность национального характера. На войне, в строительстве общества, во всех делах. Сдаем Москву, потом доходим до Парижа; отступаем до столицы, потом входим в Берлин. И потом отступаем опять. И это не Барклай с Жуковым так придумали, это просто так устроено в России. Чаадаев не мог не увидеть этого – он буквально это пережил. Но ведь победа через поражение – это именно христианский принцип. Христианство знает только такую победу – через поражение. Другой победы для христианина не бывает. Это вот и есть христианская история.
Кто сказал, что в историю нельзя войти? Мы ежедневно проживаем историю именно тем, что падаем – и поднимаемся.
Это Мандельштам прочел Чаадаева как окончательный диагноз, и поэта отчего-то порадовал обидный для России приговор: будто невозможно участвовать в бытии народов, как нельзя войти в зрительный зал после третьего звонка. С непостижимым торжеством Мандельштам уверяет читателя, что не существует пути «от бытия к небытию». В будущее возьмут не всех; кто не успел, тот опоздал, нет способа преодолеть историческое небытие – точка!
«Ослышка и оглядка труса», если пользоваться эпитетом Цветаевой, часто пугают.
Утешает то, что Мандельштам ошибся: и Чаадаев говорит прямо противоположное, и способ преодолеть небытие, разумеется, есть. И способ этот общеизвестен. Про то, как ежедневно преодолевается небытие, в частности, написан Новый Завет. И для Чаадаева смысл христианской веры состоял именно в устранении разрыва между небытием и бытием.
Чаадаеву зачем-то приписали мнение, будто путь в общий сонм народов для России заказан. Это было бы весьма странным для христианина умозаключением. Если бы Чаадаев действительно считал, что существует цивилизация развитых личностей (куда пускают по специальным пропускам: состоялся как личность? Проходи!) - и те народы, которые от данной продвинутой организации отпали и влачат внеисторическое существование, то его воззрения ничем бы не отличались от взглядов Геббельса.
Но Чаадаев так не считает, более того, это просто не так, вот и все. Общее бытие народов – то есть общая история – вещь, постоянно воспроизводящая себя. Христианин может понимать историю только одним единственным образом – через единение себя с другими, себе и Богу подобными, в братской любви. В историю люди входят каждую минуту самым фактом своего рождения, каждую секунду новый персонаж истории пересекает границу между небытием и бытием – и входит в историческую жизнь. Задача «Писем» - именно помочь войти в историю, в христианскую историю, двери в которую – слышите ли? – открыты всегда и для каждого. Это не цивилизация, у которой на пороге стоит вахтер и штампует пропуска и проверяет визы, нет – это мир свободных людей, обретших историю по праву рождения и веры, присвоивших себе право на историю только лишь тем, что они соединяются в любви и доверии. И нет другой истории, нет – слышите ли? Цивилизация нас все равно обманет – в любом случае. Хорошо, мы оставим цивилизации Смоленск, чтобы потом вернуться туда, когда у Гудериана проржавеют танки, у банкиров начнется кризис неплатежей, а мамелюки станут жрать конину.
Христианская цивилизация без христианства – это нонсенс, вот о чем сказал Чаадаев, причем так отчетливо сказал, что надо быть полуграмотным фрондером или пустоголовым брокером с Манхеттена, чтобы это, ясно сказанное, не расслышать. Христианская цивилизация без христианства невозможна, она погибнет все равно и безусловно. Причем не только русская цивилизация – но любая. Это касается всякой культуры. Когда в корабле течь, корабль тонет, вне зависимости от того, какой флаг на мачте. Чаадаев предложил создание христианского государства – единения в любви: именно это и только это он называл цивилизацией, а отнюдь не рыночные отношения.
А то, что сегодня все плохо, – что ж, это повод для работы. «Мы, каторжане города-лепрозория, где золото и грязь изъязвили проказу, мы чище венецианского лазория, морями и солнцами омытого сразу!» «Город-лепрозорий» стоит «Некрополиса», и Маяковский вслед за Чаадаевым уверен, что из лепрозория можно выстроить город-сад, Царство Божье на земле – они говорят ровно про одно и то же.
Для Чаадаева возможна христианская цивилизация – а просто цивилизация не имеет ни смысла, ни будущего. Для Чаадаева, как и для Маяковского, понятие Человек равнялось вселенной, а человеческая цивилизация не описывалась горшками и ракетами. Считать, что цивилизация зовет к развитию избранных личностей – что может быть противнее Царству Божьему на земле! Слово «личность» вообще не из лексикона Чаадаева – для Чаадаева в роли субъекта выступает общечеловеческое сознание, Чаадаеву принадлежит удивительная фраза: «вся последовательная смена людей есть лишь один человек, пребывающий вечно, и каждый из нас – участник работы сознания, которая совершается на протяжении веков».
Не правда ли, как неизмеримо это далеко от противопоставления исторической личности - азиатской толпе, то есть от того, что увидела слепая фронда в Чаадаеве? Не правда ли, как далеко это от идеи борьбы за европейские привилегии? И сколь совпадает мысль Чаадаева с концепцией Маяковского, для которого, как и для Петра Яковлевича, весь земной род был объединен в единую сущность, в одного Человека, воплощающего общую – слышите ли? – всеобщую любовь!
Чтоб день, который горем старящ,
Не христорадничать, моля,
Чтоб вся, на первый крик – Товарищ!
оборачивалась Земля.
Чтоб жить не в жертву дома дырам,
Чтоб мог в родне отныне стать
Отец, по крайней мере, - миром,
Землей, по крайней мере, – мать.
Вот от этом и написаны «Философические письма». Только так их и следует читать.
Сегодня мы наблюдаем коллапс цивилизации, лишенной моральной скрепы, – поскольку не финансовый расчет, не кредитная система, не идея прогресса питает историю, а исключительно и только любовь и принцип единства.
В последнем из стихов, посвященных Чаадаеву («Полководец»), Пушкин оставил живой портрет: получилось передать то чувство, которое возникает при появлении Чаадаева, – чувство вертикали. Строгий прямой человек. Обычно добавляют эпитет «гордый». Нет, совсем не гордый, смиренный, послушный вере, отдающий свою любовь. Упорствующий в своей вере – и только.
Остается сказать главное.
Журнальный конфликт западников и славянофилов часто выдает себя за решающую битву российской культуры. Но это лишь микроскопическая модель конфликта Запада и Востока, это фрагмент реальной драмы мировой истории. Морской бой в детской ванной в чем-то схож с Трафальгарской битвой, но отнюдь не во многом.
Чаадаев в детском сражении участия не принимал. Не западников и славянофилов, но высокий Запад и глубокий Восток – вот что следовало объединить общей идеей ради построения Царства Божьего на земле.
Петр Чаадаев, за ним Владимир Соловьев, а затем Николай Бердяев – думали над тем, как сформулировать приемлемую для всех общую концепцию бытия, поскольку спасение всего человечества именно и только в единстве. Экуменизм и теократия – такой способ организации и управления всем человечеством исключал войны, исключал вражду народов и культур. Идея христианства настолько ясно исключает национальную рознь, что Чаадаев полагал это самоочевидным для всех – «к чему объединяться со Спасителем, если разъединяться между собой?» (Письмо шестое).
Россия в культурном отношении представляет собой своего рода трансформатор, меняя напряжение Запада на напряжение Востока. Христианство, пришедшее к нам с Востока, и коммунизм, пришедший к нам с Запада и переданный нами Востоку, - не вполне приживаются на нашей собственной земле. Не приживаются именно потому, что Россия выполняет роль транзитного пункта, а точнее сказать - полигона. Именно это имел в виду Чаадаев, когда говорил об «уроке другим народам», а большевики - об «одной, отдельно взятой». Ничего одного, отдельно взятого в мире не существует, как нет такого урока, который не был бы уроком самому себе. Идея коммунизма, пропущенная через Россию, закалилась настолько и столько претерпела, что когда явится сызнова, будет приспособлена к жизни. Православная культура есть исторически сложившийся синтез Востока и Запада; в своих болезнях Православная церковь изживает противоречия христианской церкви в целом.
Мы свидетели того, как разрушается исторический трансформатор – т.е. Россия - причем произошло это в результате долгой работы; Россия мешала – ломали ее долго, считали помехой развития человечества. Дело даже не в том, что распадается большое пространство (ненавидимое одними и оплакиваемое другими), и беда не только в том, что миллионы лишних людей провалились в разломы империи. Беда историческая в том, что уходит возможность естественного перехода Востока в Запад, естественной передачи западных принципов на Восток, а восточных - на Запад.
Опыт русских бесплодных пустырей, по видимости, не историчен, если иметь в виду линеарную модель истории. Но если историю рассматривать как процесс объединения человечества в Царство Божие (Республику, Город Солнца, Утопию), то опыт общины на одной шестой суши - важен. Очевидно, что есть два способа собирания мира: имперский и общинный. Община собирается, чтобы противопоставить государству естественную семью равных; империя собирает людей вместе, чтобы сделать их инструментом прогресса и наживы. Для империи (российской или мировой) коммунальное сознание враждебно. Русская община (последовательно убитая Столыпиным, Сталиным, корпоративным капитализмом), анархо-синдикалистские хозяйства Испании (убитые Франко при поддержке западных демократий) уже не возродятся – но без общинного принципа нет идеи общей истории, во всяком случае - такой, о какой думал Чаадаев.
Надежда Чаадаева и Соловьева на то, что греческая церковь и папство должны объединиться и принять в свое лоно ислам и иудаизм, – может исполниться лишь в том случае, если объединяющая роль будет оставлена любому из участников соглашения. И сегодня совсем не ясно, христианство ли сыграет эту объединяющую роль.
Вполне возможно, что Россия поддалась разрушению потому, что историческая миссия ее себя исчерпала: аккумулировать культуры Запада и Востока более не нужно. Былого Запада уже нет, приспосабливать западное время к восточному пространству не требуется. То, что роль Запада под вопросом, в минувшем веке стало очевидно. Как писал Чаадаев по поводу Римской империи «Вовсе не варвары разрушили старый мир, он был истлевший труп. Варвары лишь развеяли его прах по ветру». Так произойдет и теперь.
Долгая мировая война ХХ века отодвинула Царство Божье на земле неимоверно далеко. То была война, затеянная вовсе не варварами. Эту была страшная резня, устроенная цивилизованным Западом ради удержания лидерства в мире, то было последнее усилие Запада, предпринятое ради сохранения привилегий – колониальных, финансовых, сугубо материалистических. Использовали слова «свобода и демократия» - причем их использовали все участники бойни, но ни одно из этих слов не обозначало блага и справедливости; демократия была инструментом управления массами, а свобода исторической личности исключала права народа. То была насквозь фальшивая война – которая закончилась фальшивым миром. То была, в конце концов, война за приобретенные ранее Западом права и, прежде всего, за приватизированную Западом историю.
Перемен не хотели – и, выбирая между войной и революцией, осознанно выбрали смертоносную войну. Дрались за Африку и Кавказ не менее рьяно, чем за Москву и Лондон, истребили миллионы ради удержания пунктов добычи и рынков, делили послевоенный мир на подмандатные территории (помечая проценты будущего влияния), но самая главная колония, которую не хотели отдавать – История. Право на Историю все еще принадлежало Западу; чтобы утвердить и обновить это право на историчность бытия, собирал дивизии Гитлер; чтобы не упустить это право истории, Черчилль произнес Фултоновскую речь немедленно после победы над фашизмом. Ибо не фашизм побеждали на мировой войне – кому и когда мешала идея объединения «исторических личностей» против варваров? Боролись за то, чтобы историческая концепция бытия не претерпела изменений. То была война, которую вели «личности», и каждой из сторон мнилось, что с ними Мировой дух истории. То была война не против фашизма и не по наущению Ницше – то была война за Гегеля.
Бердяев увидел в войне поражение христианской цивилизации, Бердяев полагал, что степень духовной свободы христианства была столь высока, что породила низменный материалистический ответ. Впрочем, сам принцип главенства цивилизации в ходе войны не пострадал, и по-прежнему цивилизация пользуется правом карать варваров. То, что эта цивилизация по самоназванию остается христианской, не сулит, тем не менее, надежд на объединение униженных и оскорбленных.
Это совсем не та цивилизация, о которой грезил Петр Яковлевич, которая поманила его однажды образом желанного единства людей. Я думаю, что длительная столетняя демократическая война ХХ века есть война за торжество цивилизации без христианства. Цивилизация утвердила языческое искусство и власть идолов, привыкла к жертвоприношениям и роскоши. Христианство осталось забытым эпизодом, а христианский философ выглядит сегодня в еще большей степени безумным, нежели полтораста лет назад. Иными словами, человечество искало пути и возможности построения всеобщей цивилизации в обход Града Божьего – и нашло.
Цивилизация настолько разжирела и преисполнилась значительности, что свою служебную функцию объявила исторической миссией – и за первенство в истории будет убивать. Провозглашенный коммунистический принцип (трудящиеся без государства), христианский идеал (Царство Божие без границ и конфессий) породили ответ цивилизации – в результате создали империю без христианства и государство без трудящихся.
Походит на Царство Божие этот новейший проект не больше, чем клуб «Чаадаев», организованный финансистами, на реального Петра Яковлевича, а возрожденный стараниями спекулянта красным деревом журнал «Колокол» - на то, чего хотел Герцен.
Сегодня человечество в беде – от жадности и жестокости, которые выдавали за объективные исторические свойства, человечество пришло в негодность. Как писал апостол Павел к коринфянам «И не удивительно: потому что сам Сатана принимает вид Ангела света. А потому не великое дело, если и служители его принимают вид служителей правды; но конец их будет по делам их».
Будем же мужественны и спокойны, чтобы жить подлинной Историей (той единственной историей, о которой говорит Петр Яковлевич Чаадаев).
Тезка Чаадаева, апостол Петр, так написал в своем Первом Послании:
«Возлюбленные! Огненного искушения для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, но как вы участвуете в Христовых страданиях, радуйтесь, да и в явлении славы Его – восторжествуете».