Одной из классических тем историософских и политических дискуссий в России является проблема соотношения ее пути с дорогой “западной цивилизации”, или, иначе, проблема “европейскости” России. Одной из последних публичных лекций “Полит.ру” сезона 2004 – 2005 стало выступление Альфреда Коха “К полемике о “европейскости” России”. Вряд ли этой темы удастся избежать в ходе наччавшегося 1 сентября 2005 года нового сезона публичных лекций “Полит.ру”.
Текстом, для которого проблема “европейскости” России – стержневая, является выходящая в издательстве ОГИ трилогия известного политолога и специалиста по истории российской философии Александра Янова "Россия и Европа. 1462-1921" (первая книга - "В начале была Европа. У истоков трагедии русской государственности. 1462-1584", вторая - "Загадка николаевской России. 1825-1855", третья "Драма патриотизма в России. 1825-1921").
“Полит.ру” знакомит читателей с тремя наиболее принципиальными фрагментами этого исследования, а также с интервью, взятым у его автора, в качестве своего рода затравки к дискуссии по заявленной проблеме. Публикация Введения к первой книге вызвала очень оживленную полемику среди наших читателей. Сегодня мы публикуем первую главу первой части первой книги трилогии, посвященную зарождению “русского проекта”.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
ЗАВЯЗКА ТРАГЕДИИ
22 октября 1721 года на празднестве в честь победы во второй Северной войне – Россия тогда вернула себе балтийское побережье, отнятое у неё в XVI веке, в ходе первой Северной войны, Ливонской, -- канцлер Головкин, выражая общее мнение, так сформулировал главную заслугу Петра: “Его неусыпными трудами и руковождением мы из тьмы небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены”. (1)
Четыре года спустя русский посол в Константинополе Неплюев высказался еще более определенно: “Сей монарх научил нас узнавать, что и мы люди”. (2) Полвека спустя это мнение сотрудников Петра подтвердил руководитель внешней политики при Екатерине II граф Панин. “Петр, -- писал он, -- выводя народ свой из невежества, ставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса”. (3)
Петр извлек Россию из небытия и невежества, научил нас узнавать, что и мы люди. На протяжении столетий стало это убеждение общим местом – и не только для профанов-политиков, но и для экспертов.
ТОЧКА ОТСЧЕТА
Один из лучших русских историков Сергей Соловьев уверенно писал в своем знаменитом панегирике Петру о России допетровской как о “слабом, бедном, почти неизвестном народе”. (4) И коллеги, включая его постоянного оппонента Михаила Погодина, были с ним в этом совершенно согласны. И никому как-то не пришло в голову спросить, а когда, собственно, и почему, и как оказалась допетровская Россия в состоянии упомянутого небытия и невежества? Почему стать даже “державой второго класса” было для неё счастьем? Или еще проще: а правда ли, что все допетровские века были одной сплошной тьмой небытия, из которой Отец Отечества вывел страну к свету, славе и богатству?
Вот лишь один пример, который – на фоне приведенных выше гимнов Петру – выглядит странным диссонансом. Современный английский историк М. Андерсен, специально изучавший вопрос о взглядах англичан на Россию, пишет, что в XVII веке в Англии знали о России меньше, чем за сто лет до этого. (5) Что, по-вашему, мог он иметь в виду?
А вот еще пример. В 1589 году в Англии были изданы записки Ричарда Ченслера, первого англичанина, посетившего Россию в 1553-м, т.е. за полтора столетия до Петра. Одна из глав посвящена царю. И называется она почему-то не “О слабом и бедном царе пребывающего в небытии народа” или как-нибудь в этом роде, а напротив: “О великом и могущественном царе России”. (6) Такое же впечатление вынес и другой англичанин Антони Дженкинсон. В книге, опубликованной в Англии в конце XVI века, он писал: “Здешний царь очень могущественен, ибо он сделал очень много завоеваний как у лифляндцев, поляков, литвы и шведов, так и у татар и у язычников”. (7)
Нужны еще примеры? В документах, циркулировавших в XVI веке при дворе и в канцелярии германского императора, говорится, что “Московский великий князь самый могущественный государь в мире после турецкого султана, и что от союза с великим князем всему христианскому миру получилась бы неизреченная польза и благополучие, была бы также славная встреча и сопротивление тираническому опаснейшему врагу Турку”. (8)
А вот уже и вовсе удивительное свидетельство, относящееся к августу 1558-го. Французский протестант Юбер Ланге в письме к Кальвину пророчествовал России великое будущее: “Если суждено какой-либо державе в Европе расти, то именно этой”. (9)
Совсем иначе, выходит, обстояло дело со “слабостью и неизвестностью” допетровской России, нежели выглядит это у классиков нашей историографии. Теперь немного о её “бедности”.
Тот же Ченслер нашел, что Москва середины XVI века была “в целом больше, чем Лондон с предместьями”, а размах внутренней торговли, как ни странно, поразил даже англичанина. Вся территория между Ярославлем и Москвой, по которой он проехал, “изобилует маленькими деревушками, которые так полны народа, что удивительно смотреть на них. Земля вся хорошо засеяна хлебом, который жители везут в Москву в громадном количестве... Каждое утро вы можете встретить от 700 до 800 саней, едущих туда с хлебом... Иные везут хлеб в Москву; другие везут его оттуда, и среди них есть такие, что живут не меньше чем за 1000 миль”. (10)
За четверть века до Ченслера императорский посол Сигизмунд Герберштейн сообщал, что Россия эффективно использует свое расположение между Западом и Востоком, успешно торгуя с обоими: “В Германию отсюда вывозятся меха и воск... в Татарию сёдла, уздечки, кожи... суконные и льняные одежды, топоры, иглы, зеркала, кошельки и тому подобное”. (11)
Современный немецкий историк В. Кирхнер заключает, что после завоевания Нарвы в 1558 году Россия стала практически главным центром балтийской торговли и одним из центров торговли мировой. Корабли из Любека, игнорируя Ригу и Ревель, направлялись в Нарвский порт. Несколько сот судов грузились там ежегодно – из Гамбурга, Антверпена, Лондона, Стокгольма, Копенгагена, даже из Франции. (12)
Монопольное право торговли с Россией принадлежало в Англии Московской компании. Современный историк Т. Виллан сообщает о жалобе членов этой компании Королевскому Тайному Совету в 1573 году. Оказывается, “коварные лица”, т.е. не связанные с компанией купцы, проводили свои корабли через Зунд с официальным назначением в Данциг или Ревель, а на самом деле направлялись в Нарву. (13) Нарушение торговой монополии было делом не только “коварным”, но и в высшей степени опасным. Выходит, выгоды московской торговли перевешивали риск.
Это полностью согласуется с многочисленными сведениями о том, что экономика России в первой половине XVI века переживала бурный подъём. Как и повсюду в Европе, сопровождался он усилением дифференциации крестьянства и перетеканием его в города – т.е. стремительной урбанизацией страны, созданием крупного производства и образованием больших капиталов. Множество новых городов появилось в это время на русском Севере: Каргополь, Турчасов, Тотьма, Устюжня, Шестаков. Еще больше выстроено было крупных крепостей в центре страны – Тульская, Коломенская, Зарайская, Серпуховская, Смоленская, Китай-город в Москве. А менее значительных городов-крепостей выросло в это время несчетно: Курск, Воронеж, Елец, Белгород, Борисов, Царицын на юге, Самара, Уфа, Саратов на востоке, Архангельск, Кола на севере.
Новые города заселялись так быстро, что некоторых наблюдателей это даже тревожило. В 1520-х жители Нарвы писали в Ревель: “Вскоре в России никто не возьмется более за соху, все бегут в город и становятся купцами... Люди, которые два года назад носили рыбу на рынок или были мясниками, ветошниками и садовниками, сделались пребогатыми купцами и ворочают тысячами”. (14) Документы это подтверждают. Например, смоленский купец Афанасий Юдин кредитовал английских коллег на баснословную по тем временам сумму в 6200 рублей (это почти полмиллиона в золотом исчислении конца XIX века). Дьяк Тютин и Анфим Сильвестров кредитовали литовских купцов на 1210 рублей (больше 100 тысяч золотом). Член английской компании Антон Марш задолжал С. Емельянову 1400 рублей, И. Бажену 945, С. Шорину 525. (15)
Советский историк Д.П. Маковский предположил даже, что “строительный бум” XVI века играл в тогдашней России ту же роль, что известный железнодорожный бум конца XIX века в индустриализации и формировании третьего сословия. То есть, по его мнению, уже тогда сложились экономические предпосылки для социальных и политических процессов, которым суждено было реализоваться лишь три столетия спустя.
У меня решительно нет здесь возможности рассматривать эту гипотезу. Ограничусь лишь простейшими фактами, логически её подкрепляющими. Сохранились, например, расчеты материалов, которые потребовались для строительства Смоленской крепости. Пошло на него 320 тыс. пудов полосового железа, 15 тыс. пудов прутового железа, миллион гвоздей, 320 тыс. свай. Есть и другие цифры, но не хочется делать текст похожим на прейскурант. И без них нетрудно представить, сколько понадобилось материалов для строительства такого числа новых городов.
И кто-то ведь должен был все эти материалы произвести. Не везли же в самом деле доски, железо и камень из-за границы. Значит, было в наличии крупное специализированное производство. И не было тогда нужды государству искусственно насаждать его, опекать и регулировать, как станет оно делать при Петре. Крупное частное предпринимательство рождалось спонтанно. Во всяком случае, все предпосылки для него были налицо – и экономический бум, и рынок свободной рабочей силы, и свободные капиталы, и правовая защита частной – не феодальной – собственности, совершенно очевидная в Судебнике 1550-го. В довершение ко всему, как доносил начальству посланник Ватикана Альберт Кампензе, “Москва весьма богата монетою... ибо ежегодно привозится туда со всех концов Европы множество денег за товары, не имеющие для москвитян почти никакой ценности, но стоящие весьма дорого в наших краях”. (16)
Короче, как старинные, так и современные источники не оставляют ни малейших сомнений в том, что, вопреки классикам, Россия первой половины XVI века была богатой и сильной европейской страной, о “невежестве” и тем более “небытии” которой не могло быть и речи.
ДЕГРАДАЦИЯ
Так что же, ошибались классики русской историографии?
Нет, так тоже сказать нельзя. Парадокс в том, что они были и правы, и неправы. Ибо там, где Ченслер в 1553-м увидел деревни удивительно населенные народом, четверть века спустя его соотечественник Флетчер неожиданно обнаружил пустыню. Там, где крестьяне, начиная с конца XV века, деятельно расчищали лесные массивы, расширяя живущую (т.е. обрабатываемую) пашню, теперь была пустошь. И размеры её поражали воображение.
По писцовым книгам 1573-78 годов в станах Московского уезда числится от 93 до 96% пустых земель.
В Можайском уезде насчитывается до 86% пустых деревень, в Переяславле-Залесском – до 70.
Углич, Дмитров, Новгород стояли обугленные и пустые, в Можайске было 89% пустых домов, в Коломне – 92%.
Живущая пашня новгородской земли, составлявшая в начале века 92%, в 1580-е составляет уже не больше 10%.
Не лучше была ситуация и в торговле. Вот лишь один пример. В 1567 году в посаде Устюжны Железопольской 40 лавок принадлежало “лутчим людям” (т.е. оптовым торговцам металлическими изделиями), 40 лавок – “средним” и 44 – “молодшим”. При переписи 1597 года “лутчих” в Устюжне не оказалось вовсе, а “средних” не набралось и десятка. Зато зарегистрировали писцы 17 пустых дворов и 286 дворовых мест. (17)
И так -- повсюду. Страна стремительно деградировала.
Экономические и социальные процессы, совсем еще недавно обещавшие ей стремительный взлет, не просто останавливаются – исчезают, словно их никогда и не было. Прекращается дифференциация крестьянства. Пропадает трехпольная (паровая) система земледелия. Разрушается крупное производство. Прекращается урбанизация страны, люди бегут из городов. И так же неудержимо, как только что шло превращение холопов (рабов) в наёмных рабочих, идет их превращение в холопов. “Удельный вес вольного найма как в промышленности, так и в сельском хозяйстве в XVI веке безусловно был много и много выше, чем в XVIII”, -- замечает тот же Маковский. (18)
Короче говоря, случилось нечто невероятное, нечто вполне сопоставимое с последствиями монгольского погрома XIII века. Буквально на глазах у одного поколения, между визитами в Москву Ченслера и Флетчера, богатая, могущественная Россия и впрямь превратилась вдруг в “бедную, слабую, почти неизвестную” Московию, прозябающую на задворках Европы. И время потекло в ней вспять. Надолго. На полтора столетия. И ко времени Петра Россия, правы классики, действительно погружается в пучину политического и экономического небытия. И действительно на много десятилетий перестали нас считать за людей. И действительно счастьем было для России, восставшей при Петре из московитского праха, обрести хотя бы статус “державы второго класса”.
Что же произошло в ту роковую четверть века? Какой-нибудь гигантский природный катаклизм? Нашествие варваров? Что должно было случиться в стране, уверенно, как мы видели, шагавшей к процветанию и могуществу, чтобы она так внезапно и страшно деградировала?
ПРОИСХОЖДЕНИЕ КАТАСТРОФЫ
Согласитесь, что это очень важный вопрос – не только для прошлого России, но и для её будущего. Что-то очень неладно должно быть в стране, где возможны такие неожиданные и сокрушительные катастрофы.
Я могу с чистой совестью поручиться, что прежде, чем читатель закроет эту книгу, он будет знать ответ на этот вопрос. Во всяком случае, у него будет возможность познакомиться с тем, как отвечали на него историки на протяжении всех истекших после катастрофы четырех с половиной столетий. В известном смысле ответу на него эта книга, собственно, и посвящена.
Сейчас скажу лишь, что нет, не зарегистрировали исторические хроники в эту фатальную для страны четверть века никаких природных бедствий, никаких варварских нашествий. Катастрофа была всецело делом рук её собственного правительства. Будем справедливы, признают это и российская, и западная историография. Разногласия начинаются дальше.
Была ли катастрофа результатом того, что внук великого реформатора Ивана III, тоже Иван Васильевич, больше известный в потомстве под именем Грозного царя, внезапно и круто изменил курс национальной политики, завещанный стране его дедом, или просто оказался он почему-то кровожадным тираном – и политика тут ни при чем? Самый влиятельный из родоначальников русской историографии Н.М. Карамзин держался второго мнения. “По какому-то адскому вдохновению, -- убеждал он читателей, -- возлюбил Иоанн IV кровь, лил оную без вины и сёк головы людей славнейших добродетелями”. (19)
Понятно, что версия об “адском вдохновении” как причине невиданной после монгольского погрома национальной катастрофы едва ли могла удовлетворить позднейших историков (хотя, как мы еще увидим, до сих пор находятся эксперты, пытающиеся объяснить катастрофу патологиями в характере Грозного царя). Большинство, однако, склонилось к более материальным её объяснениям. Некоторые ссылались на то, что катастрофический упадок русских городов и закрепощение крестьянства были просто издержками политики централизации страны, которую вслед за дедом проводил Иван IV. Другие объясняют катастрофу затянувшейся на четверть века и крайне неудачной войной за балтийское побережье, результатом которой было разорение страны. Третьи говорят, что сама эта разорительная война была следствием воинственности набиравшего тогда силу служебного дворянства, которое зарилось на богатые прибалтийские земли.
Объединяет все эти разнородные объяснения вот что: ни одно из них даже не пытается связать катастрофу, постигшую Россию в третьей четверти XVI века, с последующей её судьбою. Между тем самым важным из её результатов было нечто, далеко выходящее за рамки одной четверти века и определившее будущее страны на столетия вперед – вплоть до наших дней. Я имею в виду самодержавную революцию, т.е. установление в России принципиально нового политического строя неограниченной власти царя, приведшее к “выпадению” страны из Европы.
Почему не заметил этого Карамзин, понятно. Он исходил из того, что самодержавие было естественным для России политическим строем с самого начала её православной государственности. Отсюда и “адское вдохновение” как единственно возможный мотив тотального террора, впервые пришедшего тогда на русскую землю. Но вот почему не заметили (и продолжают не замечать) этого основополагающего факта последующие поколения историков, тут загадка.
Тем более это странно, потому что именно с самодержавной революцией связано было и радикальное изменение в международном статусе русского царя. Отныне был он официально объявлен в Москве единственным в мире покровителем и защитником истинного христианства – православия. Соответственно изменялся и статус подвластной ему России: она теперь претендовала на положение мировой державы (“першего государствования”, как это тогда называлось).
Отсюда и европейская война, которую развязал, вопреки всей политике и намерениями своего правительства, первый самодержавный царь России. И едва мы это поймем, происхождение катастрофы, постигшей страну в третьей четверти XVI века, тотчас теряет свою загадочность. Комбинация непосильной четвертьвековой войны против всей по сути Европы и тотального террора, сопряженного с самодержавной революцией и поголовным истреблением лучших административных и военных кадров страны, просто не могли не привести к катастрофе.
Конечно, пока это лишь гипотеза, доказательству которой и посвящена эта книга. Лишь одно соображение хотел бы я сейчас добавить как, если угодно, мимолетное подтверждение своей гипотезы. То, что родилось при Иване IV под именем “першего государствования”, то, что привело к национальной катастрофе, с описания которой начинается эта книга, не умерло, как бы парадоксально это ни звучало, и в наши дни. Только сейчас называется оно Русским проектом (или Русским реваншем).
Право, трудно не расслышать это миродержавное притязание Грозного царя в сравнительно недавнем публичном заявлении Г.О. Павловского, человека близкого, по общему мнению, к правящим кругам сегодняшней России: “Следует осознать, что в предстоящие годы, по крайней мере, до конца президентского срока Путина и, вероятно, до конца президентства его ближайших преемников, приоритетом российской внешней политики будет превращение России в мировую державу XXI века, или, если хотите, возвращение ей статуса мировой державы XXI века”.
Сказано это было на пресс-конференции в Агентстве новостей в присутствии великого множества журналистов. Павловский подчеркнул, что цель “отвоевания статуса мировой державы” разделяют “не только власти России, но и её общество и даже оппозиция”. (20) Тем не менее никто из присутствующих даже не спросил его, что именно имеет он в виду. Отстранение от дел нынешней мировой державы, Соединенных Штатов, весьма, как мы знаем, ревниво относящихся к своему статусу? Или восстановление биполярной структуры мира, как во времена СССР? Или что? Должен ведь у “приоритета внешней политики” быть какой-нибудь план его реализации. И должны его авторы отдавать себе отчет, что так же, как во времена Ивана Грозного, претензия на першее государствование чревата большой войной.
Так выглядит сегодня Русский проект, родившийся при Иване Грозном, который, собственно, и предпринял первую попытку его осуществления. Никто, увы, не напомнил Павловскому, чем кончилось это в третьей четверти XVI века. Как, впрочем и все другие попытки в этом направлении -- в XIX и XX веках. Но это уже другая тема. У неё другие черты и другие герои. И обсуждать её предстоит нам, соответственно, в других книгах этой трилогии.
АЛЬТЕРНАТИВА
Сейчас, однако, начать придется издалека.
В середине XIII века неостановимая, казалось, лава азиатской варварской конницы, нахлынувшая из монгольских степей, растоптала Русь на своём пути в Европу. Только на Венгерской равнине, где заканчивается великий азиатский клин степей, ведущий из Сибири в Европу, была эта лава остановлена и хлынула назад в Азию. Но вся восточная часть того, что некогда было Киевско-Новгородской Русью, оказалась на столетия отдаленной европейской провинцией гигантской степной империи, Золотой Орды.
Лишь полтора столетия спустя вновь задышала Русь и началось то, что я – по аналогии с процессом, происходившим в то же примерно время на западной окраине Европы, в Испании, -- называю русской Реконкистой: отвоевание национальной территории. Десять поколений понадобились Москве, чтобы собрать по кусочкам раздробленную землю и к концу XV века отвоевать свою независимость. В 1480-м последний хан Золотой Орды Ахмат был встречен московской армией на дальних подступах к столице, на реке Угра, и, не решившись на открытый бой, отступил. Отступление превратилось в бегство. Ахмат сложил голову в Ногайских степях от татарской же сабли. Золотая Орда перестала существовать. Россия начинала свой исторический марш.
И начинала она его на волне национально-освободительного движения столь успешно, что три поколения после этого была, словно пытаясь наверстать упущенное в монгольском рабстве время, в непрерывном наступлении. Могло показаться, что страна осознаёт историческую цель и упорно идёт к её реализации. Цель эта, насколько можно реконструировать её сейчас непредвзятому наблюдателю, была двоякой. Она требовала как завершения Реконкисты, так и успешной церковной Реформации. Только добившись успеха в обоих этих предприятиях, могла Россия вернуться в европейскую семью народов не слабейшей запоздалой сестрой, но равноправным партнером, одной из великих держав Европы.
Международная ситуация этой цели благоприятствовала. Параллельно с распадом северного ударного кулака азиатской конницы стремительно набирал силу новый, южный её кулак – османские турки. В 1453 году они сокрушили Византийскую империю, в 1459 завоевали Сербию, в 1463 – Боснию, и к концу XV века – с покорением в 1499-м Черногории – в их руках был весь Балканский полуостров. А подчинив себе в 1475 году Крымское царство и захватив Керчь, турки по сути превратили Черное море в османское озеро.
Мало кто сомневался после этого в Европе, что новая евразийская сверхдержава представляла смертельную опасность её жизненным центрам. Последние сомнения отпали, когда в 1526 году пала под ударами османской конницы Венгрия. Вопрос, казалось, был теперь лишь в том – кто следующий? Мартин Лютер даже пытался обосновать необходимость церковной Реформации тем, что, не пройдя через духовное возрождение, Европа неминуемо станет добычей новой евразийской сверхдержавы. (21)
Из этого изменения политической геометрии в Европе и могла вырасти новая конструктивная роль России. Ибо шли теперь варвары не с Востока, как три столетия назад, а с Юга, рассекая Европу на две части. На пути азиатской конницы лежала теперь не Россия, а Германия. А Москва оказывалась в позиции важнейшего потенциального союзника для любой антитурецкой коалиции.
С высоты нашего времени хорошо видно, какая развертывалась перед нею тогда драматическая альтернатива. Отказавшись от привычки судить по готовым результатам (готовый результат есть нуль, как говорил Гегель, дух отлетел уже в нём от живого тела истории), мы зато обретаем способность увидеть всё богатство возможностей, все развилки предстоявшего России исторического путешествия, увидеть выбор, перед которым она стояла, во всей его полноте.
И едва оказываемся мы в этой позиции, нам тотчас же становится ясно, что заключался этот выбор вовсе не в том, завершит или не завершит она свою Реконкисту. Вопрос был лишь в том, какой ценою будет она завершена. Ценой, как сказал однажда Герцен, “удушения всего, что было в русской жизни свободного”, убивая своих Пушкиных и Мандельштамов, изгоняя своих Курбских и Герценов или, напротив, употребляя это духовное богатство на пользу страны. Короче, состоял выбор в том, завершит ли Россия Реконкисту на пути в Евразию или в Европу.
Вот почему определяющую роль играла в этом выборе наряду с Реконкистой церковная Реформация. Именно от её успеха зависело, как употреблены будут культурные ресурсы страны, сосредоточенные в ту пору в церковных кругах. Поможет ли церковь вернуть возрождающуюся Россию к европейской традиции Киевско-Новгородской Руси, ускорив таким образом её воссоединение с Европой, от которой страна была насильственно отрезана варварским нашествием, или, напротив, станет она могущественным препятствием на этом пути?
Я постараюсь показать в этой книге читателю, как почти целое столетие колебалась Москва перед этой цивилизационной альтернативой. Показать, когда и почему предпочла она Европе Евразию. И как привёл её этот роковой выбор к той самой опустошительной национальной катастрофе, с описания которой начиналась эта глава. Но не станем забегать вперед.
НА ПУТИ В ЕВРОПУ
Если наша реконструкция исторических целей Москвы после обретения ею независимости верна, то нетрудно очертить и задачи, от исполнения которых зависела реализация этих целей. Очевидно, что в первую очередь предстояло ей избавиться от последствий ордынского плена. Их было, разумеется, много, этих последствий, но два самых главных били в глаза.
Во-первых, феодальная дезинтеграция создала глубокую путаницу в её экономической и правовой структуре – как единое целое страна практически не существовала. Требовались серьезные административные и политические реформы. Во-вторых, церковь, бывшая на протяжении почти всего колониального периода фавориткой завоевателей, завладела в результате третью всего земельного фонда страны, главного тогда её богатства. И, что еще важнее, неумолимо продолжала отнимать у правительства всё большую его долю. Это тяжелое наследство степного ярма было, впрочем, составной частью всё той же феодальной дезинтеграции. Не отняв у церкви в процессе Реформации её материальные богатства, не освободив её таким образом для исполнения духовной и культурной миссии, центральная власть не могла по сути стать властью (по крайней мере, в европейском варианте развития России).
Были, конечно, и другие задачи. Например, покуда страна лежала раздавленная железной монгольской пятой, всю западную часть бывшей Киевско-Новгородской Руси оккупировала Литва. Эти земли тоже требовалось вернуть. Я не говорю уже о том, что осколки Золотой Орды, малые татарские орды, вовсе не исчезли с распадом бывшей степной империи. Они преобразовались в террористические гангстерские союзы, по-прежнему угрожавшие самому существованию России. Казанская и Нагайская орды держали под контролем великий волжский путь в Иран и в Среднюю Азию. Крымская орда распоряжалась всем югом страны с его богатейшими черноземами. Еще важнее, однако, было то, что инспирируемые османской Турцией, могли они в любой момент возобновить (и возобновляли) былые колониальные претензии Золотой Орды. И, наконец, лишенная морских портов страна была отрезана от Европы. Восстановить с ней морскую связь можно было, используя Белое море, а еще лучше завоевав порт на Балтике.
Чего нельзя было сделать, это реализовать все цели одновременно. Страна нуждалась в глубоко продуманной и гибкой национальной стратегии, рассчитанной на много десятилетий вперед. С подробным разговором о ней мы, однако, повременим. Просто перечислим, что удалось сделать за первое после завоевания независимости столетие в самом начале истории России, покуда не было её развитие обращено вспять той самой самодержавной революцией, о которой говорили мы во Введении и которая безвозвратно перечеркнула все достижения этого реформистского (если хотите, европейского) столетия. Вот что сумела сделать за это время Москва.
--Завершить воссоединение страны, на несколько веков опередив Германию и Италию, а если сравнивать с Испанией или Францией – без гражданский войн, малой кровью, превратившись из конгломерата феодальных княжеств в централизованное государство (символом этого единства стали Судебники 1497 и 1550 годов, установившие в стране единое правовое пространство).
--На поколение раньше своих северо-европейских соседей встать на путь церковной Реформации.
--Создать местное земское самоуправление и суд присяжных.
--Преодолеть средневековую “патримониальность”, при которой государство рассматривалось как родовая вотчина (“patrimony”) княжеской семьи, превратившись в сословную монархию. Говоря словами современного историка, “монархия уже не могла им [самоуправляющимся сословиям] диктовать, а должна была с ними договариваться”. (22)
--Создать национальное сословное представительство (Земский Собор).
--Разгромить две из трех малых татарских орд, Казанскую и Нагайскую, взяв тем самым под свой контроль великий волжский путь.
-- Научиться использовать для международной торговли Белое море, а затем и завоевать морской порт на Балтике (Нарву), пользовавшийся, как мы помним, такой необыкновенной популярностью у европейских купцов.
--Отвоевать у Литвы ряд важнейших западно-русских городов, включая Смоленск.
Достижения, как видим, колоссальные. Но еще более крупный задел подготовлен был на будущее – для последнего мощного рывка и окончательного воссоединения с Европой.
Экономический бум первой половины XVI века, стремительное и ничем не ограниченное (напротив, поощряемое государством) развитие спонтанных процессов крестьянской дифференциации и рост городов, распространение частной (не феодальной) собственности – всё это постепенно создавало русскую предбуржуазию, третье, если хотите, сословие, способное в конечном счете стать, как повсюду в Европе, могильщиком косного и малоподвижного средневековья.
На протяжении всего этого столетия в стране шла бурная – и совершенно открытая – интеллектуальная дискуссия о её будущем, главным образом в связи с перспективой церковной Реформации. Именно это и имею я в виду под “европейским столетием России” -- время, когда самодержавия еще не было, когда русское крестьянство было еще свободным и договорная традиция еще преобладала, когда общество еще принимало участие в обсуждении перспектив страны. На ученом языке, время, когда Россия развивалась в рамках европейской парадигмы.
Новые и старые социальные элиты, естественно, конкурировали друг с другом, но ничего похожего на ту истребительную войну между ними, которая началась после 1565 года в ходе самодержавной революции, не наблюдалось. Тем более, что крестьянство, из-за которого весь сыр-бор впоследствии и разгорелся, оставалось в европейском столетии свободным.
То же самое – где-то раньше, где-то позже – происходило в этот период практически во всех европейских странах. Москва, как и Киевско-Новгородская Русь, обещала стать государством, которое никому из современников не пришло бы в голову считать особым, не таким, как другие, выпадающим из европейской семьи. И уж тем более наследницей чингизханской империи.
ПОВОРОТ НА ГЕРМАНЫ
Но чем дальше заходили в Москве европейские реформы, тем ожесточеннее, как мы уже знаем, становилось сопротивление.
В первую очередь потому, что церковь, напуганная мощной попыткой реформации при Иване III, перешла после его смерти в идеологическое контрнаступление. Искусно связав Реформацию с религиозной ересью, она выработала универсальную идейную платформу, предназначенную навсегда положить конец покушениям государства на монастырские земли. Это и была платформа самодержавной революции.
В обмен на сохранение церковных богатств царю предлагались неограниченная власть внутри страны и тот самый статус вселенского защитника единственно истинной христианской веры, который лег в основу претензий России на миродержавность. Соблазн оказался неотразим. Во всяком случае для Ивана IV.
Во-вторых, наряду с процессом крестьянской дифференциации, порождавшим, как повсюду в Европе, российскую предбуржуазию, в стране шел параллельный процесс дифференциации феодальной. И центральный бюрократический аппарат все больше и больше опирался против боярской аристократии на стремительно растущий класс служебного дворянства. То был офицерский корпус новой армии централизованного государства, с которым оно – из-за недостатка денег в казне – расплачивалось землей, раздаваемой в условное (поместное) владение. Вместе, разумеется, с обрабатывавшими её крестьянами..
Так же, как церковь нуждалась в самодержавной государственности, чтобы сохранить свои гигантские земельные богатства, служебное дворянство нуждалось в ней, чтобы закрепить за его поместьями крестьян, норовивших перебежать на более свободные боярские земли. Другими словами, складывался военно-церковный блок, жизненно заинтересованный в режиме самодержавной власти, способной подавить сопротивление боярской аристократии, крестьянства и предбуржуазии.
В ситуации такого неустойчивого баланса политических сил и развертывающейся идеологической контратаки церкви решающую роль приобретала личность царя. Он оказался арбитром, в руках которого сосредоточились практически неограниченные полномочия определить исторический выбор страны.
Фокусом этого выбора неожиданно стал вопрос стратегический. Речь шла о том, продолжить ли блестяще начавшееся в конце 1550-х наступление против последнего осколка Золотой Орды, Крымского ханства, и стоявшей за ним Османской сверхдержавы (присоединившись тем самым де факто к европейской антитурецкой коалиции). Или бросить вызов Европе, завоевав Прибалтику (Ливонию), говоря языком царя, “повернуть на Германы”, избрав таким образом стратегию по сути протатарскую и оказавшись де факто членом антиевропейской коалиции.
Непредубежденному читателю очевидно, что и выбора-то никакого тут на самом деле не было. Никто не угрожал Москве с Запада и уж тем более из Ливонии, которая тихо угасала на задворках Европы, тогда как оставлять открытой южную границу было смертельно опасно. И кроме того, кому вообще могло прийти в тогдашней Москве в голову после столетий, проведенных в ордынском плену, избрать протатарскую стратегию? Ведь крымчаки, окопавшиеся за Перекопом, давно уже стали в народном сознании символом этого векового унижения. Более того, они продолжали торговать на всех азиатских базарах сотнями тысяч захваченных ими в непрекращающихся набегах русских рабов. Мудрено ли в этих условиях, что московское правительство считало антитатарскую стратегию не только единственно правильной, но и естественной для тогдашней России национальной политикой?
Церковь, правда, считала иначе. Идеологическая опасность Запада была для неё страшнее военной угрозы с юга. Тем более, что церковная Реформация, словно лесной пожар, распространялась уже тогда по всей Северной Европе. А материальный аспект этой Реформации между тем как раз в конфискации монастырских земель и состоял. Следовательно, продолжи Россия марш в Европу, начатый при Иване III, не удержать было монастырям свои земли.
Еще важнее, впрочем, была позиция царя. К концу 1550-х он уже вполне проникся внушенной ему церковниками идеологией самодержавной революции. Она, между тем, предусматривала, как мы уже знаем, что приоритетом внешней политики должна стать вовсе не защита южных рубежей страны от татарской угрозы, но обретение Россией статуса мировой державы. И лучшего способа для реализации этой цели, нежели ударить по “мягкому подбрюшью” ненавистного церковникам “латинства”, неожиданно оказавшегося рассадником грозной для них Реформации, нельзя было и придумать. Короче говоря, России предстоял “поворот на Германы”.
Что произошло в результате этого стратегического выбора общеизвестно. В 1560 году царь совершил государственный переворот, разогнав своё строптивое правительство. После учреждения опричнины переворот этот перешел в самодержавную революцию, сопровождавшуюся массовым террором, который в свою очередь перерос в террор тотальный. В результате репрессий погибли не только сторонники антитатарской стратегии, но и их оппоненты, поддержавшие переворот. А в конце концов и сами инициаторы террора. Все лучшие дипломатические, военные и административные кадры страны были истреблены под корень.
Напоминаю я здесь об этом лишь для того, чтоб показать читателю, как неосмотрительна оказалась мировая историография в интерпретации общеизвестного. Никто, в частности, не обратил внимания на сам факт, что именно антиевропейский выбор царя (принципиально новый для тогдашней Москвы) заставил его – впервые в русской истории – прибегнуть к политическому террору. Причем, террору тотальному, предназначенному истребить не только тогдашнюю элиту страны, но по сути и то государственное устройство, с которым вышла она из-под степного ярма.
Другими словами, связь между затянувшейся на целое поколение Ливонской войной и установлением в Москве самодержавной диктатуры прошла каким-то образом мимо мировой историографии. Между тем, из неё, из этой основополагающей связи, как раз и следует, что евразийское самодержавие принесла России именно культурно-политическая установка на обретение статуса мировой державы.
Государственное устройство, завещанное стране Иваном III и реформистским поколением 1550-х, требовалось разрушить, ибо оно не давало ни неограниченной власти царю, ни гарантии церкви, что Реформация не будет возобновлена, ни надежды на обретение статуса мировой державы. Церкви нужно было отрезать страну от Европы, служебному дворянству нужны были прибалтийские земли. И добиться всего этого без тотального террора оказалось в тогдашней Москве невозможно.
КАТАСТРОФА
Впрочем, вполне может быть, что гипотеза моя неверна. В конце концов я – заинтересованное лицо. Я говорю – или пытаюсь говорить – от имени своего потерянного поколения и вообще от имени интеллигенции, которую самодержавие традиционно давило и которая столь же традиционно находилась к нему в оппозиции. И никто еще не доказал, что интересы интеллигенции непременно совпадают с национальными интересами.
Да, мы видели в начале главы, как внезапная катастрофа русских городов и русского крестьянства, случившаяся как раз в эти роковые четверть века Ливонской войны, превратила население преуспевающей страны в “слабый, бедный, почти неизвестный народ”. Видели, как именно в эти годы начала вдруг неумолимо погружаться Россия во тьму “небытия и невежества”. Но, может быть, перед нами просто хронологическое совпадение? Может, по какой-то другой причине неожиданно устремилась страна от цивилизации к варварству? Попробуем поэтому взглянуть на дело под другим углом зрения, на этот раз непосредственно связанным с “поворотом на Германы”.
Ведь и с международным престижем России тоже случилось во время Ливонской войны что-то очень странное. Есть документальные свидетельства: в начале этого поворота царь демонстративно отказался называть в официальных документах “братьями” королей Швеции и Дании, утверждая, что такое амикошонство дозволяет он лишь величайшим суверенам тогдашнего мира – турецкому султану и германскому императору. Только что разбранил он “пошлою девицей” королеву Англии Елизавету и третировал как плебея в монаршей семье польского короля Стефана Батория. Только что в презрительном письме первому русскому политическому эмигранту князю Курбскому похвалялся, что Бог на его стороне, доказательством чему – победоносные знамена Москвы, развевающиеся над Прибалтикой. И что, коли б не изменники, подобные Курбскому, завоевал бы он с Божией помощью и всю Германию. Короче, в начале войны Россия была на вершине своего могущества.
И вдруг всё словно по волшебству переменилось. Как и предвидело репрессированное Грозным правительство, повернув на Германы, царь открыл южную границу, по сути пригласив татар атаковать Москву. И в самом деле, в 1571 году Россия оказывается не в силах защитить собственную столицу от крымского хана, сжегшего её на глазах у изумленной Европы. Мало того, уходя из сожженной Москвы, оставил хан сбежавшему в Ярославль царю такое послание: “А ты не пришел и против нас не стал, а еще хвалился, что-де я государь Московский. Были бы в тебе стыд и дородство, так ты бы пришел против нас и стоял”. Пусть читатель на минуту представит себе, каково было царю, добивавшемуся для России статуса мировой державы и отказывавшемуся “сноситься братством” с европейскими государями, выслушивать такое унизительное – и публичное – нравоучение от басурманского разбойника. Выслушивать – и не посметь ответить. Впрочем, то ли еще придётся ему выслушать десятилетие спустя от победоносного “латинского” еретика Батория, вторгшегося подобно хану на российскую территорию! Обозвав царя Фараоном московским и волком в овечьем стаде, Баторий также “не забыл, -- по словам Р.Ю. Виппера, -- кольнуть Ивана в самое уязвимое место: ‘Почему ты не приехал к нам со своими войсками, почему своих подданных не оборонял? И бедная курица перед ястребом и орлом птенцов своих крыльями покрывает, а ты орел двуглавый (ибо такова твоя печать) прячешься’.” (23)
Падение престижа Москвы доходит до того, что сама она – впервые после Угры! – становится предметом вожделения жадных соседей. Никто больше в Европе не предсказывает ей блестящего будущего. Напротив, предсказывают ей новое татарское завоевание.
И действительно крымский хан распределил уже области русского государства между своими мурзами и дал своим купцам право беспошлинной торговли в России, которую он опять – будто в старые колониальные времена – рассматривал как данницу Орды. Письмо сбежавшего из Москвы бывшего опричника Генриха Штадена германскому императору так и называется: “План, как предупредить желание крымского царя с помощью и поддержкой султана завоевать русскую землю”. Один завоеватель спешил опередить другого.
И спесивый царь, опустошивший и тепрроризировавший свою страну, начинает вдруг сооружать в непроходимых вологодских лесах неприступную крепость – в надежде спрятаться в ней от собственного народа. И на всякий случай вступает в переписку с “пошлою девицей”, выговаривая себе право политического убежища в Лондоне. (24) В конечном счете Москва потеряла не только 101 ливонский город – всё, что за четверть века завоевала – но и пять ключевых русских городов впридачу. Все это пришлось отдать полякам. Шведам отдали балтийское побережье, то самое “окно в Европу”, которое полтора столетия спустя ценою еще одной четвертьвековой бойни пришлось отвоевывать Петру.
Французский историк XVII века де Ту, вообще благосклонно относившийся к Ивану Грозному, вынужден был завершить свой панегирик неожиданно печальным эпилогом: “Так кончилась Московская война, в которой царь Иван плохо поддержал репутацию своих предков... Вся страна по Днепру от Чернигова и по Двине до Старицы, края Новгородский и Ладожский были вконец разорены. Царь потерял больше 300 тысяч человек, около 40 тысяч были отведены в плен. Эти потери обратили области Великих Лук, Заволочья, Новгорода и Пскова в пустыню, потому что вся молодежь этого края погибла в войне, а старики не оставили по себе потомства”. (25)
Де Ту ошибался. Он не знал, что по тогдашним подсчетам до 800 тысяч человек погибло и было уведено в плен татарами только после их похода на Москву в 1571-м. Учитывая, что население тогдашней России составляло около десяти миллионов человек, получается, что жизнью каждого десятого, тяжелейшими территориальными потерями, неслыханным национальным унижением расплачивалась поставленная на колени страна за попытку своего царя осуществить первый в истории Русский проект.
Как сырьевой рынок и как удобный способ сообщения с Персией она, конечно, никуда не делась и после Ливонской войны. Перестала она существовать лишь как один из центров мировой торговли и европейской политики. И не в том беда была, что её больше не боялись, а в том, что перестали замечать. Из европейского Конгресса исключили Москву еще в 1570 году в Штеттине, в разгар Ливонской войны. (26) Еще хуже было то, что, как пишет один из лучших американских историков России Альфред Рибер, “Теоретики международный отношений, даже утопические мыслители, конструировавшие мировой порядок, не рассматривали больше Москву как часть Великой Христианской Республики, составлявшей тогда сообщество цивилизованных народов”. (27) Вот же чем объясняется замечание М. Андерсена, на которого мы ссылались в начале, что в XVII веке знали о России в Англии меньше, чем за столетие до этого. Короче, первая попытка обрести статус мировой державы привела не только к полному разорению страны, но и к отлучению её от цивилизации.
Тут мне, наверное, самое время отказаться от выводов. Ибо в противном случае пришлось бы констатировать, что интересы интеллигенции, от имени которой я пытаюсь здесь говорить, действительно каким-то образом совпадают с национальными интересами России.
“ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЙ КОШМАР”
Так, по крайней мере, свидетельствуют факты. Но не так думали русские историки. Их заключение было прямо противоположным. От одного из них вы могли услышать, что именно в своем решении выступить против Европы “Иван Грозный встаёт как великий политик” (И.И. Смирнов). От другого, что именно в Ливонской войне “встаёт во весь рост крупная фигура повелители народов и великого патриота” (Р.Ю. Виппер). От третьего, что царь “предвосхитил Петра и проявил государственную проницательность” (С.В. Бахрушин).
Это всё советские историки. Но ведь и подавляющее большинство их дореволюционных коллег придерживалось аналогичной точки зрения. И уж во всяком случае никто из них никогда не интерпретировал Русский проект Грозного царя и Ливонскую войну как историческую катастрофу, породившую евразийское самодержавие. Никто даже не попытался серьезно рассмотреть альтернативы этой войне, словно бы “поворот на Германы” был естественной, единственно возможной для России стратегией в середине XVI века.
Почему?
Для меня этот вопрос имеет столь же драматическое значение, как и вопрос о причинах катастрофы. В самом деле, о жизни Ивана Грозного и его характере, о его терроре и опричнине написана за четыре столетия без преувеличения целая библиотека: статьи, монографии, памфлеты, диссертации, оды, романы – тома и тома. И нет в них примиренных коллизий. Шквал противоречий, неукоснительно воспроизводящийся из книги в книгу, из поколения в поколение, из века в век – вот что такое на самом деле Иваниана.
Всё, что историки, романисты, диссертанты и поэты думали о сегодняшнем дне своей страны, пытались они обосновать, подтвердить, подчеркнуть или оправдать, обращаясь к гигантской фигуре Ивана Грозного. Русская история не стояла на месте. И нею двигались интерпретации, апологии, обвинения и оправдания ключевого её персонажа. В этом смысле тема Грозного царя в русской литературе есть по сути модель истории русского общественного сознания (даже в одном этом качестве заслуживает она специального исследования и потому именно Иваниане посвящены заключительные главы этой книги).
Много раз на протяжении русской истории лучшие из лучших, честнейшие из исследователей признавались в отчаянии, что скорее всего загадка Ивана Грозного вообще не имеет решения. И потому не может иметь конца Иваниана. По крайней мере до тех пор, покуда не закончится история России.
В XVIII веке Михайло Щербатов произнёс по этому поводу злополучную, ставшую классической фразу, что царь Иван “в толь разных видах представляется, что часто не единым человеком является”. (28) В XIX веке знаменитый тогда идеолог русского народничества Николай Михайловский писал: “Так-то рушатся одна за другою все надежды на прочно установившееся определенное суждение об Иване Грозном... Принимая в соображение, что в стараниях выработать это определенное суждение участвовали силы русской науки, блиставшие талантами и эрудицией, можно, пожалуй, прийти к заключению, что сама задача устранить в данном случае разногласия есть нечто фантастическое... Если столько умных, талантливых, добросовестных и ученых людей не могут сговориться, то не значит ли это, что сговориться и невозможно?” (29)
Уже в XX веке один из самых замечательных советских историков Степан Веселовский горько заметил: “Со времени Карамзина и Соловьева было найдено и опубликовано очень большое количество новых источников, отечественных и иностранных, но созревание исторической науки подвигается так медленно, что может поколебать нашу веру в силу человеческого разума вообще, а не только в вопросе о царе Иване и его времени”. (30. Удивительно ли, заметим в скобках, что именно Веселовский и назвал эту ситуацию историографическим кошмаром?)
Да, многое было в Иваниане – были открытия и были разочарования, были надежды и было отчаяние. Но нас в данном случае интересует не то, что в ней было, а то, чего в ней не было. А не было в ней, как мы уже упоминали, гипотезы о Грозном царе как о прародителе, чтоб не сказать изобретателе русского самодержавия. И представления о Русском проекте и о Ливонской войне, как о своего рода алхимической лаборатории, в которой родилось это чудовищное политическое устройство и закалилась “мутация” русской государственности, обрекшая великий народ на повторяющуюся национальную трагедию, тоже не было. Почему?
ДЛЯ УМА ЗАГАДКА?
Но может быть, все-таки недоставало необходимых для этого документов или текстологических исследований, которые открыли бы глаза историкам? Увы, их было более, чем достаточно. Знали это эксперты и в России и на Западе. “Можно считать, -- писал в 1964 году в книге, опубликованной в Москве, Александр Зимин, -- что основные сохранившиеся материалы по истории опричнины в настоящее время уже опубликованы”. (31) Еще более решительно признал это Энтони Гробовский в 1969-м в книге, опубликованной в Нью-Йорке: “Дискуссия об Иване IV идет не по поводу мелких деталей – нет согласия по вопросу о смысле всего периода. Едва ли можно обвинить в этом недостаток источников. Даже беглое ознакомление с работами Карамзина и Соловьева и, например, Зимина и Смирнова обнаруживает, что основные источники были доступны и известны уже Карамзину и что преимущество Зимина и Смирнова перед Соловьевым крайне незначительно”. (32)
Так ведь и я о том же – о “смысле всего периода” -- который заведомо невозможно постичь, не выходя за его рамки, как невозможно судить о природе семени, не зная, что из него произросло. Согласиться со Щербатовым или с Михайловским, или с Карамзиным, что смысл Иванова царствования навсегда останется “для ума загадкой”, могут лишь эксперты, добровольно замкнувшие себя в XVI веке. Но ведь то, что сотворил над Россией Грозный, не умерло вместе с ним. Гегемония государства над обществом, закрепленная при нем в мощных институтах самодержавия и крепостничества, отрезала стране путь к политической модернизации на четыре с половиной столетия, на протяжении которых Россия продолжала “выпадать” из Европы. Не поняв этого, историки-эксперты прошли мимо её завязки.
“ЭКСПЕРТИЗА БЕЗ МУДРОСТИ”
Так назвал свою статью в Нью-Йоркском журнале Харперс Эрвин Чаргофф из Колумбийского университета. Истосковавшись, очевидно, по временам, когда “кропотливая подборка источников сопровождала, но не подменяла проницательные исторические обобщения”, пришел он к неожиданному и парадоксальному заключению, что “там, где торжествует экспертиза, исчезает мудрость”. (33)
Я склонен с ним согласиться, хотя мой угол зрения несколько иной. Эксперт, который видит назначение своей работы в простом описании фактов истории, “как они были”, презрительно сбрасывая со счетов все её несбывшиеся сюжеты, всё богатство нереализованных в ней возможностей, вводит, мне кажется, читателей в заблуждение. Ибо историю невозможно написать раз и навсегда – канонизировать её, как средневекового святого, или прикрепить к земле, как средневекового крестьянина. Ибо она движется, и поэтому факт, который вчера мог казаться экспертам незначащим и не заслуживающим упоминания, может завтра оказаться решающим. И никому не дано знать этого наперед.
Знаменитый американский поэт-квакер Джон Гринлиф Виттиер почти полтора столетия назад нечаянно сформулировал кредо такой “экспертизы без мудрости”:
Из всех печальных слов на нашем языке
Печальнейшие эти – а если бы!
Впоследствии отлились эти лирические строки во вполне прозаический канон современного эксперта, хотя и имеет он дело, в отличие от поэта, вовсе не с индивидуальной судьбой, но с судьбами народов. Вот он, этот канон: История не знает сослагательного наклонения. Победителей, другими словами, не судят.
Но ведь таким образом мы вторично осуждаем побежденных – навсегда лишая их права на апелляцию. Более того, из участника исторического процесса эксперт становится таким образом чем-то вроде клерка в суде истории, бесстрастно регистрирующем приговор судьбы. И сама история превращается из живой школы человеческого опыта в компендиум различных сведений о том или о сём, годный разве что для тренировки памяти студентов.
Такова была суть вызова, который бросил я западным экспертам в “Происхождении самодержавия”. Эксперты, однако, тоже за словом в карман не лезли. Они обвинили меня в откровенной пристрастности, в злоупотреблении гипотезами и сослагательным наклонением. Но самое главное, в схематичности моих исторических построений, предназначенных вытащить подспудный смысл из “фактов, как они были”, смысл, без которого, я уверен, факты эти по сути немы.
Все упреки верны. С другой стороны, однако, как не быть пристрастным, если задача состоит в выкорчевывании буквально сотен глубоко укоренившихся в историографии мифов о России, создатели и пропагандисты которых тоже ведь не беспристрастны. А что до схематичности, точно такие же обвинения могли быть предъявлены – и, как мы еще в заключении к этой книге увидим, -- предъявлялись и самому блестящему из историков России, которых я знаю, Василию Осиповичу Ключевскому. Вот как он от них защищался: “Историческая схема или формула, выражающая известный процесс, необходима, чтобы понять смысл этого процесса, найти его причины и указать его следствия. Факт, не приведенный в схему, есть смутное представление, из которого нельзя сделать научное употребление”. (34)
Другими словами, спорить можно, по мнению Ключевского, об обоснованности той или другой концептуальной схемы, но оспаривать схематичность исторических построений саму по себе бессмысленно, ибо постижение истории предполагает схему. А она в свою очередь предполагает принятие или отвержение всех других возможных схем (вариантов) исторического развития. Серьезная схема, иначе говоря, принципиально гипотетична. Если, конечно, она не предназначена для превращения в догму.
СЛУЧАЙ КАРАМЗИНА
Вернемся на минуту к Карамзину – и мы в этом убедимся. Карамзин отказался от суждения о Грозном. Царь Иван не вмещался в его схему необходимости – и благодетельности – самодержавия для России, и Карамзин по сути капитулировал перед сложностью темы. “Характер Иоанна, героя добродетели в юности и неистового кровопийцы в летах мужества и старости, -- воскликнул он всердцах, -- есть для ума
загадка”. (35) И ни в одной ученой голове не родился почему-то самый простой, по-детски бесхитростный, но, право же, такой естественный для любознательного ума вопрос: а что было бы с Россией, со всеми последующими её поколениями, включая и наше, “если бы” загадочный Иоанн этот не перенес болезни, которая и в самом деле едва не свела его в могилу, и таким образом не успел превратиться из “героя добродетели” в “неистового кровопийцу”?
Мы знаем, почему советские, например, эксперты не задали себе этот простой вопрос: он не влезал в их догму. Ну как же, возникла в середине XVI века историческая необходимость в завоевании Прибалтики -- и впрямь ведь нужен был России выход к морю. И потому, умри даже в 1550-е Иоанн “героем добродетели”, всё равно нашелся бы какой-нибудь другой “неистовый кровопийца”, который столь же решительно бросил бы страну в эту “бездну истребления” (как вынужден был сквозь зубы назвать Ливонскую войну даже самый непримиримый из апологетов Грозного академик Виппер). Я не говорю уже о том, что сильно отдает от такого ответа обыкновенным историческим фатализмом. Возникла, видите ли. такая необходимость – и не нам, стало быть, судить Грозного за то, что он оказался прилежным её исполнителем. Действительная проблема, однако, в том, что это вообще не ответ. Ибо никто еще не объяснил, откуда она, собственно, взялась, эта необходимость. И почему вдруг возникла она именно в середине XVI века? И по какой такой причине оказалась более настоятельной, нежели очевидная для всякого непредубежденного наблюдателя необходимость защитить страну от непрекращающихся набегов крымского хищника? И тем более от претензий султана рассматривать Россию как свою данницу?
Ведь и стремлением добиться выхода к морю оправдать эту завоевательную авантюру невозможно. Хотя бы потому, что еще в 1558 году после первого же штурма Нарва сдалась русским войскам, и первоклассный порт на Балтике был таким образом России обеспечен. Так в чем же, скажите, состояла после этого необходимость воевать еще 23 года? Так вот, этих кошмарных 23 лет, бессмысленно потраченных на разорение страны, на террор, на нелепую попытку обрести статус мировой державы, их-то можно было избежать, возглавляй тогда страну вместо “неистового кровопийцы” лидер, продолжавший осторожную, взвешенную политику его деда? Поскольку нет у экспертов ответов на эти вопросы (и, что еще хуже, они просто не приходили им в голову), то не разумно ли в этом случае действительно спросить, что было бы с Россией, не доживи “герой добродетели” до превращения в “неистового кровопийцу”?
РЕАБИЛИТИРУЯ СОСЛАГАТЕЛЬНОЕ НАКЛОНЕНИЕ
Еще более очевидно станет это, если мы примем во внимание те нереализованные исторические возможности, что были безжалостно перечеркнуты этой жестокой метаморфозой царя Ивана. Вернемся на минуту в эпоху его деда. Описывая её, эксперт, конечно, заметит, что церковная Реформация победила в XVI веке во всех без исключения северо-европейских странах и лишь в соседней с ними России она потерпела поражение.Почему именно Россия оказалась исключением из общего правила? Если эксперт даже и задаст себе такой вопрос, ответит он на него точно так же, как и на вопрос о причинах Ливонской войны, т.е. ссылкой на историческую необходимость. Либо, как сделал, допустим, Плеханов, в “Истории русской общественной мысли”, сошлется на то, что, в отличие от её европейских соседей, в России господствовал восточный деспотизм.
Правда, вынося свой приговор, Плеханов не обратил внимания на очевидное в нём противоречие. Ибо деспотизм означает тотальность государственной власти, в принципе не допускающей никаких других институтов, способных конкурировать с государственной властью. А в России Ивана III такой конкурирующий институт как раз был. Более того, оказался он тогда настолько могущественней государственной власти, что нанёс ей в 1490-е решающее поражение. Я, конечно, говорю о церкви.
Короче, все это выглядит скорее как попытка отделаться от вопроса, нежели как ответ на него. Отнесись мы к нему серьёзно, то единственный “факт”, который мы сможем констатировать, состоял в том, что группы интересов, представлявшие в тогдашней России антиевропейскую тенденцию, оказались в 1490-е сильнее государственной власти. И в принципе, имея в виду, что церковь была тогда единственным интеллектуальным центром страны, а светская интеллигенция находилась в состоянии зачаточном, поражение власти нисколько не удивительно. Просто некому оказалось тогда выработать конкурентоспособную идеологию Реформации, на которую власть могла бы опереться. А поскольку в те досамодержавные времена принципиальные политические споры решались еще в России не террором, а именно идеологическими аргументами, то победа церковников была в том десятилетии, собственно, предрешена.
Сам по себе, вырванный из исторического контекста “факт” этот ничего еще, однако, не говорит нам о том, почему всего лишь два поколения спустя, в поворотный момент русской истории, оказалась московская элита до такой степени проевропейской, что для своего “поворота на Германы” Грозному, науськиваемому церковниками, пришлось буквально истребить её на корню. Это ведь тоже факт. И попробуйте объяснить его, не заметив еще одного факта, а именно стремительного возмужания светской интеллигенции на протяжении первой половины XVI века.
И едва заметим мы этот факт, как нам тотчас же станет ясно, что единственное, чего недоставало Ивану III для завершения Реформации в 1490-х – её мощное идеологическое обоснование – было уже, как мы скоро увидим, в Москве 1550-х создано. И поняв это, мы ничуть не удивимся всепоглощающему страху церковников. Ибо окажись в момент, когда они утратили идеологическую монополию, на московском престоле государь масштаба Ивана III, неминуемо пришлось бы им распрощаться с драгоценными монастырскими землями – навсегда.
Именно для того, чтобы предупредить такое развитие событий, и нужно было им сохранить на престоле Ивана IV, легко внушаемого и готового, в отличие от его великого деда, поставить интересы своего патологического честолюбия выше интересов страны. Это и впрямь стало в 1550-е исторической необходимостью – для церковников. Для ставшей к тому времени на ноги светской интеллигенции, однако, исторической необходимостью было нечто прямо противоположное – возрождение реформаторской традиции Ивана III. А для этого московскому правительству действительно нужен был другой царь. Столкнулись здесь, короче говоря, две исторические необходимости. Исход этой схватки как раз и зависел от того, оправится ли Иван IV от смертельно опасной болезни. На беду России он оправился. Стране предстояла эпоха “неистового кровопийцы”.
Видите, как далеко завело нас бесхитростное “если бы”. И не такое уж оказалось оно детское. Навсегда осталась бы темной для нас без него основополагающая фаза вековой борьбы европейской и антиевропейской парадигм в русской истории. Не одно лишь прошлое между тем, но и будущее страны зависит от нашего представления об этой фазе.
Не буду голословным, вот пример. В феврале 2005 года главный конкурент Г.О. Павловского в области политтехнологической экспертизы С.А. Белковский тоже дал пресс-конференцию, где во имя “тысячелетней традиции России” требовал восстановления в стране “Православия, Самодержавия и Народности”. (36) И опять-таки никто его не спросил, откуда, собственно, взялась эта “тысячелетняя традиция”, что служит ему главным аргументом для предлагаемого им переустройства современной России.
Между тем одного рассмотренного здесь эпизода больше, чем достаточно, чтобы не осталось ни малейшего сомнения, что до самодержавной революции Грозного царя никакой такой “тысячелетней традиции Православия, Самодержавия и Народности” в России просто не существовало. И что опираются поэтому все его планы только на одну из двух старинных традиций русской государственности. На ту самую патерналистскую, холопскую традицию,которая впервые победила в стране благодаря “неистовому кровопийце” лишь четыре с лишним столетия назад и тотчас же погрузила её, как мы видели, в пучину разорения, террора и “духовного оцепенения”.
Я отнюдь не хочу сказать, что Белковский, равно как и его конкурент, -- эксперты. Их знание русской истории совершенно очевидно не выходит за пределы советской средней школы. Но все-таки и в школьных учебниках, по которым они учились, представлена была, пусть и в мистифицированном виде, историческая экспертиза своего времени. И они, как видим , попробуйте не согласиться с Эрвином Чаргоффом, действительно была напрочь лишена мудрости.
Что же касается исторического фатализма, заключенного в привычном отрицании сослагательного наклонения в истории, то всё о нем знал -- задолго до Чаргоффа -- наш замечательный соотечественник Александр Иванович Герцену. Послушаем его.
“Мы ни в коей мере не признаем фатализма, который усматривает в событиях безусловную их необходимость – это абстрактная идея, туманная теория, внесённая спекулятивной философией в историю и естествознание. То, что произошло, имело, конечно, основание произойти, но это отнюдь не означает, что все другие комбинации были невозможны: они оказались такими лишь благодаря осуществлению наиболее вероятной из них – вот и всё, что можно допустить. Ход истории далеко не так предопределен, как обычно думают”. (36)
По всем этим причинам, если в следующий раз высокомерный эксперт станет при вас, читатель, декламировать, что история не знает сослагательного наклонения, спросите его: “А почему, собственно, нет?”
ПОПЫТКА ОПРАВДАНИЯ ЖАНРА
И все-таки жанр этой книги требует оправдания. Пока что я знаю лишь одно: она безусловно вызовет у экспертов удивление, чтоб не сказать отвращение. И в первую очередь потому, что переполнена этими самыми “если бы”, которые, как слышали мы только что от Герцена, обладают свойством дерзко переворачивать все наши представления об истории с головы на ноги.
Я понимаю экспертов, я им даже сочувствую. Вот смотрите. Люди уютно устроились в гигантском интеллектуальном огороде, копают каждый свою грядку – кто XV век, кто XVII, а кто XX. Описывают себе факты “как они были”, никого за пределами своего участка не трогают и смирились уже с последним унижением своей профессии: история учит только тому, что ничему не учит. Пусть уподобились они жильцам современного многоквартирного дома, которым нечего сообщить друг другу – у каждого своя жизнь и свои заботы. Зато живется им, сколько это вообще в наше время возможно, спокойно и комфортно. И вдруг является автор, который, грубо нарушая правила игры, заявляет, что интересуют его не столько факты истории “как они были” -- в XV ли веке или в XX – сколько история эта КАК ЦЕЛОЕ, её сквозное действие, её общий смысл. Иными словами, как раз то, чему она УЧИТ.
Невозможно ведь удовлетворить такой интерес, не топча чужие грядки. Ибо как иначе соотнести поиск национальной – и цивилизационной, если хотите, -- идентичности в постимперской, посткрепостнической и постсамодержавной России с аналогичным поиском в доимперской, докрепостнической и досамодержавной Москве? Согласитесь, что просто не могут эксперты не встретить в штыки такую беспардонную попытку вломиться в чужие грядки. И каждый непременно найдет в ней тысячу микроскопических ошибок – в том, что касается его конкретной грядки.
Что ж, ошибки в таком предприятии неизбежны. Но их ведь, если относятся они к отдельным деталям исторической картины, исправить нетрудно. Разве в них заключается главная сегодня опасность для науки о России? Она в том, что с разделом исторического поля на комфортные грядки, история перестает работать. Поле попросту, как мы только что видели, зарастает чертополохом мифов. В результате мы сами лишаем себя возможности учиться на ошибках предшествовавших нам поколений.
Чтобы опять-таки не быть голословным, сошлюсь в заключение на опыт одного из лучших американских экспертов по России XVII века Роберта Крамми. Он, конечно, не ровня нашим “политологам”. Крамми настоящий ученый, замечательный специалист по истории российской элиты. Вот суть его точки зрения. Российская элита была уникальна, не похожа ни на какую другую. С одной стороны, была она вотчинной, аристократической “и жила совершенно так же, как европейские её двойники, на доходы с земли, которой владела на правах собственности, и от власти над крестьянами, обрабатывавшими эту землю”. С другой стороны, однако, “она была так же заперта в клетке обязательной службы абсолютному самодержцу, как элита Оттоманской империи. Вот эта комбинация собственности на землю... и обязательной службы делала московскую элиту уникальной”. (38)
В принципе у меня нет возражений. Я тоже исхожу из того, что политическая система, установившаяся в России после “мутации”, навязанной ей самодержавной революцией Ивана Грозного, была уникальна. Именно по этой причине и настаиваю я на принципиальном отличии русского Самодержавия как от европейского Абсолютизма (где, в частности, никогда не было обязательной службы), так и от оттоманского Деспотизма (где элита в принципе не могла трансформироваться в наследственную аристократию).
Единственное, что поразило меня в исторической схеме Крамми – это хронология. Ведь на самом деле до середины XVI века обязательной службы в России не было и два столетия спустя она была отменена императрицей Екатериной. Употребляя критерий Крамми, получим, что русская политическая система была уникальна лишь на протяжении этих двух столетий. А до того? А после? Походила она тогда на своих “европейских двойников”? Или на элиту Оттоманской империи? В первом случае мы не можем избежать вопроса, почему вдруг оказалась она уникальной именно в XVI веке. Во втором, почему, в отличие от оттоманской элиты, сумела она все-таки вырваться из клетки обязательной службы.
Крамми, между тем, спокойно оставляет эти вопросы висеть в воздухе: чужая грядка. Пусть ломают себе над ними голову историки России XV века. Или XVIII. С графической точностью вырисовывается здесь перед нами опасность раздела исторического поля на грядки. История русской элиты, которой занимается Крамми, и впрямь замечательно интересна (и мы еще поговорим о ней подробно). Но если и учит чему-нибудь его опыт, то лишь тому, что добровольно запираясь в такую же клетку, в какой, согласно ему, оказалась русская элита XVI-XVII веков, эксперт лишает себя возможности научить нас чему бы то ни было.
Кто спорит, исследования отдельных периодов – хлеб исторической науки. Но не хлебом единым жива она. В особенности в ситуации грандиозного цивилизационного сдвига, когда на глазах рушатся вековые представления об отечественной истории. Когда то, что вчера еще казалось общепринятым, на поверку оказывается пустой тривиальностью, а то, на что никто вчера не обращал внимания, -- смертельной угрозой. В такой исторический момент эксперт обезоруживает себя патологическим ужасом перед сослагательным наклонением, который на самом деле есть не более, чем страх выйти из своей обжитой квартиры на непредсказуемую улицу. В результате события, периоды, факты искусственно вычленяются из исторического потока, рвутся связи, ломаются сквозные линии, смещаются акценты. Исчезает СМЫСЛ, то самое, что Эрвин Чаргофф называет мудростью.
Я понимаю, что все эти аргументы нисколько не приблизили меня к определению жанра этой книги, где нерасторжимо переплелись факты “как они были” и их марсианские на первый взгляд интерпретации, анализ и гипотезы, теория и авторская исповедь. Но может быть, в глазах читателя, по крайней мере, оправдали эти аргументы мой безымянный жанр.
ПРИМЕЧАНИЯ