У народов, населявших территорию нынешней Франции — бретонцев, бургундцев, гасконцев, окситанов и других, — при всех различиях было, пожалуй, одно общее свойство. Оно в конце концов и соединило их в единую нацию — французов: твое — значит, тобой возделанное, окультуренное и обихаживаемое. Земля для них становилась собственностью тогда, когда с ней вступали в интимные отношения: она делилась своими сокровищами — ее одевали и причесывали. Такого сознания, как в России — «не отдадим ни пяди родной земли», пусть это и сплошные болота, чащи, пустыри и тяп-ляп сколоченные городки и деревеньки, — у средневековых протофранцузов не было.
Приезжаем на полуостров Геранд (La Guerande). Земля здесь ничем не радовала подобравшихся к ней в конце XIV века бретонцев: океан и болота, ветры, холодные зимы, короткое лето. Бретонцы присмотрелись и решили, что тут — самое место, чтоб добывать соль. Проложили от океана дорожки (чеки), по которым океан потек ручейками, оставляя на поверхности кристаллики соли, и соль эту вручную, грабельками, собирали. Тогда соль была на вес золота, продавали ее по всему свету. Это теперь она стоит копейки, поскольку добыча полностью механизирована, но обычная «соль поваренная» — отнюдь не того качества, как та, которую по сей день средневековым способом добывают в Геранде. Разница — «поваренную» химически очищают и отбеливают, добавляют йод и натрий, а в «живой», называемой la fleur du sel (цветок соли), все океанские минералы сохраняются в первозданном виде. Солисты (или как назвать? по-французски — paludiers) снимают граблями только самый верхний слой, и вот этот-то «цветок соли» - и только его! - используют в своей кухне именитые повара мира. Говорят, цветок соли и вкус придает блюду изысканный, но еще ведь — почти лекарство. В Бретани распространено полусоленое масло и карамельки с цветком соли — привыкли ко вкусу, мы вот тоже решились попробовать. Заказали на десерт блинчики под карамелевым соусом с этим самым цветком. Не может же быть сладкое соленым! — подумали мы и решились. Оказалось действительно сладким, и соль чувствовалась не как соль, а как пряность, оттенок. Понравилось очень даже.
Вот, стало быть, добыли бретонцы столько соли, чтобы хватило денег на осушение части болот и строительство, и построили город-крепость. Геранда — один из редких городов XV века, у которого полностью сохранилась крепостная стена. В свое время епископы двух бретонских епархий перенесли туда свои резиденции. У каждого была своя церковь внутри крепости — ссорились, паству разделили, целая буря в стакане воды, сегодня смотришь — городок-с-ноготок, жителей на один многоквартирный дом, а в средние века каждый такой город — универсум. Даже удивительно, что на Геранду никто никогда не покушался. Сохранились на полуострове и белые соляные болота, и черные торфяные — по ним передвигаются на лодках. Флаг Бретани — черно-белый, это и потому что горностай со своим черно-белым хвостом был символом бретонского герцогства, зашифровано и количество земель Верхней (черные полосы) и Нижней (белые) Бретани, ну и болота тоже — черные и белые.
Добывать цветок соли — тяжкий труд и постоянный риск. Чтобы соль кристаллизовалась, надо пятнадцать подряд солнечных дней. Начнет накрапывать дождь — все пропало. А собранная соль выдерживается три года, чтоб потерять всю свою влагу, только после этого ее продают. Город Мюнхен в Германии тоже был построен на соли, но мысль баварцев работала в другом направлении. Двое монахов (название Мюнхен однокоренное с немецким словом «монах»), вооружившись лопатами, перегородили дорогу — через эту местность пролегал соляной путь — и начали собирать с проезжих торговцев дань. На эти деньги город и построили. Французы же поступают всяко, но ценят только то, что сделали своим трудом и умением, потому именно они оказались основоположниками современной цивилизации. Кино, автомобиль, воздухоплавание, скафандр, фонограф, вакцина, консервы, дома моды, скоростные поезда — всё их изобретения. Больше, чем другим — 28 раз, — им доставалась и Нобелевская премия. А то, что изобрели не сами, как вино или соль, стараются довести до совершенства. Знаменитый постулат Гермеса Трисмегиста в «Изумрудной скрижали» — «Что снаружи, то и внутри, что вверху, то и внизу» — воплощен французами как ни одной другой нацией. Во Франции божественное проявляется в земном, духовное — в материальном, чистое бюргерство или небрежение тканью жизни воспринимается как гуманитарный сбой.
Из Геранды мы отправились на юг Страны Луары (сама Геранда тоже ныне приписана к этому региону), на остров Нуармутье (Noirmoutier). Дачное место, здесь покупают домики, чтобы проводить лето на берегу океана, некоторые живут постоянно. На островных указателях пишут не географические названия, а одно слово — «континент». До континента доберешься — там будут «детали»: названия городов и весей, а относительно острова все одно — континент. Когда-то бретонцы и галлы, постепенно осваивавшие новые земли, пришли сюда и могли бы питаться одной рыбой и морепродуктами, но хотелось — с картошечкой. И они засадили ею весь остров, так и по сей день картофельные поля неприкасаемы — их нельзя отдать подо что-то другое. Дело в том, что картофель с острова Нуармутье — самый дорогой в мире. Если обычная картошка стоит 1 евро за кило, то эта — 7 евро. Разница в том, что земля здешняя — песок, а в нем картофель созревает быстрее. В обычной земле — 120 дней, здесь — 90. А чем раньше картошку вынешь из земли, тем более она сочная, из обычной земли раньше не вынешь, из корнеплода не успевает выйти яд, на котором, как ни странно, земляное яблоко (в буквальном переводе с французского) и настаивается, пока зреет. Сверху еще водорослями укрывают, чтоб свет не проникал, иначе шкурка будет зеленой. Ну и понятно, что картошка эта — больше морская, чем земная, то есть, содержит олигоминералы. Но это еще не та самая картошка с Нуармутье, самая дорогая в мире, цена которой — от 500 евро за кило. «От» — потому что продают ее на аукционах, в Париже на вырученные деньги кормят нищих в так называемых «ресторанах сердца», бесплатных. Называется эта чудо-картошка Бонотт, плоды ее — размером с виноградину, и выкапывают ее только в течение одной недели мая. Бонотт не хранится, собрали урожай — за неделю он весь съеден.
Но передовым картофельным производством и туристическим бизнесом (летом количество людей вырастает в десять раз) остров не ограничился и принялся решать новую проблему — рыбную. В последнее время во всех морях и реках ценная рыба исчезает. Как ни пытались разводить искусственно — не хотят рыбки размножаться, хоть плачь. Прямо как белые люди. А рыбоведы Нуармутье научились выращивать тюрбо. 30 месяцев она растет в огромных аквариумах с океанской водой, потом ее продают, иногда сразу для прилавка, взрослыми, иногда для того, чтоб покупатели ее еще подрастили. Поставляют по всему миру, в Москву, в частности, но особо гордятся тем, что тюрбо у них покупают японцы. — Ну и что ж, что японцы? — спрашиваю. — Так они сырую рыбу едят, так что к качеству придирчивее всех (одно из ключевых французских слов — «качество», то есть наилучшее воплощение Замысла — одни называют его Божественным, другие не называют никак, но все равно воплощают).
Ферму «Франс тюрбо», создали, как обычно во Франции, энтузиасты. У тюрбо проблема была даже не столько в нежелании плодиться в неволе, сколько в том, что детки гибли в искусственной среде: ценные рыбы — очень нежные создания. Островитяне Нуармутье стали делать малькам прививки, с которыми те прекрасно живут. Я смотрела, как совсем крошечным рыбкам (четырехмесячным, растут тюрбо долго) делают уколы специальной машинкой, некоторых почему-то отбрасывали в сторону. — Почему? — спрашиваю. — Такой не выживет, — отвечает рыбий фельдшер — и показывает мне какой-то едва различимый для глаза дефект. Жалко, конечно, но их тут в аквариумах — видимо-невидимо, в каждом по десять тысяч. А в год разводят полтора миллиона особей!
Вот почему-то приятно мне смотреть, сколько я путешествую по Франции, как люди зарабатывают деньги своим трудом. Когда перепродают, или на бирже играют, или стоят у конвейеров — совсем не интересно, а когда своим умом и своими руками — кажется, что именно это и есть лучшая, самая правильная жизнь. Причем, всё в охотку, с любовью — вот кто ферму создал и вкалывает на ней в резиновых сапогах, он же уверен, что делает самое важное дело в жизни. От него я направилась к устричникам. Один, по кличке «Розовый кролик», кличка на его заводи прямо так и написана — угостил меня парой самых крупных устриц, которых достал из их тюрьмы — мешка-клетки, в которой устрицы живут с детства, пока их не раскладывают на льду в ресторанах и магазинах. Устрицы Нуармутье — йодистые, соленые, их можно и без соли есть. Я съела и впервые в жизни почувствовала, что больше не могу — а когда только приехала из Москвы, ощущала острую устричную недостаточность и заказывала их днем и вечером. Даже устрицы могут надоесть, и всего за неделю.
На континент мы отправились не по мосту, как ехали сюда, а по дну океана. Утром мы видели море, а во время отлива открылась асфальтированная дорога, в течение трех часов отлива по ней можно успеть добраться до материка. Мы припозднились, так что ехали с опаской, вода уже начала прибывать. Разница в уровне воды при приливе и отливе — 14 метров. Но все обошлось, и мы взяли курс на Нант, по дороге заглянув в замок к виноделу — это ведь регион белых вин Muscadet, к самому именитому из которых добавляется «титул» Sevre et Maine sur lie. Мюскадэ — название загадочного происхождения, не связанное с названием места и ни к мускату, ни к мускусу отношения не имеющее, — это классическое вино под морепродукты, а единственный сорт винограда, из которого оно делается, в переводе значит — «бургундская дыня». Севр и Мэн — два притока Луары, а мы находимся в местах, где Луара везде, только в Нанте текли шесть ее рукавов посреди города (потом четыре из них засыпали). Между Севром и Мэном и располагаются виноградники Мюскадэ. А sur lie — на осадке — потому, что на нем полгода настаивают вино, осадок — речь идет о той же самой океанической минеральной почве — его питает. Это Мюскадэ — а есть и просто, без дополнений к названию — считается самым-самым. Вот к одному из таких виноделов, Пьеру Совьону, мы и заглянули на ужин с дегустацией (сколько выпили — страшно вспоминать, Пьер настаивал, чтоб мы попробовали все его творения). Шато Клерэ-Совьон — и винодельческая марка, и замок в прямом смысле слова, где обитает молодой Пьер Совьон, сменивший на винном посту отца, но именно Пьер сделал марку знаменитой — только ленивый не написал о ней во французской прессе. Виноделие у Пьера в крови — с раннего детства помогал отцу, а теперь создает новые сорта. Его гордость — линия с названием «Высокая культура» (Haute culture). Звучит претенциозно, но по-французски культура — еще и «возделывание»: cultiver — это и обрабатывать (землю), и воспитывать, культура — одно из ключевых для французов слов. L'art de vivre, «искусство жить» — свойство национального характера. Ну даже деревья растут тут не веником, а шариком. Сами. Саша, фотограф, обращает мое внимание на другие деревья: «И квадратиком. И пирамидкой. Сами, ага». Так что «высокая культура» только по-русски звучит по-идиотски («предприятие высокой культуры»), по-французски оно возможно.
Мы смотрим виноградники, я вижу зайца, одного, другого, прыгающих среди виноградников. Говорю: «Они же погрызут листья, надо что-то делать». — Что делать? — удивляется Пьер. — Ну, отстреливать, наверное, — из родной литературы я знаю, что зайцев отстреливают. — Зачем? — Пьер изумлен. — Это же естество природы: ну съест заяц немножко и пойдет себе в лес, а у меня сорок гектаров сада (он называет это садом: что цветы, что виноград — все сад). Тут как-то были морозы сильные, а если в почве температура минус четырнадцать, лоза умирает. Вот это страшно, приходится начинать всё сначала. Сажать, ждать, пока подрастут — Пьер показывает свои молодые лозы. — Растут потихоньку. А потом мы сидим у старинного камина — дед Пьера купил полуразрушенный замок за гроши, постепенно привели в порядок, все своими силами. И сегодня кажется, что так всегда и было: уютный старинный дом, бескрайние плантации виноградников, дающих всю эту линейку белых вин, от которых мы уже едва стоим на ногах, но все же доруливаем трудные сорок минут до своей гостиницы «Жюль Верн». Гостиница тесная, но в историческом центре, а называется так потому, что Жюль Верн родился в Нанте и провел здесь детство. У него было три собственных корабля, и капитана самого большого из них звали Трантему, теперь так называется район города, по другую сторону Луары, куда ездят «отрываться» по вечерам и проводить бизнес-ланчи днем. Улочки такие, что машина не проедет (да тут и движение запрещено, добраться быстрее всего на кораблике-челноке), и они — как бы продолжение дома. На внешних стенах висят картины, под ними играют дети, общаются взрослые, едят тоже на улице, когда тепло. Как в какой-нибудь Юго-Восточной Азии. Район Трантему — весь будто один большой дом. В отличие от величественного Нанта (архитектурно напоминающего Париж), тут все по-простецки: домики крашены яркими разноцветными красками, как было принято в рыбацких поселках. А в Нанте мы завтракали в кафе La Cigale (Цикада) — так это Елисеевский гастроном! Ни сантиметра — пола, стен, потолка — без художественного узора. И Саша попросил себе кофе по-американски. Позор! Ему принесли эспрессо, пустую чашку и чайник воды: сам разбавляй, если хочешь портить кофе, который нантские торговцы когда-то привезли сюда с самого края света.
Нант с XVII века был первым морским торговым портом Франции. Возили свой текстиль в Африку в обмен на рабов, потом плыли на Гаити и меняли этих рабов на сахар и кофе. 450 тысяч рабов нантцы продали из Африки на Антильские острова. Позорные страницы истории. Когда они закончились, порт стал никому не нужен и в наши дни закрылся совсем. Корабли здесь тоже перестали строить, только рядом, по пути с острова Нуармутье, функционирует верфь, где строят самые большие теплоходы в мире, последнее детище — Мэри Квин, неподалеку и вторая всемирно известная верфь — там делают дорогие яхты. Промышленность нантская тоже свернулась, так что остался у города страшный остов промзоны, бывших верфей, и все это хоть и на острове, но посреди города. Что делать?
Во Франции городские проблемы решаются сообща: мэром и жителями. К какой бы политической партии ни принадлежал мэр, он не позволит себе что-то рушить или строить ради сиюминутной выгоды, а горожане всегда готовы придумывать всякие усовершенствования. Так произошло и здесь: два театральных деятеля, продюсер и специалист по машинерии, придумали проект, мэру он понравился, и проект уже воплощается в жизнь. Называется «Машины острова». Остров решили разделить на две части, жилую — здесь будет раздолье архитекторам, которые смогут построить фэнтезийные дома (в исторической части, понятно, ничего не тронь): поскольку «вписывать» не во что, творить можно свободно — и рекреационную. Тут будет сорокапятиметровое «дерево» — гигантская металлическая конструкция с деревянной отделкой в форме баобаба, на ветвях которого будут висячие сады, а на самом верху — «птицы»: в них можно будет летать вокруг дерева, этакий новый вид колеса обозрения. На нижних ветвях расположатся бары-рестораны, и по многочисленным висячим мостикам можно будет взбираться по «дереву». Часть его уже стоит, полазать можно и сегодня, а целиком дерево вырастет только через несколько лет.
Авторы проекта Франсуа Деларозьер и Пьер Орефис сделали свои мастерские открытыми для публики, каждый может наблюдать за тем, как продвигается работа, над созданием машин трудятся сорок пять человек. В зале экспонатов зрители катаются на деревянных рыбах, крабах и осьминогах, впоследствии они займут свое место в другом огромном сооружении — морской карусели, ее открытие готовится в 2009-м. Сейчас же по острову бродит первая готовая машина — слон. Размером он в несколько раз больше настоящего (12 метров высотой), на него забирается группа человек сорок, и он, издавая рев, отправляется из «стойла» на прогулку по острову. Чтоб никого не задавить, слон пускает из хобота фонтан. Кто не отреагировал на рев, призывающий посторониться, — вынужден будет бежать, как демонстрант от водомета. Слон перебирает своими деревянным ногами (внутри, понятно, все металлическое) как настоящий, идет к набережной, делает круг и возвращается домой. Так он совершает пять прогулок в день.
Как говорит один из авторов проекта, Пьер Орефис, — идея заключалась в том, чтоб соединить животное и машину, театр и улицу, «воображаемые миры» Жюля Верна, механику Леонардо да Винчи и индустриальную историю Нанта. А в практическом плане — чтоб это был не обычный парк аттракционов, где дети развлекаются, а взрослые за ними присматривают со стороны, а чтоб на равных. «Машины острова» — и движущиеся скульптуры, памятники судостроительной истории города (сочетание дерева и механизма), и «парк культуры и отдыха», сделанный не в резервации, за забором, а рассредоточенный по острову. Впрочем, культура как таковая — выставки, концерты, спектакли — сосредоточена в другом месте, называемым Lieu Unique. Название возникло из идеи сохранить инициалы LU — все, наверное, знают печенья и кексы этой марки, продающиеся повсюду в мире. В 1846 году в Нант приехал молодой человек по имени Lefevre (Лефевр), и чтоб заработать на жизнь, стал печь печенья. Печенья так понравились нантцам, что он быстро разбогател и открыл завод — спрос на его печенья вышел за пределы города, а потом и Франции. Женился господин Лефевр на девице по фамилии Utile (Утиль), так что его завод стал называться LU, эти инициалы красуются на башне, венчающей здание в стиле арт-деко. Теперь на сорока тысячах метрах бывшей фабрики печений, самых распространенных в мире (снаружи и не подумаешь, что внутри могла быть фабрика) — галереи, бутики, концертные залы и даже баня. А марку в 2007 году поглотил гигант Данон, поскольку большая рыба рано или поздно угодит в пасть кита, и печенья выпускаются уже не в Нанте.
LU остался номинальным символом Нанта, чья история сегодня расположилась на семи этажах великолепного музея, бывшего дворца королевы Анны Бретонской, а «Машины острова», скорее всего, станут его новой эмблемой. Сохраняясь, как музей, Франция никогда не забывает изобретать будущее. Как сказала мне русская подруга, обитающая между Парижем и Москвой: приезжаешь в Россию — все говорят о близости апокалипсиса, и он действительно чувствуется, оказываешься во Франции — и нет никакого апокалипсиса.
Фото Александра Тягны-Рядно