«Между тем вышли на берег два немца, которые в особливой кибитке едут с нами до Кенигсберга; легли подле меня на траве, закурили трубки и от скуки начали бранить русский народ». Эти строки сочинены двести двадцать лет назад; точнее, быть может, и не сочинены в том виде, в котором я привел их здесь, но происшествие, описанное в них, действительно произошло на рубеже весны и лета 1789 года, да и соответствующая заметка в дневнике современника оставлена именно тогда же. Двести двадцать лет назад началось одно из самых знаменитых путешествий в нашей словесности: двадцатитрехлетний Николай Карамзин отправился в Европу; его путевой дневник, преображенный через пару лет в объемный эпистолярий, стал точкой отсчета современной русской прозы, которая, по больше части, так и мечется между двумя травелогами - карамзинским и радищевским. Но мы сейчас не об этом: не о русской литературе и даже не о путешествиях русских писателей. Скорее наоборот. Но пока продолжим цитату: «Я, перестав писать, хладнокровно спросил у них, были ли они в России далее Риги? “Нет”, -- отвечали они. “А когда так, государи мои, - сказал я, - то вы не можете судить о русских, побывав только в пограничном городе”». Что называется, срезал русский путешественник грубых и невежественных немцев. Но вот вопрос: а что, если наши немцы проехали бы восточнее Риги, да что там Риги, восточнее самого Петербурга? Что сказали бы? Что написали?
Немец въезжает в Московию, прижимая к груди блокнот. Он озирается по сторонам, приглядывается, любопытствует. Его башмаки вмиг покрываются жирной грязью, его нос пухнет от избыточной пахучести окружающих тел и вещей, в уши лезут длинные варварские слова, оснащенные мохнатыми суффиксами-многоножками. В него пытаются влить хмельное и запихнуть мясное, столь же жирное, что и грязь на его обуви. Конечно, это не вся правда. Прежде всего, это может быть вовсе не немец, а француз или англичанин, и даже, не приведи Господь, бедолага-итальянец (так и вижу отмороженный малиновый нос на оливковом лице брюнета). Но для русского все они суть немцы, ибо они – не мы, и, к тому же, немы. Насчет первого - кто же будет спорить, а вот насчет второго русский человек ошибается, да еще как. Немец вовсе не нем уже потому, что неленив и любопытен, чужой язык изучает быстро, и даже терпеливо пытается прижиться в чужой жизни.
Примерно за триста лет до исторической беседы Карамзина с двумя недалекими немцами, не бывавшими восточнее Риги, еще не в России, а в Московии, дважды подолгу жил Сигизмунд Герберштейн, посланник Максимилиана Первого, императора Священной Римской Империи Германской Нации. Вернувшись, он издал «Записки о Московии», в которых открыл любопытствующему читателю удивительную страну на северо-востоке от Речи Посполитой. Книга по-немецки подробна и довольно благожелательна. Стиль и тон этого сочинения не отличается от прочих западных травелогов – от Марко Поло до Джонатана Свифта, разве что оно несколько переполнено разведывательной информацией, но на это глупо сетовать, памятуя сколько различных функций совмещали в себе тогдашние дипломаты. Впрочем, Герберштейн не впадает в полное занудство, украшая повествование такими, например, историями: «Есть в Москве один немецкий кузнец по имени Иордан, который женился на русской. Прожив некоторое время с мужем, она как-то раз ласково обратилась к нему со следующими словами: "Дражайший супруг, почему ты меня не любишь"? Муж ответил: "Да я сильно люблю тебя". "Но у меня нет еще, - говорит жена, - знаков любви". Муж стал расспрашивать, каких знаков ей надобно, на что жена отвечала: "Ты ни разу меня не ударил". "Побои, - ответил муж, - разумеется, не казались мне знаками любви, но в этом отношении я не отстану". Таким образом немного спустя он весьма крепко побил ее и признавался мне, что после этого жена ухаживала за ним с гораздо большей любовью. В этом занятии он упражнялся затем очень часто и в нашу бытность в Московии сломал ей, наконец, шею и ноги». История замечательная и вполне достойная клавиатуры сорокинского лэптопа (или на чем он там еще сочиняет свои опричные побасенки).
Спустя четыреста лет после Герберштейна в Московию, только теперь уже не великокняжескую, а совдеповскую, приезжает еще один немец – Вальтер Беньямин. Его «Московский дневник» настолько знаменит, что нам остается добавить лишь немногое. Герберштейн оказался в Московии в промежутке между произнесением роковых слов про Третий Рим и воплощением оных в опричном гиньоле. Беньямин посетил столицу Третьего Интернационала точно посредине между двумя масштабными конвейерными гиньолями - как в Московии, так и в прочей Европе. Имперский дипломат общался с разными слоями населения, левый публицист и философ, в основном, - с культурными энтузиастами и партийными бонзами средней руки. Герберштейн следовал долгу, Беньямин – эротическому влечению, политической страсти и литераторскому честолюбию. Как и следовало ожидать, последний проиграл все. Невнятная Ася Лацис осталась неприкасаемой, прохворав на близком, но недосягаемом расстоянии от пылкого интеллектуала. Важный Карл Радек остался недоволен статьей Беньямина о Гете и карьера коминтерновского писаки, слава Богу, не удалась. Всех аборигенских игрушек скупить не удалось, в результате пострадал и Беньямин-коллекционер. Холод, голод, хаос. «После обеда я совсем ненадолго навещаю Асю. У них с Райхом спор по поводу квартирных дел, и она выставляет меня. Я читаю в своей комнате Пруста, поглощая при этом марципан». Что еще делать нежному европейцу в этой варварской, хотя и столь многообещающей, стране? Да-да, утешаться Прустом и марципаном. А потом сбежать домой: «С большим чемоданом на коленях я плача ехал по сумеречным улицам к вокзалу». Не об этих ли слезах хотел услыхать от немцев наш чувствительный автор «Бедной Лизы»?