Передо мной книга с замечательным названием: «История субъективности: Средневековая Европа» (История субъективности: Средневековая Европа / Сост. Ю.П.Зарецкий. М.: 2009). Это сборник «автобиографий» -- от «поздней античности» (или раннего средневековья» - кому как нравится) до «высокого (или уже начавшегося «позднего») средневековья». От Аврелия Августина до германского императора Карла IV. Сборнику предшествует очень интересная статья составителя Юрия Зарецкого, посвященная феномену и жанру «средневековой автобиографии». Она, собственно и задает ключ к дальнейшему чтению – как для студентов и аспирантов, так и для всех интересующихся. Однако я бы предложил и иной способ чтения этой замечательной книжки – сначала автобиографии (подряд), затем статья. И вот здесь, в паузе между последней фразой императора Карла («И избиратели, приступив вскоре к выборам, избрали римским королем удачного судьбой упомянутого Карла, маркграфа Моравского») и первой фразой статьи Зарецкого («Изучение автобиографии в последнее время занимает все более заметное место в гуманитарных науках»), возникает пауза, в которую следовало бы понять (для себя понять!) кое-что очень важное.
Как что мы прочли все эти тексты? Как мы можем относиться к ним? Какое отношение это все имеет к нам? Если мы уберем в скобки естественную антропологическую солидарность, что останется? Да, перед нами важнейшие источники по истории сознания, истории религии, политической истории, просто истории, чего угодно. И эти обстоятельства тоже уберем в скобки. Что остается еще? Почему нас волнуют перипетии духовных драм Святого Патрика и Анджелы из Фолиньо? Пользуясь терминологией Ханса Ульриха Гумберхта, читая эти странные тексты мы как бы «присутствуем» в них – не вчитываем себя в описанные там коллизии, а именно присутствуем при том, что там происходит. Отсюда возникает моральное и эстетическое переживание: опять-таки, не «со-переживание», а свое собственное, отдельное. И вот этот смутный вывод надо бы зафиксировать, ибо он – еще один намек на то, что кончается целая эпоха в гуманитарном знании, в наших отношениях с прошлым вообще. Эпоха под названием «историческая антропология».
Позволим себе небольшой исторический экскурс. Почему и когда появилась «историческая антропология»? Когда и почему возникло желание рассматривать «исторические» народы как «неисторические», исследовать, к примеру, отношение к смерти какого-нибудь «цивилизованного француза», будто он не француз, а австралийский абориген? Ответ очевиден: когда традиционное для XIX века представление об «истории» (преимущественно, «политической», но – отдельно – и «экономической», «культурной» и даже «социальной»; последняя в конце позапрошлого века равнялось так называемой «народной», вспомним, хотя бы «Историю английского народа» Грина) было подвергнуто сомнению. Это сомнение постепенно, а потом уже и стремительно, разрушило «историю» как предмет, причем главным орудием ее уничтожения стало требование «научности». «История, как физика или математика, должна иметь свои закономерности»: с момента произнесения этой фразы атом истории распался на специфический «исторический нарратив», являющийся, как нам объяснили «новые историки», просто одним из литературных жанров, и на многочисленные частицы, которые можно туманно назвать «науками о человеке». Энергия, освободившаяся в результате распада атома истории, оказалась гигантской и очень полезной – там, где ее использовали в мирных целях. К концу прошлого века эта энергия так преобразовала ландшафт гуманитарных наук, что узнать в нем индустриальный пейзаж эпохи конвейерного производства «национальных историй» решительно невозможно. Ленин, сидя на Капри, увлекся современной ему физикой и написал (ставшее потом принудительно знаменитым) сочинение, где разом уверял, что и «материя исчезла», и «электрон практически неисчерпаем». Никто не смог объяснить ему, что исчезла не «материя», а то, что сам Ленин, вслед за некоторыми авторами XVIII и XIX веков, считал «материей». Так вот, можно ли то же самое сказать об «истории»?
Не буду множить банальности и пересказывать читателю содержание лекций, которые обычно читают на первом курсе истфака под общим названием «Введение в специальность». Или которые читают уже курсе на третьем под общим ничего не значащим названием «Историография». Так что всего несколько слов. Исторически под «историей» понимали разное – это ясно. Столь же ясно, что не совсем разное: некий общий субстрат «истории» существовал всегда – у тех народов, которые занимались сохранением и написанием «истории». Еще более очевидно, что субстрат этот имеет отношение ко «времени», а не, скажем, к «пространству». Оттого требование предъявить специфические «исторические закономерности», чтобы доказать принадлежность «истории» к рангу «наук», мгновенно привело к распаду этого самого субстрата: «закономерный», значит – «повторяемый», «неизменный во времени». В результате (во многом, усилиями представителей французской школы «Анналов») «история» стала постепенно перемещаться из «времени» в «пространство», от собственно «истории» – к «исторической антропологии». Исследователь решительно «выходит вон» из того времени и той культуры, которую он изучает, и, тем самым, оказывается в другом пространстве и как бы вне времени, и уже оттуда наблюдает за объектом своего исследования. Он – антрополог, проводящий полевые исследования; только вот людей, поведение которых он изучает, уже давно нет в живых. «Короли-чудотворцы» Марка Блока похожи уже на ирокезских вождей, а не на христианнейших государей великой европейской страны. Чуть позже появился структурализм, окончательно отделивший «антропологию» от «истории»: «история структур» и «культурных кодов» есть не «история» (во всех смыслах), а «изменение».
Стоит вспомнить об исторических обстоятельствах этого процесса «отказа от истории». Этот культурный жест, безусловно, носил модернистский характер и был следствием ужасающей первой мировой войны. Европейцы (а чуть позже американцы – но несколько по-иному) от «истории» «устали», они хотели проснуться от ее «кошмара», освободиться от нее, чтобы история больше не отправляла их в идиотские окопы. Одним из главных инструментов пробуждения от «истории» стал вневременной «миф», который в двадцатые-тридцатые годы стали с разных сторон «исследовать», «узнавать», «возрождать», «создавать». Конечно, то, что делал Пропп, сильно отличалось от манифестов сюрреалистов, докладов в парижском Коллеже Социологии и, особенно, от идеологической практики нацизма; но исторически все эти вещи являются производными одной эпохи. Спустя примерно сорок лет от «истории» стали отказываться уже не модернисты, а постмодернисты – и совсем по другим причинам. Увядание универсалистских модернистских концепций предопределил временный успех крайнего релятивизма; именно он растворил историю в «историческом нарративе» лишив ее любого смысла, кроме жанрового.
В конце концов, и в этом процессе была поставлена точка. Причем, как мне представляется, точка очень жирная, толщиной в шесть с лишним сотен страниц. Кажется, последний классик «Анналов», Жак Ле Гофф, в 1996 году выпустил гигантский том – биографию Людовика IX Святого. Любопытно, что мощнейшее течение в европейской гуманитарной мысли, которое началось с критики «позитивистов», громоздивших в своих трудах мириады фактов, организованных в соответствии с самым примитивным (по мнению, скажем, того же Марка Блока) принципом, закончилось выразительной манифестацией этого самого порочного принципа. Ле Гофф, писавший свой опус магнум долгие годы, просто утонул в гигантском количестве фактов, тщательно им подобранных; «жанр» отомстил ему со всей постмодернистской изобретательностью – этот томина представляет собой смесь повествовательных кусков в духе самых распоследних Лависса и Рамбо c риторическими упражнениями в худших традициях анналистских середнячков. Читать сочинение Ле Гоффа, конечно можно и нужно – но как барочный трактат, эдакую «Анатомию меланхолии» Бертона, как тщательную опись «лавки древностей времен Людовика Святого» – множество событий, имен, названий, одинаково важных и одинаково неважных, россыпь плодов ученых трудов антиквария. Больше всего это напоминает именно сочинения английский антиквариев XVI-XVIII веков, этих замечательных аматеров, изгнанных потомками из области «настоящей историографии». Так за что, спрашивается, боролись?
Да, сегодня историография находится даже не в кризисе, даже не в упадке – в состоянии отсутствия. «Остранение», с которым исторический антрополог взирал на прошлое собственных культур и традиций, исчерпано как прием. Но это не значит, что следует «возрождать» славные традиции Виноградова, Сеньобоса или Моммзена. Возрождать вообще ничего не нужно (да и невозможно). Пока же «прямое» чтение опытов авторефлексии, предложенное нам составителем «Истории субъективности», может помочь прочистить сознание и настроить его на формулирование новой исторической реальности.