«Ташкентский роман» (Афлатуни С. Ташкентский роман. - СПб.: Амфора, 2006. - 239 с. - (Серия «Русская премия»)) - дебютный роман писателя, философа и поэта Евгения Абдуллаева, более известного под псевдонимом «Сухбат Афлатуни», что в переводе с арабского означает «Диалоги Платона». В 2005 году с «Ташкентским романом» он стал первым лауреатом «Русской премии» - премии для русскоязычных писателей стран Восточной Европы, Закавказья, Средней Азии и Казахстана. Роман находится на пересечении сразу нескольких модных тенденций: среднеазиатская тематика с ее притягательно-чужим колоритом, рассказ о женской судьбе и практически самый настоящий поток сознания, перемежающий не только сон, явь и воспоминания, но и людей, места, события. Главная героиня романа – девушка Лаги, оставшаяся без мужа с ребенком на руках, проклятая собственным отцом, а потому живущая со свекровью. Сквозь эту историю проступают множественные другие: история ушедшего от Лаги мужа, отправившегося в пустыню на раскопки в попытках найти себя и осознать собственный путь, история отца Лаги, всю жизнь хранившего любовь к немке, встреченной им во время войны. Все это затейливо переплетается в канве романа, практически идентичного естественному потоку воспоминаний.
Долговязый мужчина колотит ломом серую корку. Рядом на корточках курит другой, помощник. Раскрытый ящик с инструментами дантиста-любителя дополняет картину “Воды не будет”.
Долговязый показывает курящему, как надо громко стучать по асфальту. Курящий восхищенно кашляет. За ними беспокойно наблюдает по-беременному одетая женщина, развешивающая белье.
Беспокоит ее не водопроводное действо, а боль в пояснице, нарастающая с каждым ударом железа о камень. Лаги (ее имя) рассеянно доразвешивает простыни, то пропадая, то появляясь из-за спины зачастившего, как буровая вышка, асфальто-дробителя. Наконец почти бежит от боли в дом, успев все же нечаянно зацепить серый взгляд сидящего на корточках. Спасительная темнота и сырость подъезда, первый этаж.
Через десять минут помощник запросит перекур. Прольется пыльным горохом короткий майский дождь, и никто не выбежит снимать белье. За пять минут до прихода “скорой” лом войдет, наконец, во что-то мягкое и склизкое. Земля.
На момент рождения Султана Лаги потеряла все, кроме свекрови. Где-то в западном Казахстане рассеялся почти законный муж. Потом куда-то подевалась работа. Следом приезжал отец — специально для того, чтобы проклясть. Проклятье вышло до того неловким, что отец тут же смущенно засобирался и тоже исчез.
И еще пропал паспорт.
После каждой потери свекровь относилась к Лаги все лучше, ощущая над ней свою возрастающую и ветвящуюся власть. Один раз даже почистила ей яблоко, порезавшись. О порезе умолчала, только ушла в другую комнату, швырнув на стол перед Лаги голое яблоко-кандиль, слегка измазанное кровью.
В потерянном паспорте Лаги была Луизой.
Так ее не называл никто, кроме отца. Теперь, будучи проклятой в качестве Луизы, Лаги надумала целиком перейти на свое природное, хотя и не менее странное, имя. “Луиза” еще в детстве надоело, особенно то, как произносилось отцом — с запрокидыванием головы, заламыванием бровей.
Так Лаги потеряла до рождения Султана свою двойняшку, финтифлюшчатую дуру-Луизу. Она мысленно схоронила ее под коростой крупнозернистого асфальта недалеко от подъезда — единственное место, куда она ежедневно шла со слезящимися наволочками-простынями, и вроде как помянула, допив припрятанное винцо и заев неожиданно солоноватым яблоком.
Султан, едва родившись, заполнил своим светом все пустоты, образованные недавними потерями. Господин ребенок. Даже свекрови поубавилось — ее он тоже растворил в себе. Султан с такой лучистой снисходительностью принимал любовь обеих женщин, что повода для ревности они найти так и не смогли. Когда же через пару месяцев, наконец, дали воду, гармония докатила до той ступени, выше которой обитает только чудо.
И чудо деловито явилось — в лице свекровиной подруги, ее копии, но с более наусьмленными бровями. Была она из пятиэтажки через квартал, куда воду еще не дали и даже не начали обещать. «Напросилась искупаться». Так объяснила свекровь, хотя поумневшая Лаги догадалась, что в действительности пятиэтажница была радушно зазвана для созерцания любимого внука. И еще она сообразила, что это перед ним — а не перед ней, бедной родственницей, свекровь зачем-то решила оправдаться, солгав про “напросилась”.
Чай заварен, запасы мелкой карамели высеяны на стол. Без труда разыграв приступ головной боли, Лаги покидает место банно-чайной церемонии. Вылетев из подъезда, приземляется на скамейку и закрывает глаза.
Через минуту вздрагивает, почувствовав на себе чей-то взгляд, льющийся сверху.
Не открывая глаз, Лаги вдруг нарисовала себе высокого белобородого старца с огромными, в пол-лица, смущенными глазами. Пару секунд мысленно поразглядывав белого незнакомца, Лаги с силой раскрыла глаза.
Кроме пыльного солнечного света, перед ней ничего не было. Только с периферии дворика приближалось что-то мужское, одетое в линялый спортивный костюм.
У Лаги одновременно родились две дурацкие мысли.
Первая — что это не кто иной, как Султан, мгновенно выросший, пока она тут прохлаждалась на скамейке. Вторая — что сейчас этот взрослый Султан прошаркает мимо нее, даже не остановившись. Или еще хуже — поприветствует кивком своей розовой головы в жидких кудрях. Впрочем, незнакомец приближался именно к ней, хотя и не очень уверенно. О кудрях судить было трудно — голова обмотана платком, лицо сосредоточенно готовилось к улыбке.
Конечно, не Султан. На ногах — дребезжащие сандалии, в левой руке шумит мятый полиэтиленовый пакет. На молодом лице — получившаяся, наконец, улыбка с неряшливо инкрустированным в нее серебряным зубом.
Здравствуйте, вы Лаги, а (имя соседки-купальщицы) у вас (вопрос) — она чистое белье забыла, принес вот. Помахивает в подтверждение захрустевшим пакетом. Лаги кивает, но создание не уходит, а продолжает вертеть перед ее носом пакетом и скалиться, пуская зайчики серебряным зубом. Почему застенчивые люди так назойливы? Он, извините, не знает, извините, какая квартира, и вот уже с напряженным вниманием во взгляде садится перед Лаги на корточки, так, будто номер, который ему должна сообщить Лаги, как минимум двадцатизначный. Зуб уже не блестит, и на женщину снизу вверх устремляются прозрачно-серые глаза.
— Я — Маджус.
Вечером того же дня Лаги бормотала Султану сухими и сонными губами не совсем обычную колыбельную. То есть, допев до конца обычную, в которой Лаги разве что бола заменяла на Султан («Султан большим будет, Султан как месяц будет»), она стала произносить другие слова. Падали они ей на язык словно из воздуха.
Султан будет сильным, в пиджаке с авторучкой, а не в дурацком спортивном костюме. Аккуратный всегда будет, на голове — венец. И не будет такой бедный, как Маджус... Тут Лаги осеклась, почувствовав, что запела слишком далеко. Пусть Султан как месяц будет...
Лаги допела, уложила Султана в скрипучую кроватку (он при этом открыл глаза и улыбнулся). И упала на стоявшее рядом кресло, скрестив узкие руки на побаливавшем животе. Сон, сон, иди ко мне.
Смежная комната на треть освещена старческим торшером. Под ним, нацепив мужские очки, в попытках сосредоточиться на “Науке и жизни”, коротала время свекровь. Ей не мешала ни Лаги, с ее заячьим голоском, ни даже мысль о пеленках, которых, как снег, намело за день. Ей не мешало ничего — ей мешало все.
Пустила подружку искупаться. Той, разумеется, купаться было не нужно. Пять минут всего водой пошумела. Пришла, конечно, на внука поглазеть, на позор полюбоваться. И свой позор за собой притащила, Маджуса. Жалко, конечно, парня. Старший сын, любимец. А жизнь ему уже задернулась, и люди отвернулись, и он все их затылкам улыбается.
С Маджуса растравленное сердце перескочило на запретные мысли о Сыне. Тоже, конечно, старший. Здоров, спортсменом был, школа с серебряной медалью. Весь в мать, благородный, неласковый. В институт поступил почти без блата, под аплодисменты. Потом сбился, конечно, с цели. И сочувствия матери не захотел, вцепился в первый же носовой платок в женском облике. Появилась эта Лаги, знакомьтесь, девочка-припевочка. А потом и от ее сочувствия сбежал...
Султан как месяц будет. Невестка что-то запелась. Прислушалась к ее бормотанию, отчетливо различив последние слова, не предназначенные для ее ушей. Конечно. Песней проболтаться легче. Вот и вся наука и жизнь.
В груди свекрови, наконец, проснулась маленькая швея. Деловито вдев нитку в длинную иглу, она стала стегать покрывало с каким-то тоскливым рисунком. Дело было не столько в покрывале, сколько в проворных, вверх-вниз, вверх-вниз, взмахах иглы, царапавших изнутри грудь и подбиравшихся к самому горлу.
Свекровь встала, содрав с переносицы очки, вышла на лоджию. Ничего не оставалось, как, уткнувшись в сложенные горкой курпачи, выплакать эту невыносимую иглу, успокоившись на время, пока швея не найдет новую. Или, вытащив из тех же курпачей запрятанную от самой себя “Стюардессу”, эту швею на время выкурить.
Сон сбежал. Правда, то же самое делали до сих пор и другие немногочисленные мужчины Лаги, включая отца Султана. Вспомнилась заметка, читанная в позавчерашнюю бессонницу в свекровиной науке-жизни. Паучихи, поедающие своих супругов. Но вздрогнувшей от брезгливости Лаги представлялись почему-то не пауки, а люди, совершенно неодетые люди, она и Юсуф. Она целует его в плечо, но как кукла, без любви, а потом вдруг, гадость, гадость, начинает откусывать, откусывать и пережевывать до десенной боли жесткого Юсуфа. Она ждет, что сейчас он ее ударит, отшвырнет. Она готовится к этому удару, уже почти плачет от него. А Юсуф только ворчит, что она мешает ему встать и одеться. Он всегда спешил одеться-причесаться. А изо рта у него, когда ворчит, пахнет насваем, и Лаги в ужасе, что ей придется съесть и этот рот вместе с этим запахом. Ее тошнит, а Юсуф все не отталкивает ее.
И зачем отталкивать женщину, если легче от нее самому оттолкнуться? Неслышно одеться и исчезнуть навсегда рано утром, оставив в бедном животе Лаги кусок своей плоти, через несколько месяцев ставший Султаном.
Глупые, безумные мысли. И Лаги отгоняет их, и снова зовет сон. Но вместо сна приходят другие мысли.
Вместо сна приходит Луиза. Одета как Лаги в день получения нового паспорта. И с таким же раздутым пузом, какое было у Лаги. Полным девчачьих страхов, отцовских попреков и соседских пересудов. Ходит Луиза медленно, кланяясь животом. Ходит мимо крестовин с бельевыми веревками, лениво играет прищепками. Чтобы Лаги не сильно ее испугалась, начинает напевать “К Элизе”. Любимая пьеса отца, всегда заставлял тебя играть перед пьяненькими гостями, помнишь?
Легкий сквозняк доносит запах курева. Свекровь! Как пионерка в туалете, чтобы никто не видел. Бедная жестокая женщина. Верно сказал Маджус. Лаги прикусила губу, припоминая. Вспомнила... Если бы люди поняли, насколько жизнь действительно прекрасна, они бы умерли от блаженства. Поэтому они мучают себя и друг друга, спасая тем самым друг другу жизнь. Да, что-то такое.
Чтобы отогнать мрачные мысли, Лаги стала вспоминать приход Маджуса.
И вовремя, иначе до ее чуткого сознания долетел бы отсвет сцены, происходившей на другом конце мира. В душной ташкентской палате на продавленной койке, напоминавшей авоську, метался в полузабытьи отец Лаги. Ему было жарко, холодно и больно. Он часто ворочался, и койка скрипела и пела под ним, как под молодым любовником. У соседа по палате, спавшего с тюбетейкой на колхозном лице, негромко натренькивало радио. Играли Бетховена, но отец Лаги почти не знал Бетховена и не различал музыки. Но вдруг затанцевал кустистыми бровями и выдохнул: “Ллууии. Уиии...”
Случайно заглянувшая в палату русская нянечка нагнулась над больным, так, что обкусанная шариковая ручка чуть не выпала из нагрудного кармана ему на лицо. Впрочем, больной это вряд ли бы почувствовал. Завтра она даст телеграмму родным; а еще говорят, у местных не принято стариков бросать. Посмотрев на его страшноватые, но понятные ей гримасы, она вышла, потом опять вернулась. Сквозь пахнущие оконной ватой облака забвения отец Лаги ощутил, как к нему в постель, под него, протиснулась холодная утка.
Радио-Бетховен выдал последний аккорд и забился в конвульсивных аплодисментах. «Ллуии. Са!»
Лаги наконец заснула.
Задушив окурок в пепельнице из курортной ракушки, свекровь принялась за дело. Растопила утюгом снежные заносы пеленок-распашонок, превратив их в две аккуратные стопочки. Выдавила на донце перевернутой пиалы листья усьмы, безукоризненно подвела брови. Вытерла со стола малахитовые затеки. Сняла халат, расплела седоватые косы. Пробормотала бисмиллу и отошла ко сну, полному храпов, вздохов и скрипов морских водорослей в немецком диване.
Включенное на минимальный звук радио заверило ее, уже спящую, что только что она прослушала первую часть чьей-то шестой симфонии. Сидевший рядом, скрестив по-турецки ноги, ангел свекровиного сна бесплотно кивнул. Мы продолжаем наш концерт. Ангел выжидательно поднял наусьмленные брови и еще раз кивнул. Бетховен, “К Элизе”. Свекровь перешла на мягкий, с подсвистываниями, храп. Усилившийся степной ветер заболтал прищепками на бельевых виселицах за окном.
Султану приснились пятна необыкновенно голодной расцветки, он захныкал и проснулся. Над кроваткой склонилась сонная и счастливая Лаги.
Через несколько минут несложный ритуал был исчерпан, и то, что только что было единым телом матери и сына, блаженным, кормяще-питающимся, снова разошлось на две разновеликие половины. Бoльшая половина направилась было к креслу, еще хранящему запах сна. Нет, смысла нет. Сон ушел.
Впереди несколько часов гарантированной бессонницы и астматического степного ветра. Лаги подошла к открытому окну и кончиками пальцев стерла с подоконника невидимую теплую пыль.
О том, что она женщина, Лаги вспоминала только во сне. Наяву была каким-то вечным подростком с маленькой курносой грудью. Дочкой была, невестой, потом сразу невесткой и сразу матерью. Даже женой Лаги побыла как-то наполовину: в загс не ходили, по совету свекрови тайно навестили муллу. Но это — уже другая память.
Памятей у Лаги было несколько. С того самого позднего детства, когда не стало Барно-опы, доброй и заботливой мачехи. Умерла на кухне, среди недорезанного лука и закипающих кастрюль. Добрая бездетная Барно шила Лаги шелковые платья и читала на ночь «Сказки народов мира». Когда Лаги заглянула на кухню, где только что крошился лук и варилась шурва, ее память, как речка, встретившая преграду, разделилась на два рукава. С того дня она разучилась хорошо спать и большую часть ночи видела воспоминания.
— Барно-опа! — истошно кричит девочка, и поток подхватывает ее и несет мимо разметавшейся по земляному полу мачехи, золотых колечек жира на остывающей шурве, мимо, мимо. Ты теперь богата, Лаги...
Тогда же она разучилась плакать.
В старину именно таких, бесслезных, отдавали в обучение доходному ремеслу плакальщиц. Но отец был в партии, в свободное время переводил с русского на узбекский О.Генри, а о будущем дочери начинал думать, только отбывая повинность на родительских собраниях. Сама Лаги, разумеется, на этих собраниях не бывала — но помнила, поскольку где-то недалеко от них протекал второй рукав ее памяти. Вода в этом рукаве была ее слезами — обиды, боли, восторга, — этих слез она никогда не сможет выплакать.
Отец сидит за школьной партой, подперев бухгалтерскими руками маленькое неряшливое лицо, в то время как Лаги лежит одна в вечернем доме и слушает, как во дворе голодные птицы воруют виноград. Разучившись плакать, Лаги перестала расти. Метр пятьдесят семь, папа-мама плохо поливали. Отметки на дверном косяке, которые, улыбаясь, делала Барно-опа, отец под ремонтную руку замазал ядовитой эмалью. Оставался невидимый рост, бесконечный, как сказки народов мира.
Кто скользил по ней сухими губами во сне? Кто обнимал ее сильными, как нагретый мрамор, и мягкими ладонями? Память Лаги не умела помнить счастье, не умела говорить о нем, не помнила подходящих слов. Подростком Лаги много, отвратительно много читала, выбирая книги с самыми твердыми переплетами — чтобы использовать их как ширму между собой и другими. Слова из книг не помнила, запоминала книги, чувство защищенности, огражденности, создаваемое ими. Она строила из этих книг дом, подгоняя друг к другу и склеивая слюной обложки — при чтении слюноотделение становилось особенно сильным. В десятом классе Лаги почувствовала, что дом построен, новые книги служат только архитектурным излишеством. Она продолжала читать, но уже без страсти, без поглаживания рукой по надежному, как мужское плечо, переплету.
Теперь в построенный дом нужно было завлечь мужчину. Лаги наусьмила брови, надушилась оставшейся от Барно-опы “Красной Москвой” и выглянула в окно. За окном был двор; октябрьские воробьи, испугавшись Лаги, взмыли вверх, смеясь сквозь застрявшие в клювах сухие виноградины. Потом вернулся с очередного родительского партсобрания отец. Громыхая, поставил под навес трофейный велосипед и, не видя ни Лаги, ни ее дома, прошествовал в крытый шифером туалет. Стояла спокойная осень. Мужчин нигде не было. Медленно и бесполезно выдыхалась “Красная Москва”.
Лаги прищурила глаза, вернулась во внутренние покои нового дома, нашарила в полумраке первую попавшуюся книжку и без всякого аппетита начала читать. Через пару минут выяснилось, что это забавно переведенные отцом “Дары волхвов”, издательство “Ёш гвардия”.
Свекровь спала, и по выражению ее толстого лица невозможно было разобрать, что ей снилось. Это знал, наверное, сидящий неподалеку лысый ангел ее сна, но он был занят вслушиванием в радио. Бормотание время от времени перекрывалось то футбольными воплями, то выныривающим из какой-то проруби симфоническим оркестром; судя по шуму, половина оркестрантов принималась делать друг другу искусственное дыхание. Тогда свекровин ангел раздраженно поднимал глаза и смотрел на кухню. Там над нелепым сооружением из нескольких “Наук и жизней” сидел на корточках другой ангел сна. Глаза у него были открыты, и поэтому он ничего не видел, и его книжный домик постоянно разваливался. Открытые глаза означали, что человек этого ангела сейчас не спал.
Оркестр снова исчезал в проруби, утащив за собой не сопротивляющихся футболистов с болельщиками, и диктор продолжал рассказ. Свекровин ангел отрывал послушно закрытые глаза от кухонного ангела-бездельника и снова припадал к эфиру, напоминая монгольского диссидента, ловящего “Голос Америки”.
Диктор говорил: “…Когда воды в кранах не было особенно долго, женщины отправились в баню. Чтобы не привлекать взгляды к обозначившейся беременности младшей женщины, старшая расщедрилась на отдельный номер. Правда, была еще причина — резкий запах кислого молока, которым мазали волосы в общем зале, сидя друг перед другом на корточках в бесконечных беседах. Этот запах был запахом ее прежней жизни, в котором не было ареста отца, писем отцу народов, войны, смерти отца, смерти отца народов, реабилитации отца, окончания училища и безупречной деятельности, результатом которой стали почетные грамоты. Этот кислый запах брал на себя смелость заявлять, что всего этого, по сути, не было. И, будучи запахом раннего детства, он имел на это право.
Но оказалось, что в номере кислым молоком пахнет даже сильнее. И раздевшаяся невестка оказалось совсем не такой толстопузой, чтобы так уж бояться общественного мнения из общего зала. Там всегда пар, и каждый занят только собой, своими телом и своими словами, которыми перебрасываешься с чьим-то телом напротив...”.
Радиопомехи.
«…От духоты тело начало оглушительно чесаться. Выяснилось, что Лаги забыла дома мыло. Пришлось мыться раскисшим куском хозяйственного, валявшимся на полу, с прилипшими волосами. На женщин лилась тусклая вода, старшая кричала на младшую, младшая отрешенно терла ключицу оставшимся обмылком и страдала от острых, как приступы рвоты, наплывов музыки неизвестно откуда. Симфония то всплывала, то погружалась, то превращалась в футбольную драку на фоне октябрьского неба, и нельзя было ни плакать, ни вырвать. Голые женщины стояли друг против друга; долгожданная горячая вода стекала по медузообразным грудям старшей, она кричала, терлась капроновой губкой и размахивала руками, как дирижер. Младшая, богиня, стояла лицом вниз, разглядывая желтоватый метлахский пол, на который стекали грозовые облака мыльной пены. Наконец старшая женщина закончила долгую тюркскую речь русским “сволочь” и замолчала, страдая и тяжело дыша. Вода еще пару минут текла по двум смуглым фигурам, потом ее выключили. В тишине стало слышно, как старшая плачет, растирая мокрые глаза влажными прядями длинных волос. Эфирные футболисты, давно уже прекратившие вечернюю драку, выстроились вдоль липкой банной стены и лениво сочувствовали. Вечером свекровь написала трехстраничное письмо отцу Лаги».
Диктор закашлялся и тут же растворился в собственном кашле.