9 мая Россия встречает новыми инициативами по политическому использованию Победы. Можно, конечно, припомнить: не мы первые начали. Но это не делает историческую политику ни менее грязной, ни более эффективной. Если, конечно, желаемый эффект – борьба с наследниками фашизма.
Поиски правды о войне велись в перестроечном Советском Союзе вместе с поисками правды о репрессиях. Оттепельный задел в обоих случаях был. Более того, человеческая память о войне – в отличие от зачатков памяти о государственном терроре против своего народа – не уходила полностью из публичного пространства даже в годы Застоя, как недавно заметил в своем докладе «Память о сталинизме» Арсений Рогинский. Он же отмечает, что именно в эти годы память о войне начала вытесняться на периферию памятью о Победе – с фанфарами, громкими словами и очень выборочно выслушиваемыми ветеранами. В брежневские же годы Отечественная война постепенно начинает теснить революцию с пьедестала центрального события эпохи.
Что значило перестроечное «больше правды» в отношении войны? Первоначально - возможность критиковать решения военачальников и политического руководства, обращать внимание и на роль союзников в нашей общей победе, возможность еще определеннее говорить о тяготах фронта, тыла и оккупации, о недоверии государства к тем, кто прошел плен, о штрафбатах и заградотрядах, о детях раскулаченных и дворян, об эмигрантах первой волны, поверх всех обид вставших против общего врага.
До этого момента мы (за исключением совсем уж зоологических сталинистов) оставались в зоне консенсуса. Тяжелее стало с пактом Молотова-Риббентропа и проговариванием того факта, что наши сограждане в Прибалтике считают себя оккупированными. С тем, что братья по социалистическому лагерю устали говорить о благодарности за освобождение и предпочитают напоминать, что за этим освобождением последовала новая несвобода. С тем, что часть сограждан на Украине, в Белоруссии и Молдавии говорит практически то же самое – если не жестче.
Переход за границу консенсуса произошел и в самой России – во вполне исторической постановке вопроса, когда и на какой стороне СССР вступил во Вторую мировую войну, в попытке честного разговоре о том, что советские войска на территории Германии не вполне соответствовали благостному пропагандистскому образу. К сожалению, этот разговор иногда начинал переходить в диковатую форму трансляции ревизионистских представлений о Красной Армии как об орде преступников, сплошь грабившей, насиловавшей и убивавшей мирное немецкое население. Из той же группы «перевернутых» стереотипов - попытки общественной реабилитации Власова и самой идеи бороться против Советов вместе с фашистами, а также попытки представить нападение Германии на СССР как вынужденный превентивный удар, призванный нейтрализовать аналогичный план Сталина. Наиболее ярко инерцию «переворачивания» отразила кристально чистая в своей глупости формула «Лучше бы нас завоевали немцы».
Все это очень непросто соотносилось с семейной памятью – памятью о зверствах фашистов и памятью о воевавших против них.
Ничуть не более простой эффект проявлялся на государственном уровне. Установившееся в своем либерализме государство готово принять борьбу гражданина с собой, но не переход на сторону внешнего врага. Новая Россия 1990-х не была установившейся ни в каком отношении – тем более в своем либерализме. Если внутренняя борьба с «красными» в рамках Гражданской войны постепенно втягивалась в историческую память как свое, если диссидентское движение - с некоторым скрипом, но все же принималось как борьба за свободу, то призрак популярности идеи перехода на сторону врага во внешней войне не мог не вызвать жесткого отторжения.
Россия объявила себя правопреемником СССР. Как можно было этого не сделать, сказать трудно. Но вряд ли принимавшие подобное решение понимали все его последствия – внутренние и внешние. Ельцинское руководство, несмотря ни на какое правопреемство, имело прививку против идентификации себя с коммунистами, но Великая Отечественная была как бы вне классовой борьбы. Это была практически единственная точка в десятилетиях советской власти, на которую можно было опереться. Она совсем не противоречила культивировавшемуся в 1990-е преемству с Россией досоветской: врагов мы били всегда, тем более, что тут снова воевали за Отечество. Так, в ельцинской России завершился процесс, начатый в брежневском Союзе – война, максимально очищенная от сложности смыслов, война не просто завершающаяся победой, но во многом сводящаяся к Победе, становится центральным событием отечественной истории XX века.
На фоне правопреемства с СССР и нового места Победы начинает все болезненнее восприниматься неготовность постсоветских и шире – постсоциалистических государств воспроизводить одну и ту же (пусть и более правдивую по итогам Перестройки) историю войны. Тем из государств, чьи «национально-освободительные» движения были союзниками Германии, оказалось не комфортно и с версиями союзников, но формирование новой идентичности культивировалось в противостоянии с памятью о старом патроне, поэтому именно война памятей с Россией становится предметом того, что позднее будет названо исторической политикой.
Российская власть 2000-х приложила немало усилий для формирования исторической памяти, объединяющей предшествующие государственные формы на территории нашей страны в единую линию исторического преемства (для историка Киевская Русь, Московская Русь и др. – это совершенно разные государства), проективно отразив эту позицию в сочетании вторично перелицованного сталинского гимна, имперского орла, флага республики и др. Не могла она не отреагировать на этот вызов. Тем более, что активно насаждаемая полумобилизационная (для битвы, но виртуальной) идентичность должна была формироваться не на началах преемства в борьбе за свободу или за постижение мира, но через гордость за государство как ведущую силу общественного развития, гордость за правителей – в той степени, в которой они делают государство более мощным, и гордость за народ – в той степени, в которой он служит интересам государства.
В этой ситуации не могла не появится новая задача перед преподаванием истории – обеспечить необходимый уровень гордости за страну. Отсюда – еще до серьезных историческо-педагогических драк – разгром учебника Кредера, недостаточно осветившего вопрос о Сталинградской битве. Не важно, что он и не должен был его освещать – всеобщая история у нас в школе преподается вместе с отечественной, в учебнике по которой и присутствовало искомое. Важно было подать знак – мы тоже выходим на поле исторической политики, а в центре этой политики окажется Победа.
Так с двух сторон был сформирован социальный заказ на дискуссию национальных историографий в формате стенка на стенку (по формуле Алексея Миллера). В этой дискуссии может присутствует множество тем, скажем, Виктор Ющенко поставил в ее центр Голодомор (что не могло не вызвать слишком симметричного ответа), но для российской стороны место центра осталось нерушимо. Могут меняться только наиболее актуальные противники: сегодня – эстонские власти, переносящие памятник и могилы, завтра украинские приравнивающие ветеранов УПА к ветеранам Отечественной войны.
Особенность этого подхода – сугубо утилитарный подход к знанию, сознательное использование исторических аргументов для решения актуальных политических задач. Отсюда – взаимность передержек и умолчаний, выборочных публикаций и «разоблачения фальсификаций» другой стороны.
В исторической политике участвуют, конечно, не только историки и публицисты, но и так называемые «молодежные движения», а также политики. Именно в рамках этой линии был создан законопроект "О противодействии реабилитации в новых независимых государствах на территории бывшего Союза ССР нацизма, нацистских преступников и их пособников", была сформулирована идея Сергея Шойгу наказывать за отрицание победы СССР в Великой Отечественной войне (как будто кто-то в относительно здравом уме говорит, что победила Германия) и депутатская инициатива в поддержку этой идеи (в более осмысленном ее варианте) - дополнить главу УК о международных преступлениях статьей под названием “Реабилитация нацизма”.
Эффект битвы исторических политик кажется очевиден и двояк: во-первых, дальнейшая поляризация и радикализация позиций, во-вторых, определенные успехи каждой из сторон в деле создания идентичности, базирующейся на негативной мобилизации, - идентичности через враждебность другому.
Если нашей задачей является не это, а, действительно недопущение воспроизводства фашизма или сохранение определенной культурной общности с соседними странами, то инструмент должен быть принципиально иным.
Не вечное «разоблачение фальсификаций», а согласование образов прошлого, так чтобы при всем различии они позволяли сформировать неконфронтационные идентичности в новых независимых государствах. Идентичности, базирующиеся на ценности человека. А отсюда – отмена социального заказа на производство исторических трудов и публикаций с заранее заготовленными выводами.
Не создание национальной юридической базы для преследования зарубежных обелителей фашизма или тех, кто внутри страны не очень стройно будет вливаться в ряды борцов за историческую политику, а согласованное формирование международной юридической базы для преследования фашистских структур и акций. С тем, чтобы каждая страна, выполняя взятые на себя международные обязательства (а не взять их в этой ситуации будет очень тяжело), занималась собственными последователями Гитлера: Венгрия, скажем, боролась бы с Национальной гвардией, Украина – со «Свободой» Тягнибока и МАУПом, а Россия – со своими наци-скинами и их политическими союзниками.
Кроме заведомой неэффективности казенного «антифашизма», у него есть еще один аспект: до тех пор, пока в милицейских сводках можно будет прочитать о разогнанных антифашистах, попытавшихся противостоять реальным наци, любые инициативы власти по борьбе с героизацией нацистских преступников будут выглядеть политическим лицемерием.